Читать книгу «Чувствую себя очень зыбко…» (Иван Алексеевич Бунин) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
«Чувствую себя очень зыбко…»
«Чувствую себя очень зыбко…»
Оценить:
«Чувствую себя очень зыбко…»

5

Полная версия:

«Чувствую себя очень зыбко…»

Чувством, которое объединило говоривших о “Миссии русской эмиграции”, Милюков в “Последних новостях”, а за ним и другие противники взглядов Бунина, посчитали – ненависть: “Пророки нашего митинга принесли с собою лютую ненависть. К кому? Одни из них к целому народу, к своему народу. Другие – к мозгу и сердцу этого народа, к интеллигенции. Некоторые из них захотели к ненависти прибавить нечто худшее: презрение. Ненависть потому лучше, что она может иной раз явиться, в минуты сильных переживаний, патологическим извращением любви. Презрение идет от холодного, жестокого, надменного сердца. Ненависть может быть к равному, оказавшемуся победителем. Презрение есть проявление аристократизма и замкнутости, украшающих себя идеей духовной избранности и создающих страховые союзы самолюбования”.

Милюков писал о злобе и ненависти Бунина и других выступавших ко всему, продолжающему жить вопреки им, о том, что они с “непонятной враждой” хватаются за колесницу жизни, которая не хочет обратиться вспять, и о том, как “уязвлена их надменная гордость, когда «нечистый мир», «презренный и бесстыдный», когда преступный и нераскаянный народ, когда вскормленная дьяволом интеллигенция проходят мимо них, не замечая их поз непризнанного величия и их мистического маскарада”.

Появившийся в парижской эмигрантской газете образ с готовностью подхватила и советская пресса. Н. Смирнов, не раз, кстати, хвалебно отзывавшийся о произведениях Бунина, назвал свою статью, опубликованную в газете “Известия” менее месяца спустя, 16 марта 1924 года, “Маскарад мертвецов”.

В ответ на новое выступление в Париже на тему “Миссия русской эмиграции”, состоявшееся 5 апреля 1924 года, “Последние новости” продолжили “крестовый поход” против бунинского понимания миссии статьями “Новый Апокалипсис”, “Вечер самооправданий и демагогии”, “Миссия Ив. Бунина”. Последнее название – статьи М. Осоргина – показательно одновременно в своей точности и в своем нежелании понимать Бунина. В точности – потому что миссию русской эмиграции Бунин видел своей миссией, в том смысле, что готов был жертвовать ради нее многим. В нежелании понимать – потому что Бунин думал не о себе, а о стране, и вовсе не представлял себя пророком или мессией.

Бунина обвиняли в ненависти, но разве причина, корни этой ненависти в нем? Разве он хватается за прошлое, тоскует по временам крепостничества, видит себя аристократом среди дикости и корыстолюбия? Тем, кто так считает, Бунин отвечает в статье “Российская человечина”:

“Да, так же, совершенно так же, как «в эпоху белой борьбы» – которая, однако, никогда не шла против России, – зияет перед моими глазами этот ров, вернее, бездонная могила, где лежат десятки тысяч тех, с кем я был и есмь и памяти которых я, конечно, никогда не изменю, через трупы которых я никогда не полезу брататься.

Но могила эта отделяет и вечно будет отделять меня вовсе не от России. Из-за России-то и вся мука, вся ненависть моя. Иначе чего бы мне сидеть в Приморских Альпах, в Париже? Я бы и в земляные работы не стал играть. А просто, без всяких разговоров, махнул бы через ров в российскую «человечину» – и дело с концом”.

“Маскарад мертвецов” – пишут о Бунине и его единомышленниках в Москве. “Ведьмина кухня” – отвечает он советским критикам и периодическим изданиям: “Правде”, “Известиям”, “Красной нови” – и тем эмигрантским, которых он считает просоветскими, например “Воле России”. “Якобы врагом большевиков, а на самом деле их единоутробным братом, который грызется с ними только из-за частностей”, называет Бунин одного из редакторов этого журнала, эсера Марка Слонима, который “даже Москву перещеголял”.

