
Полная версия:
Мой роман, или Разнообразие английской жизни
– Это сказано прекрасно, сэр Джон, и умно. Но, простите меня, я должен засвидетельствовать мое почтение посланнику.
Рандаль освободился и в следующей комнате увидел посланника в разговоре с Одлеем Эджертоном. Посланник казался весьма серьёзным, Эджертон, по обыкновению – спокойным и недоступным. Но вот прошел мимо их граф, и посланник поклонился ему весьма принужденно.
В то время, как Рандаль, несколько позже вечером, отыскивал внизу свой плащ, к нему неожиданно присоединился Одлей Эджертон.
– Ах, Лесли, сказал Одлей, тоном ласковее обыкновенного: – если ты думаешь, что ночной воздух не холоден для тебя, так прогуляемся домой вместе. Я отослал свою карету.
Эта снисходительность со стороны Одлея была до такой степени замечательна, что не на шутку испугала Рандаля и пробудила в душе его предчувствие чего-то недоброго. По выходе на улицу, Эджертон, после непродолжительного молчания, начал:
– Любезный мистер Лесли, я всегда надеялся и был уверен, что доставил вам по крайней мере возможность жить без нужды, и что впоследствии мог открыть вам карьеру более блестящую…. Позвольте: я нисколько не сомневаюсь в вашей благодарности…. позвольте мне продолжать. В настоящее время предвидится возможность, что, после некоторых мер, предпринимаемых правительством, Нижний Парламент не в состоянии будет держаться и члены его, по необходимости, оставят свои места. Я говорю вам об этом заранее, чтобы вы имели время обдумать, какие лучше предпринять тогда меры для своей будущности. Моя власть оказывать вам пользу, весьма вероятно, кончится. Принимая в соображение нашу родственную связь и мои собственные виды касательно вашей будущности, нет никакого сомнения, что вы оставите занимаемое теперь место и последуете за моим счастием к лучшему или худшему. Впрочем, так как у меня нет личных врагов в оппозиционной партии и как положение мое в обществе весьма значительно, чтоб поддержать и утвердить ваш выбор, какого бы рода он ни был, – если вы считаете более благоразумным удержать за собой теперешнее место, то скажите мне откровенно: я полагаю, что вы можете сделать это без малейшей потери своего достоинства и без вреда своей чести. В таком случае вам придется предоставить ваше честолюбие постепенному возвышению, не принимая никакого участия в политике. С другой стороны, если вы предоставите свою карьеру возможности моего вторичного вступления в права должностного человека, тогда должны отказаться от своего места; и наконец, если вы станете держаться мнений, которые не только будут в оппозиционном духе, но и популярны, я употреблю все силы и средства ввести вас в парламентскую жизнь. Последнего я не советую вам.
Рандаль находился в гаком положении, какое испытывает человек после жестокого падения: он, в буквальном смысле слова, был оглушен.
– Можете ли вы думать, сэр, что я решился бы покинуть ваше счастье…. вашу партию…. ваши мнения? произнес он в крайнем недоумении.
– Послушайте, Лесли, возразил Эджертон: – вы еще слишком молоды, чтоб держаться исключительно каких нибудь людей, какой нибудь партии или мнения. Вы могли сделать это в одном только вашем несчастном памфлете. Здесь чувство не имеет места: здесь должны участвовать ум и рассудок. Оставимте говорить об этом. Приняв в соображение все pro и contra, вы можете лучше судить, что должно предпринять, когда время для выбора внезапно наступит.
– Надеюсь, что это время никогда не наступит.
– Я тоже, надеюсь, и даже от чистого сердца, сказал Эджертон, с непритворным чувством.
– Что еще могло быть хуже для нашего отечества! воскликнул Рандаль. – Для меня до сих пор кажется невозможным в натуральном порядке вещей, чтобы вы и ваша партия когда нибудь оставили свои почетные места!
– И когда мы разойдемся, то найдется множество умниц, которые скажут, что было бы не в натуральном порядке вещей, еслиб мы снова заняли свои места…. Вот мы и дома.