Бунинская характеристика “Литературных откликов” Слонима: “Ничего подобного по лживости и пошлости я, кажется, даже и в московских журналах не читал”. Резко и категорично? Да, безусловно. Столь же резко и категорично, как и суждения Слонима о Бунине: “Многие писатели совершенно не обладают чувством такта, и их слух не режут скрипучие или хриплые ноты собственного голоса. Это блестяще подтверждается именно на примере Бунина”. Или: “Бунин очень хороший писатель, хотя для меня мертвый, потому что не двигающийся, застывший и принадлежащий к завершенной главе истории русской литературы. Она давно уже дописана, а Бунин к ней только приписывает. Он весь в прошлом – психологически, формально, по своим сюжетам, по своей трактовке, по своим подходам к людям и России”; “Бунин безнадежно глух, ослеплен политической злобой и скован самомнением и предубежденностью”; “Злобу вызывают в нем все эти «новые люди» литературы, все эти нетитулованные пришельцы, к которым он, дворянин от искусства, относится с тем же презрением, что и крепостной барин к «хамам» и «кухаркиным детям». Для него они враги, он с ними борется, и в борьбе этой готов применить самые невероятные приемы. Ибо насколько сдержан Бунин-художник, настолько же распущен и не брезглив Бунин – критик и публицист”.

Бунин и его противники – слово “оппоненты” здесь кажется слишком мягким – не сдерживают себя в оценках, потому что для них это не просто полемика, это война, идеологическая, нравственная, эстетическая война, в которой решается судьба России, да и всего человечества. Война, в которой надо быть безжалостным к врагу, потому что политика и идеология разделила на два враждебных лагеря даже когда-то близких друг другу людей – пример тому Бунин и Горький.

И уже забыто или почти забыто всё хорошее, что когда-то их объединяло, забыты дружеские встречи, сотрудничество, вспоминаются прежде всего давние обиды, которые интерпретируются в публицистическом ключе – как, например, рассказ о том, что гонорары у Горького в “Знании” были больше, чем у всех остальных, в том числе и у Бунина.

В эмиграции у Бунина сначала воспоминания включаются в публицистику, затем происходит обратное – публицистические элементы то и дело вторгаются в воспоминания.

Прошлое для Бунина важно прежде всего в соотнесении с настоящим. Это и камертон, позволяющий увидеть истинное лицо современной литературы в сравнении с теми, чьи произведения Бунин относит к художественным вершинам, и истоки революций и всего за ней последовавшего, и ориентиры, на которые должна равняться Россия будущего, в которую Бунин по-прежнему верит, – даже в тех своих статьях и очерках, где определяющими, казалось бы, являются гнев, усталость, разочарование.

Если главный герой, точнее антигерой, очерков Бунина начала 1920-х годов – Горький, то новым героем становится Чехов. Рядом с Чеховым в мемуарных очерках Бунина – другие писатели, в том числе те, кто уже подзабыт, особенно в эмиграции. И это не просто воспоминания о личных встречах или короткие зарисовки из жизни – Бунин стремится создать полноценные портреты, используя биографические очерки, воспоминания современников, переписку.


Отдельно в этом издании выделены два реконструированных цикла Бунина – “Записная книжка” и “Ленотровский цикл”. Здесь хронология публикаций сохраняется только внутри циклов: в периодике в 1920-е годы они перемежались другими произведениями писателя. Но мы впервые решили их объединить, чтобы показать художественную и идейную логику циклов. Не случайно ведь Бунин названием, как в случае с “Записной книжкой”, или отсылкой к общему источнику – исследованию французского историка Ленотра – подчеркивал связь этих публикаций.

Впервые в эмиграции название “Записная книжка” Бунин использовал еще в парижской газете “Общее дело” в 1920 году. В 1921-м под тем же заглавием выходили его публикации в гельсингфорсской газете “Новая русская жизнь” и в пражских “Огнях”. Но основная масса названных так текстов появилась в 1926–1927 годах в парижской газете “Возрождение”, что и позволяет говорить о существовании цикла, к которому примыкает и опубликованная “с продолжением” несколькими годами позже “Записная книжка” в парижском еженедельном журнале “Иллюстрированная Россия”.

“Записная книжка” Бунина, как авторский цикл публикаций в периодике, не является простым воспроизведением фрагментов из всамделишной записной книжки, поэтому отдельные ее части датированы временем публикации в “Возрождении” и “Иллюстрированной России”. Хотя в некоторых случаях Бунин сообщает читателям и когда сделана запись: “недавно (в конце июня сего четырнадцатого года)”; “Одесса, январь 1920 года”; “13-го сентября 1916 года”, но эти датировки, как и другие указания на время, включены в текст, так что могут являться и художественным приемом. И цикл “Записная книжка” в целом может восприниматься как форма актуального художественно-публицистического высказывания, закамуфлированного под записи прошлых лет или же основанного на них.

Бунин – не историк и не мемуарист, ставящий своей целью скрупулезную фиксацию деталей, сохранившихся в памяти. Когда это требуется, он в “Записной книжке” переходит к настоящему напрямую, ведь запись не обязательно должна извлекаться из архивов, ее можно сделать здесь и сейчас – прямо перед публикацией в газете. А в других случаях берет из прошлого то, что нужно донести до настоящего, до тех, кто читает его в 1920–1930-х годах.

28 октября 1926 года Бунин вспоминает, как его ругали за изображение народа в “Деревне”: “Что ж после этого дивиться, что Скабичевский писал про Льва Толстого, что «этот граф, в то время, как вся Россия кипит новой жизнью, плетет роман какого-то Левина с его коровой Павой», что были объявлены злостными ретроградами и тем надолго «выведены в расход» из литературы Лесков, Майков, Тютчев, Писемский, Константин Леонтьев… А что было Чехову за его «Мужиков» и мне за мою «Деревню», «Ночной разговор», вообще за мои «наветы» на народ, который я будто бы писал только «черными, неправдоподобными» красками, приписывал ему ту жестокость, которой у него и в помине будто бы не было? И вот, опять, опять та же песня, слово в слово та же”.

“Они пускают клеветы самые нелепые, но ведь от всякой клеветы всегда что-нибудь да остается, худая молва быстро бежит”, – с горечью констатирует Бунин. И эта цикличность характерна, по Бунину, не только для российской, но и мировой истории.

“Записная книжка” возвращала читателей Бунина – русских парижан – в Россию, “Ленотровский цикл”, который печатался в газете “Возрождение” в то же время, – переносил в эпоху французской революции.

Из некоторых публицистических выступлений Бунина может показаться, что революционность, нигилизм, готовность к отрицанию, разрушению – черты специфически российские. Но ничего подобного – “Ленотровский цикл” доказывает иное. Бунин акцентирует внимание на неприемлемом для него, а подчас и ненавистном ему в России, потому что он переживает именно за ее судьбу, а не за судьбу Франции, Англии или Германии. Но истоки происходящего в России он находит за ее пределами – и прежде всего во Франции. Сравнение русской и французской революции – это не просто параллели, это еще и генезис.

“Как они одинаковы, все эти революции! – восклицает Бунин в “Окаянных днях”, в записи от 12 апреля 1919 года. – Вот, например, во время «великой» французской революции: историки говорят, что сразу была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый потоп декретов, циркуляров, число комиссаров, – непременно почему-то комиссаров, – и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли, как грибы, и все «пожирали друг друга», образовался совсем новый, особый язык, «сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании…» Вспоминая, перечитывая все это, просто теряешься от изумления: да что-то это значит, что наша (тоже «великая») так яростно копирует, с такой точностью инсценирует буквально на каждом шагу французскую”.

Этот фрагмент был напечатан 3 июня 1925 года в первом номере газеты “Возрождение”. И историки, на которых ссылается Бунин в газетной публикации, – и есть в первую очередь Ж. Ленотр. Первое упоминание Ленотра тоже появляется в “Окаянных днях” в “одесском дневнике” 1919 года: именно тогда в руки Бунина попал перевод его работ. В газетной редакции “Окаянных дней” Бунин ссылается на Ленотра трижды, еще несколько очерков публикуются в “Возрождении” как самостоятельные произведения. В 1925 году Бунин возвращается к работам Ленотра, потому что стремится подчеркнуть меру ответственности, которую несет Франция за свою “великую” революцию перед остальным миром, вдохновившимся разрушительным примером. Напомнить об этом и живущим во Франции эмигрантам, и самим французам.

Сен-Жюста, Кутона, других вождей революции в “Ленотровском цикле” мы видим глазами Бунина, который сплетает свои оценки с цитатами из Ленотра, так что они выглядят как одно целое. Опираясь на очерки Ленотра, Бунин показывает, что в революции и ее лидерах не было ничего “великого”, а революционность сводилась к моральной разнузданности и желанию любой ценой занять положение в обществе. И резко отрицательно оценивает не только французских революционеров, но и их “простодушных соотечественников”, допустивших ничтожество к власти.