Рандаль провел бессонную ночь. Впрочем, он был из числа тех людей, которые не слишком нуждаются во сне и не сделали к нему особенной привычки. Как бы то ни было, с наступлением утра, когда сны, как говорят, бывают пророческие, он заснул очаровательным сном – сном, полным видений, способных принимать к себе, чрез лабиринты всей юриспруденции, обреченных вечному забвению канцлеров, или сокрушенных на скалах славы неутомимых юношей – искателей счастья: в упоительных грезах Рандаль видел, как Руд-Голл, увенчанный средневековыми башнями, высился над цветущими лугами и тучными жатвами, так безбожно отторгнутыми от владений Лесли Торнгиллами и Гэзельденами; Рандаль видел в сонных грезах золото и власть Одлея Эджертона, – видел роскошные комнаты в улице Даунин и великолепные салоны близ Гросвенор-Сквера. Все это одно за другим пролетало перед глазами улыбающегося сновидца, как Халдейская империя пролетала перед Дарием Мидийским. Почему видения, ни в каком отношении не сообразные с предшествовавшими им мрачными и тревожными думами, должны были посетить изголовье Рандаля Лесли, это выходит из пределов моих сображений и догадок. Он, однако же, бессознательно предавался их обаянию и крайне изумился, когда часы пробили одиннадцать, в то самое время, как он вошел в столовую, к завтраку. Рандалю досадно было на свою запоздалость: он намеревался извлечь какие нибудь существенные выгоды из необычайной благосклонности Эджертона, получит какие нибудь обещания или предложения, которые бы разъяснили несколько, придали бы веселый вид перспективе, представленной Эджертоном накануне в таких мрачных, оледеняющих чувства красках. Только во время завтрака он и находил случай переговорить с своим деятельным патроном о делах неслужебных. Нельзя было надеяться, чтобы Одлей Эджертон оставался дома до такой поздней поры. Оно так и случилось. Рандаля удивляло одно только обстоятельство, что Эджертон, вместо того, чтоб отправиться пешком, как это делалось им по привычке, выехал в карете. Рандаль торопливо кончил свой завтрак: в нем пробудилось необыкновенное усердие к месту своего служения, и, немедля ни минуты, он отправился туда. Проходя по широкому тротуару Пикадилли, он услышал позади себя голос, который с недавнего времени сделался знаком ему, и, оглянувшись, увидел барона Леви, шедшего рядом, но не под руку, с джентльменом, так же щегольски одетым, как и он сам, только походка этого джентльмена была живее, осанка – бодрее. Кстати сказать: наблюдательный человек легко может сделать безошибочно заключение о расположении духа и характере другого человека, судя по его походке и осанке во время прогулки. Тот, кто следит за какой нибудь отвлеченной мыслью, обыкновенно смотрит в землю. Кто привык к внезапным впечатлениям или старается уловить какое нибудь воспоминание, тот как-то отрывисто взглядывает кверху. Степенный, осторожный, настоящий практический человек всегда идет свободно и смотрит вперед; даже в самом задумчивом расположении духа он на столько обращает внимание вокруг себя, на сколько требуется, чтоб не столкнуться с разнощиком и не сронить с головы его лотка. Но человек сангвинического темперамента, которого хотя и можно назвать практическим, но в то же время он в некоторой степени и созерцательный, человек пылкий, развязный, смелый, постоянно страстный к соревнованию, деятельный и всегда старающийся возвысит себя в жизни, – такой человек не ходит, но бегает; смотрит он выше голов других прохожих; его голова имеет свободное обращение, как будто она приставлена к плечам его слегка; его рот бывает немного открыт; его взор светлый и беглый, но в то же время проницательный; его осанка сообщает вам идею о защите; его стан стройный, но без принуждения. Такова была наружность спутника барона Леви. В то время, как Рандаль обернулся на призыв барона, барон сказал своему спутнику:
– Это молодой человек, принят в высшем кругу общества; вам не мешало бы приглашать его на балы прекрасной вашей супруги Как поживаете, мистер Лесли? Позвольте отрекомендовать вас мистеру Ричарду Эвенелю.
И, не дожидая ответа, барон Леви взял Рандаля под руку и прошептал:
– Человек с первокласными талантами; чудовищно богат; у него в кармане два или три парламентских места; его жена любит балы: это её слабость.
– Считаю за особенную честь познакомиться с вами, сэр, сказал мистер Эвенель, приподнимая свою шляпу. – Чудесный день…. не правда ли?
– Немного холодно, отвечал Лесли, который, подобно всем худощавым особам, с слабым пищеварением, во всякое время чувствовал озноб, а в особенности теперь, когда душа его находилась в таком тревожном состоянии, какое ни под каким видом не согревало тела.
– Тем здоровее: это укрепляет нервы, сказал Эвенель. – Впрочем, вы, молодые люди, сами себя портите: сидите в теплых комнатах, проводите ночи без сна. Вероятно, сэр, вы любите танцы?
И вслед за тем, не ожидая от Рандаля отрицательного ответа, мистер Эвенель продолжал, скороговоркой:
– У моей жены назначен в четверг soirée dansante. Очень рад буду видеть вас у себя в доме, на Итон-Сквере. Позвольте, я дам вам карточку.
И Эвенель вынул дюжину пригласительных билетов, выбрал из них один и вручил его Рандалю. Барон пожал руку молодому джентльмену, и Рандаль весьма учтиво отвечал, что знакомство с мистрисс Эвенель доставит ему величайшее удовольствие. После этого Рандаль, не имея желания, чтобы посторонние люди увидели его под крылом барона Леви, как голубя под крылом ястреба, освободил свою руку и, представляя в оправдание служебные дела, нетерпящие отлагательства, быстрыми шагами удалился от приятелей.
– Современем этот молодой человек будет раз игрывать немаловажную роль, сказал барон Леви. – Я не знаю еще, кто бы имел так мало недостатков. Он ближайший родственник Одлея Эджертона, который….
– Одлей Эджертон! воскликнул мистер Эвенель: – это надменное, отвратительное, неблагодарное создание!
– А почему вы знаете его?
– Он обязан за свое поступление в Парламент голосам двух моих ближайших родственников, а когда я зашел к нему в присутственное место, несколько времени тому назад, он решительно приказал мне убраться вон. Как вам покажется? ведь это необузданная дерзость. Если ему когда нибудь придется обратиться ко мме, я не задумаюсь отплатить ему той же самой монетой.
– Неужели он приказал вам убираться вон? Это не в духе Эджертона. Он формалист, – это правда; но зато он и учтив до крайности, – по крайней мере сколько я знаю его. Должно быть, вы оскорбили его чем нибудь, задели его за слабую сторону.
– Человек, которому нация дает такие прекрасные деньги, не должен иметь слабой стороны. Какая же может быть у Эджертона?
– О, Эджертон, во первых, считает себя джентльменом во всех отношениях; во вторых, честность свою он ставит выше всего, сказал Леви, с язвительной улыбкой. – Быть может, вы тут-то и кольнули его. Скажите, как это было?
– Я не помню теперь, отвечал Эвенель, который, со времени своей женитьбы, достаточно изучил лондонское мерило человеческих достоинств, и потому не мог вспомнить не краснея о своем домогательстве дворянского достоинства. – Я не вижу особенной необходимости ломать наши головы над слабыми сторонами надменного попугая. Возвратимтесь лучше к предмету нашего разговора. Вы должны непременно доставить мне эти деньги к будущей неделе.
– Будьте уверены в этом.
– И, пожалуста, не пустите векселей моих в продажу; подержите их на некоторое время под замком.
– Мы ведь так и условились.
– Затруднительное положение мое я считаю кратковременным. Только кончится панический страх в коммерции и переменится это неоцененное министерство, и я выплыву на чистую воду.
– Да, на лодочке из векселей и ассигнаций, сказал барон, с громким смехом.
И два джентльмена, пожав руку друг другу, расстались.
Глава LXXXV
Между тем карета Одлея Эджертона подъехала к дому лорда Лэнсмера. Одлей спросил графиню, и его ввели в гостиную, в которой не было ни души. Эджертон был бледнее обыкновенного, и, когда отворилась дверь, он отер, чего никогда с ним не случалось, холодный пот с лица, и неподвижные губы его слегка дрожали. С своей стороны, и графиня, при входе в гостиную, обнаружила сильное душевное волнение, почти несообразное с её уменьем управлять своими чувствами. Молча пожала она руку Одлея и, опустясь на стул, приводила, по видимому, в порядок свои мысли. Наконец она сказала:
– Несмотря на вашу дружбу, мистер Эджертон, с Лэнсмеромь и Гарлеем, мы очень редко видим вас у себя. Я, как вам известно, почти совсем не показываюсь в шумный свет, а вы не хотите добровольно навестить нас.