Бунин не мог и не желал сдерживаться, приспосабливаться, скрывать свои убеждения, даже находясь во враждебном ему окружении. Адамович будет вспоминать потом, как однажды во время войны они с Иваном Алексеевичем сидели в русском ресторанчике в Ницце. Прекрасно сознавая, что за столиками рядом вполне могут оказаться соглядатаи и доносчики, Бунин в пылу беседы с жаром выкрикнул: “Не могу жить, когда эти два холуя собираются править миром!” (Подразумевались Гитлер и Муссолини.) Адамович с тревогой укорил Бунина в бессмысленной браваде, на что тот ответил, процитировав Толстого: “Это вы – тихоня, а я не могу молчать”.

Бунин и в быту обладал отнюдь не легким характером, был человеком своенравным, часто капризным, порой нетерпимым. Требовалось большое смирение, граничащее с самоотречением, чтобы разделять с писателем его жизненный путь. Однако те, кто были рядом, шли на это, потому что за раздраженными словами видели и понимали его страдающую душу.

На протяжении почти полувека верной и преданной спутницей Бунина была Вера Николаевна Муромцева. Когда они познакомились в 1906 году в Москве, это была, по словам художницы Наталии Гончаровой, красавица с мраморным лицом и огромными синими глазами. Мать Бунина, умирая, завещала Вере никогда не покидать его. Бунин помнил об этом и дорожил своей Верой. Если бы она ушла от Бунина, это, по его признанию, было бы “катастрофой”, тогда как уход любых “других” из его жизни – всего лишь “неприятность”.

Самоотверженная Вера Николаевна готова была мириться с любыми лишениями и сложностями собственной жизни, если это могло улучшить и упростить жизнь Бунина. “Ты для меня больше [чем жена], ты для меня родная, и никого в мире нет ближе тебя и не может быть. Это Бог послал мне тебя”, – однажды скажет Иван Алексеевич[10].

Летом 1922 года состоялось знаковое для Буниных событие: спустя пятнадцать лет совместной жизни они смогли наконец зарегистрировать официальный брак. До этого бывшая жена писателя А.Н. Бунина (Цакни) не давала ему развода. 24 ноября 1922 года супруги венчались, свидетелем со стороны невесты был А.И. Куприн.

Весной 1923 года Бунины открывают для себя Грасс – маленький провансальский городок на юге Франции в Альпах. Полгода живут там на вилле “Mont Fleury”, с видом на Средиземное море, гуляя в тени под пальмами и оливами, любуясь цветущими гранатом и флердоранжем, черешней и инжиром в своем саду, вдыхая воздух, напоенный ароматами лаванды и тмина. Не в силах сдержать восторга перед красотой окрестных мест, Иван Алексеевич записывает в дневнике с 28 на 29 августа (с 9 на 10 сентября): “Проснулся в 4 часа, вышел на балкон – такое божественное великолепие сини неба и крупных звезд, Ориона, Сириуса, что перекрестился на них”. Весной 1924-го Бунины вновь приедут в Грасс, чтобы провести в “Mont Fleury” еще полгода. Заметка в бунинском дневнике от 1 июня: “Я так бесконечно счастлив, что Бог дал мне жить среди этой красоты”. За месяц до отъезда писатель горько сетует: “Ах, если бы перестать странствовать с квартиры на квартиру! Когда всю жизнь ведешь так, как я, особенно чувствуешь эту жизнь, это земн[ое] существование как временное пребывание на какой-то узловой станции!”. В 1925 году полюбившуюся “Mont Fleury”, занятую другими постояльцами, сменит похожая на нее грасская вилла “Belvédère”. Несмотря на величественное название, это был простой двухэтажный дом с желтоватыми стенами в трещинах и высокими окнами за зелеными створчатыми ставнями.

С 1924 года грасский быт Буниных разделял молодой писатель и журналист Николай Яковлевич Рощин. Бунины шутливо звали его Глан, Пэка, Капитан (участник Первой мировой войны, в звании капитана он вступил в Белую армию и после ее разгрома оказался за пределами родины). Бунин щедро помогал Рощину профессиональными советами.