– Графиня, отвечал Эджертон: – я мог отклонить от себя ваш справедливый упрек, сказав вам, что мое время не в моем распоряжении; но в ответ я приведу вам простую истину: наша встреча была бы тяжела для нас обоих.
Графиня покраснела и вздохнула, по не сделала возражения.
Одлей продолжал:
– И поэтому я догадываюсь, что, пригласив меня к себе, вы имеете сообщить мне; что нибудь, важное.
– Это относится до Гарлея, сказала графиня: – я хотела посоветоваться с вами.
– До Гарлея! говорите, графиня, умоляю вас.
– Мой сын, без сомнения, сказывал вам, что он воспитал молодую девицу, с намерением сделать ее лэди л'Эстрендж и, само собою разумеется, графинею Лэнсмер.
– Гарлей ничего не скрывает от меня, сказал Эджертон печальным тоном.
– Эта девица приехала в Англию, находится теперь здесь, в этом доме.
– Значит и Гарлей тоже здесь?
– Нет; она приехала с лэди N…. и её дочерьми. Гарлей отправился вслед за ними, и я жду его со дня на день. Вот его письмо. Заметьте, что он еще не высказал своих намерений этой молодой особе, которую поручил моему попечению, ни разу еще не говорил с ней как влюбленный.
Эджертон взял письмо и бегло, но со вниманием, прочитал его.
– Действительно так, сказал он, возвращая письмо: – прежде всякого объяснения с мисс Дигби, он хочет, чтоб вы увидели ее и сделали бы о ней заключение; он хочет знать, одобрите ли вы и утвердите ли его выбор.
– Вот об этом-то я и хотела переговорить с вами. Девочка без всякого звания; отец её, правда, джентльмен, хотя и это подлежит сомнению, а мать – ужь я придумать не могу, кто и что она такое. И Гарлей, которому я предназначала партию из первейших домов в Англии!..
Графиня судорожно сжала себе руки.
– Позвольте вам заметить, графиня, Гарлей уже более не мальчик. Его таланты погибли безвозвратно, он ведет жизнь скитальца. Он предоставляет вам случай успокоить его душу, пробудить в нем природные дарования, дать ему дом подле вашего дома. Лэди Лэнсмер, в этом случае вам не должно колебаться.
– Я должна, непременно должна. После всех моих надежд, после всего, что я сделала, чтоб помешать….
– Вам остается только согласиться с ним и примириться. Это совершенно в вашей власти, но отнюдь не в моей.
Графиня еще раз сжала руку Одлея, и слезы заструились из её глаз.
– Хорошо, пусть будет так, как вы говорите: я соглашаюсь, соглашаюсь. Я буду молчать; я заглушу голос этого гордого сердца. Увы! оно едва не сокрушило его собственного сердца! Я рада, что вы защищаете его. Мое согласие будет служить примирением с обоими вами, – да, с обоими!
– Вы весьма великодушны, графиня, сказал Эджертон, очевидно тронутый, хотя все еще стараясь подавить свое волнение. – Теперь позвольте: могу ли я видеть воспитанницу Гарлея? Наша беседа совершенно расстроила меня. Вы замечаете, что даже мои сильные нервы не к состоянии сохранять своего спокойствия, а в настоящее время мне многое предстоит еще переносить, мне нужны теперь вся моя сила и твердость.
– Да, я сама слышала, что нынешнее министерство переменится. Но, вероятно, эта перемена совершится с честью: оно будет в скором времени призвано назад голосом всей нации.
– Позвольте мне увидеть будущую супругу Гарлея л'Эстренджа, сказал Одлей, не обращая внимания на это решительное замечание.
Графиня встала, вышла из гостиной и через несколько минут воротилась вместе с Гэлен Дигби.
Гэлен удивительно переменилась: в ней нельзя было узнать бледного, слабого ребенка, с приятной улыбкой и умными глазами, – ребенка, который сидел подле Леонарда на тесном чердаке. Она имела средний рост; её стан по-прежнему был стройный и гибкий; в нем обнаруживалась та правильность размеров и грация, которая сообщает нам идею о женщине в полном её совершенстве; Гэлен создана была придавать красоту жизни и смягчать её шероховатые углы, придавать красоту, но не служить защитой. её лицо не могло быть вполне удовлетворительным для разборчивого глаза художника, в его правильности обнаруживались некоторые недостатки, но зато выражение этого лица имело необыкновенную прелесть и привлекательность. Немного нашлось бы таких, которые, взглянув на Гэлен, не воскликнули бы: какое миленькое личико! Но, несмотря на то, на кротком лице Гэлен отражался отпечаток тихой грусти; её детство перенесло следы свои и на её девственный возраст. Походка её была медленна, обращение застенчиво, в некоторой степени принужденно и даже боязливо.
Когда Гэлен подходила к Одлею, он смотрел на нее с удвоенным вниманием, потом встал, сделал несколько шагов на встречу к ней, взял её руку и поцаловал.
– Я давнишний друг Гарлея л'Эстренджа, сказал он, подводя ее к углублению окна и сажая рядом с собою.
Быстрым взглядом, брошенным на графиню, Одлей, по видимому, выражал желание поговорить с Гэлен без свидетелей. Графини поняла этот взгляд и, оставаясь в гостиной, заняла место в отдаленном конце и углубилась в чтение.
Приятно, умилительно было видеть сурового, делового человека, когда он позволял себе вызывать на откровенность, испытывать ум этого тихого, боязливого ребенка; и еслиб вы послушали его, вы бы непременно составили себе понятие, каким образом он усвоил способность производить на других сильное влияние, и как хорошо научился он, в течение своей жизни, применять себя к женщинам.
Прежде всего он заговорил о Гарлее и говорил с тактом и деликатностью. Ответы Гэлен состояли сначала из односложных слов; но постепенно они развивались и выражали глубокую признательность. Лицо Одлея начинало терять светлое выражение. После того он заговорил об Италии, и хотя не было человека, который бы в душе своей имел склонности к поэзии менее, чем Одлей, но, несмотря на то, с ловкостью человека, так долго обращавшегося в образованном кругу общества, – человека, который привык извлекать сведения от людей, совершенно противоположных ему по характеру, он выбирал для разговора такие предметы, которые невольным образом пробуждали поэзию в других. Ответы Гэлен обнаруживали разработанный вкус и пленительный ум женщины; но в тоже время заметно было, что колорит этих ответов не был её собственный: он был заимствован от другого лица. Гэлен умела оценивать, восхищаться и благоговеть перед всем возвышенным и истинно прекрасным, но с чувством смирения и кротости. В них не было заметно живого энтузиазма, не высказывалось ни одного замечания, поражающего своей оригинальностью, ни искры пламени поэтической души, ни проблеска творческой способности. Наконец Эджертон перевел разговор на Англию, на критическое состояние времен, на права, которые отечество имело на всех, кто имеет способность служить ей и помогать в годину трудных обстоятельств. Он с горячностью распространился о врожденных талантах Гарлея, выражал свою радость и надежды, что Гарлей возвращался в отечество, чтобы открыть своим дарованиям обширное поприще. Гэлен казалась изумленною; огонь красноречия Одлея не произвел на нее особенного впечатления. Он встал, и на серьёзном, прекрасном лице его отразилось чувство обманутого ожидания; но секунда, и оно приняло свое обычное, холодное выражение.
– Adieu, прелестная мисс Дигби! Боюсь, что я наскучил вам, особливо своей политикой. Прощайте, лэди Лэнсмер, Надеюсь, я увижу Гарлея, как только он приедет.
Одлей быстро вышел из гостиной и приказал кучеру ехать в улицу Даунин. Он задернул сторки и откинулся, назад. На лице его отражалось заметное уныние, и раза два он механически прикладывал руку к сердцу.
«Она добра, мила, умна и, без сомнения, будет прекрасной женой, говорил Одлей про себя. – Но любит ли она Гарлея в такой степени, как он постоянно мечтал о любви? Нет! Имеет ли она столько силы и энергии, чтоб пробудить в моем друге дарования и возвратить свету прежнего Гарлея? Нет! Предназначенная небом занимать свет от другого солнца, не будучи сама блестящим светилом, это дитя не в состоянии затмить Прошедшее и озарить ярким светом Будущее!»