Робкой ученицей мастера вошла в дом Буниных в мае 1927 года Галина Николаевна Кузнецова. Ей суждено было приблизиться к писателю как мало кому удавалось. Но Кузнецовой достало и благодарной зоркости, чтобы лучше других разглядеть и понять своего учителя: “Сейчас, когда все вокруг стонут о душевном оскудении эмиграции, и не без оснований – горе, невзгоды, ряд смертей, все это оказало на нас действие, – в то время как прочие писатели пишут или нечто жалобно-кислое, или экклезиастическое, или просто похоронное, как почти все поэты; среди нужды, лишений, одиночества, лишенный родины и всего, что с ней связано, «фанатик» или, как его назвали большевики, «Великий инквизитор» Бунин вдохновенно славит Творца, небо и землю, породивших его и давших ему видеть гораздо больше несчастий, унижений и горя, чем упоений и радостей. И еще когда? Во время, для себя тяжелое, не только в общем, но и в личном, отдельном смысле… Да это настоящее чудо, и никто этого чуда не видит, не понимает! Каким же, значит, великим даром душевного и телесного (несмотря ни на что) здоровья одарил его Господь!..”[11]

Осенью 1929 года в эту компанию вливается еще один молодой писатель – Леонид Федорович Зуров. Как напоминание о родине, он приносит в подарок Бунину большой каравай черного хлеба, корзинку клюквы, липовый мед и – с намеком на знаменитый бунинский рассказ – пакет антоновских яблок. Приехав по приглашению Ивана Алексеевича погостить на неделю, он остается у Буниных навсегда.


Именно в Грасс придет сообщение о том, что решением Шведской академии Бунину присуждена Нобелевская премия по литературе. Тот осенний день, когда должны были объявить лауреата, 9 ноября 1933 года, начался вполне буднично. На завтрак ели гречневую кашу. Позвонил переводчик Бунина на шведский язык, уточнил, какое у Бунина подданство. Ответили – русский беженец. За завтраком затеяли тотализатор: Бунин предположил, что победит финн, Вера Николаевна поставила на португальца. Потом Бунин по обыкновению полтора часа работал за письменным столом. Кузнецова уговорила немного передохнуть, развеяться, пойти в кино – посмотреть фильм, в котором играла дочь Куприна. Вера Николаевна приняла ванну и погрузилась в домашние заботы, собираясь дать указания молоденькой домработнице о стирке. Тут раздался звонок из Стокгольма. Слушали вдвоем, сняв две трубки, – Вера Николаевна и Зуров. Трубка в руках Веры Николаевны ходила ходуном. Из далекого Стокгольма на французском языке прозвучало: “ваш муж”, “Нобелевская премия”…

Известие о присуждении премии Бунину стало для эмиграции праздником. Можно было бы привести здесь длинный список приветственных писем, поздравительных телеграмм в адрес писателя, посвященных ему номеров в газетах и журналах. Остановимся лишь на одном из таких изданий – малоизвестном, тоненьком, выходившем в Париже в 1933 году, с техническим названием и удивительным, несочетаемым на современный слух, адресатом в подзаголовке – “За рулем: Ежемесячный иллюстрированный литературный и профессиональный журнал русского шофера”. Впрочем, чему удивляться – среди парижских таксистов в то время было немало высокообразованных русских эмигрантов, высших военных чинов, представителей аристократии, художественной интеллигенции. Литературе в номере “За рулем” отводилось не меньше половины страниц. Там печатались М.А. Алданов, К.Д. Бальмонт, А.И. Куприн, А.М. Ремизов, Н.А. Тэффи, Г. Газданов. Часть последнего, декабрьского номера журнала занимали материалы, связанные с первым русским Нобелевским лауреатом в области литературы. Обложку украшал большой портрет писателя, в номере публиковалось задушевное приветствие от редакции и подобающая случаю статья профессора Н.К. Кульмана “Иван Алексеевич Бунин”. А еще – принадлежавшее перу лауреата старое стихотворение из сборника товарищества “Знание” за 1905 год. Тогда, в России, стихотворение печаталось без эпиграфа. Он появился позднее, и теперь, в эмиграции, благодаря эпиграфу совсем иначе зазвучали старые бунинские строки.

ЗА ИЗМЕНУ

Вспомни тех, что покинули

страну свою ради страха смерти.

КоранИх Господь истребил за измену несчастной отчизне,Он костями их тел, черепами усеял поля.Воскресил их пророк: он просил им у Господа жизни.Но позора Земли никогда не прощает Земля.Две легенды о них прочитал я в легендах Востока.Милосердна одна: воскрешенные пали в бою.Но другая жестока: до гроба, по слову пророка,Воскрешенные жили в пустынном и диком краю.В день восстанья из мертвых одежды их черными стали,В знак того, что на них – замогильного тления след,И до гроба их лица, склоненные долу в печали,Сохранили свинцовый, холодный, безжизненный цвет.