Вечером того же дня Гарлей благополучно прибыл в дом своих родителей. Несколько лет, протекших с тех пор, как мы видели его в последний раз, не произвели заметной перемены в его наружности. Он до сих пор сохранил юношескую гибкость в своем стане и замечательное разнообразие и игривость в выражении лица. По видимому, он непритворно восхищался встречею с своими родителями и выказывала, шумную радость и искреннюю нежность юноши, прибывшего из пансиона. В его обращении с Гэлен обнаруживалась искренность, которая проникала весь состав и все изгибы его характера. В этом обращении много было нежности и уважения. Обращение Гэлен в некоторой степени было принужденно, но в то же время невинно-пленительно и кроткосердечно. Гарлей, против обыкновения, говорил почти без умолку. Политические дела находились в таком критическом положении, что он не мог не сделать нескольких вопросов о политике, и все эти вопросы предложены были с любопытством и участием, чего прежде в нем не замечалось. Лорд Лэнсмер был в воеторге.
– Ну, Гарлей, значит ты еще любишь свое отечество?
– В минуты его опасности – да! отвечал Гарлей.
После этого он спросил о друге своем Одлее, и, когда любопытство его с этой стороны было вполне удовлетворено, он полюбопытствовал узнать новости в литературе. Гарлей слышал очень много хорошего о книге, которая недавно была издана, – книге, сочинение которой мистер Дэль с такою уверенностью приписывал профессору Моссу; но никто из слушателей Гарлея не читал её.
– А из чего состоят городские сплетни?
– Мы не имеем привычки слушать их, сказала лэди Лэнсмер.
– В клубе Будль много говорят о новом плуге, сказал лорд Лэнсмер.
– Дай Бог ему хорошего успеха. Не знаете ли вы, не говорят ли много в клубе Вайт о новоприезжем человеке?
– Я не принадлежу к этому клубу.
– Однако, может статься, вам случалось слышать о нем: это – иностранец, – некто граф ди-Пешьера.
– Вот кто! сказал лорд Лэнсмер: – да, действительно мне показывали на него в Парке; для иностранца он прекрасный мужчина – волосы носит прилично остриженные, и вообще в нем много есть джентльменского и английского.
– Ну да, да! Так он здесь? прекрасно!
При этом открытии Гарлей, не скрывая своего удовольствия, сильно потерь ладонь о ладонь.
– Каким трактом ты ехал? проезжал мимо Симплона?
– Нет: я прибыл сюда прямехонько из Вены.
рассказывая необыкновенно живо и увлекательно свои дорожные приключения, Гарлей продолжал восхищать своего родителя до тех пор, пока не наступило время удалиться на покой. Едва только Гарлей вошел в свою комнату, как к нему присоединилась его мать.
– Ну что, мама, сказал он: – мне, кажется, не нужно спрашивать, полюбили ли вы мисс Дигби? Кто бы мог не полюбить ее?
– Гарлей, добрый сын мой, отвечала мать, заливаясь слезами: – будь счастлив по своему; будь только счастлив, вот все, чего я желаю и прошу.
Гарлей, тропутый этим нежным, выходящим из глубины любящей материнской души замечанием, отвечал с признательностью и старался утешить внезапную горесть своей матери. Потом, переходя в разговоре от одного предмета к другому и стараясь снова заговорить о Гэлен, он отрывисто спросил:
– Скажите мне ваше мнение, мама, о возможности нашего счастья. Не забудьте, что счастье Гэлен есть уже и мое счастье. Говорите, мама, откровенно.
– её счастье не подлежит ни малейшему сомнению, отвечала мать, с достоинством. – О твоем зачем ты спрашиваешь меня? Разве ты не сам решился на это?
– Но все же, при всяком деле, как бы оно ни было хорошо обдумано, приятно слышать одобрение ближнего: это в известной степени радует и ободряет. Согласитесь, что Гэлен имеет самый нежный характер.
– Не спорю. Но её ум….
– Как нельзя лучше образован.
– Она так мало говорит….
– Это правда. И я удивляюсь – почему?
Графиня улыбнулась, несмотря на желание сохранить серьёзный вид.
– Скажи мне подробнее, как совершалось это дело. Ты взял ее еще ребенком и решился воспитать ее по образцу своего идеала. Легко ли это было?
– Легко; так по крайней мере мне казалось. Я желал внушить ей любовь истины и верности: но она уже от природы верна как день. Расположение к природе и вообще ко всему натуральному она имела врожденное. Труднее всего было сообщать ей понятие об искусствах, как вспомогательных средствах к постижению натуры. Но полагаю, что и это придет своим чередом. Вы слышали, как она играет и поет?