Известна увлеченность Бунина Востоком, его интерес к восточной экзотике, верованиям, религии и преданиям. Но в сочетании с эпиграфом пафос бунинских строк приобретал щемяще-близкое, современное русским беженцам звучание. Тэффи в рассказе “Ностальгия” в мае 1920 года точно передавала это мучительное состояние “тех, что покинули страну свою”, состояние “жизни после смерти”: “Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа, душа, обращенная на восток. Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли. Боялись смерти большевистской – и умерли смертью здесь. Вот мы – смертью смерть поправшие. Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда”. Это созвучие бунинскому стихотворению перебивается у Тэффи концовкой процитированного пассажа: “А ведь здесь столько дела. Спасаться нужно и спасать других”.

Если у одних из беженцев бессильно тускнели глаза и увядала душа, то другие видели свое предназначение в яростной борьбе с тем врагом, что заставил их покинуть родину. К этим вторым относился Иван Алексеевич Бунин.


В настоящий сборник вошли произведения Бунина 1920–1930 годов, но воспоминания о нем мы намеренно продлили дальше, чтобы читатель смог увидеть Бунина разных лет. Глеб Алексеев вспоминает о встречах с Буниным в Одессе весной 1919 года, незадолго до трагического исхода в эмиграцию. Игорь Северянин переносит нас в Эстонию 1938-го, когда Бунин совершал поездку по Прибалтике с выступлениями. Самые поздние воспоминания в этом ряду относятся к концу 1940-х годов и принадлежат Борису Пантелеймонову – ученику Бунина, ставшему ему близким другом. А Владимир Зензинов в очерке, опубликованном в 1942 году, дополняет мемуары записями бесед с Буниным.

“Какая чепуха, какой вздор, будто Бунин – холоден, академичен, высокомерен, неприступен! – восклицал П. Пильский в посвященном писателю очерке в газете «Сегодня» 28 апреля 1938 года. – Боже мой! Какое величие! Но он слишком умен, чтобы носить такую маску, закутываться в такой плащ. Сказать ли вам, в чем тут дело? А дело в том, что у Бунина отточенная, строгая внешность, лицо «римлянина-патриция». Все”.

“Кто-то сказал про Бунина, что «у него лицо римлянина-патриция». И, действительно, его красивое и породистое лицо со строгими чертами кажется чуть ли не олимпийским, почти надменным, – подхватывает Зензинов определение Пильского. – Но если подойти к Бунину-человеку ближе, если глубже вникнуть в его литературные произведения, впечатление меняется. Перед нами живой и искрометный человек, горячий и вакхически неукротимый в веселье, страстно любящий жизнь и ее блага, charmeur и очаровательный собеседник”.


Дмитрий Николаев, Елена Трубилова

Конец

i

На горе в городе был в этот промозглый зимний день тот роковой промежуток в борьбе, то безвластие, та зловещая безлюдность, когда отступают уже последние защитники и убегают последние из убегающих обывателей, но наступающий враг еще робеет и продвигается то крадучись, то порывисто, с трусливой дерзостью. Город пустел все страшнее, все безнадежнее для оставшихся в нем и мучающихся еще неполной разрешенностью своей судьбы. По окраинам, возле вокзала и на совершенно вымерших улицах возле почты и государственного банка, где на мостовых уже лежали убитые, то и дело поднимался ожесточенный треск и град винтовок или спешно, дробно строчил пулемет.

К вечеру из-за северной заставы началась орудийная пальба, – враг осмелел, почувствовал силу и решимость: бодро раздавался тяжкий, глухой стук, от которого вздрагивала земля, за ним великолепный, с победоносной мощью режущий воздух и звенящий звук снаряда и, наконец, громовый разрыв, оглушающий весь город. Потом внезапно пошла частая и беспорядочная ружейная стрельба на спусках в порт и в самом порту, всё приближаясь к “Патрасу”, под французским флагом стоявшему у набережной в Карантинной гавани. Откуда-то донесся знакомый и волнующий, гнусавый, быстро бегущий, тревожно и печально требующий дороги рожок кареты скорой помощи… Стало жутко и на “Патрасе”, – то страшное, что совершалось на горе, доходило и до него. “Что же мы стоим? – послышались голоса в толпе, наполнявшей пароход. – С ума сошли, что ли, французы? Нас не выпустят, нас всех перережут!” – И все стали врать напропалую, стараясь зачем-то еще более напугать и себя, и других: угля, говорят, нет, команда, говорят, бунтует, матросы красный флаг хотят выкинуть… Между тем уже темнело.

bannerbanner