Читать книгу Мой роман, или Разнообразие английской жизни (Эдвард Джордж Бульвер-Литтон) онлайн бесплатно на Bookz (50-ая страница книги)
bannerbanner
Мой роман, или Разнообразие английской жизни
Мой роман, или Разнообразие английской жизниПолная версия
Оценить:
Мой роман, или Разнообразие английской жизни

4

Полная версия:

Мой роман, или Разнообразие английской жизни

– Я слышу отсюда, как он вздыхает, тихо и грустно сказала Виоланта, не спуская глаз с отца: – мне кажется, что это какая нибудь новая печаль; это не похоже на печаль по отчизне. Вчера он два раза вспоминал своего неоцененного друга-англичанина и желал, чтобы этот друг был здесь.

Сказав это, Виоланта покраснела; её руки опустились на колени, и она сама предалась размышлениям едва ли не глубже размышлений отца, хотя не до такой степени мрачным. С самого приезда в Англию, Виоланта научилась сохранять в душе своей искреннюю признательность и питать беспредельное уважение к имени Гарлея л'Эстренджа. её отец, соблюдая строгое молчание, которое отзывалось даже презрением, о всех своих прежних итальянских друзьях, с особенным удовольствием и открытым сердцем любил говорить об англичанине, который спас ему жизнь в то время, когда его соотечественники изменили ему. Он любил говорить о воине, в ту пору еще в полном цвете юности, который,: не находя утешения в славе, лелеял в груди своей скрытую скорбь среди дубров, бросавших мрачную тень на поверхность озера, в которой отражалось светлое небо Италии. Риккабокка часто рассказывал о том, как он, в ту пору счастливый и обремененный почестями, старался утешить английского синьора, – этого печального молодого человека и добровольного изгнанника; о том, как они сделались наконец друзьями в тех живописных местах, где Виоланта впервые увидела свет; о том, как Гарлей тщетно отклонял его от безумных поступков, которыми предполагалось воссоздать, в какой нибудь час времени, руины многих веков; о том, когда, покинутый друзьями, Риккабокка, спасая свою жизнь, должен был оставить свое отечество, когда малютка Виоланта не хотела оторваться от его груди, англичанин-воин дал ему убежище, скрыл след его, вооружил своих людей и, под прикрытием ночи, провожал беглеца к дефилею в Аппенинах, а когда погоня, напав на горячие следы, быстро догоняла их, Гарлей сказал:

– Спасая себя, вы спасаете свою дочь! Бегите! Еще лига, и вы будете за границей. Мы задержим ваших врагов разговором: они не сделают нам никакого вреда!

Несчастный отец тогда только узнал, когда опасность миновала, что англичанин задержал врага не разговором, но мечем, защищая проход, против далеко несоразмерной силы, грудью такой же неустрашимой, как грудь Баярда при защите моста, доставившей ему бессмертие.

И с тех пор тот же самый англичанин не переставал защищать имя Риккабокка, доказывать его невинность, – и если оставалась еще какая нибудь надежда на возвращение ему в отечество, то это должно было приписать неутомимому усердию Гарлея.

Весьма естественно, что эта одинокая и постоянно беседующая с своими только думами девушка сочетала все вычитанное ею из романов, проникнутых нежной любовью и рыцарским духом, с образом этого храброго и преданного чужеземца. Он-то и одушевлял её мечты о прошедшем и, по видимому, был рожден затем, чтобы, в предопределенное судьбою время, быть прорицателем её будущего. Вокруг этого образа группировались все прелести, которые одна только девственная фантазия может почерпнуть из древнего героического баснословия, так сильно пленяющего воображение. Однажды, еще в ранние годы возраста Виоланты, Риккабокка, для удовлетворения её любопытства, нарисовал, на память, портрет своего друга-англичанина – портрет Гарлея, когда он был еще юношей, и нарисовал с некоторой лестью, без всякого сомнения, проистекавшей из искусства и пристрастной благодарности. Но, несмотря на то, сходства было очень много. В этом портрете глубокая печаль была господствующим выражением в лице: как будто она отеняла и сосредоточивала в себе все другие, переходчивые выражения; взглянув на него, нельзя было не сказать: «так печален и еще так молод!» Виоланта никогда не решалась допустить мысли, чтобы года, в течение которых её детский возраст созрел совершенно, могли пролететь над этим юным, задумчивым лицом, не сообщив ему своего разрушительного действия, чтобы мир мог изменить характер так точно, как время изменяет наружность. По её понятию, герой, созданный её воображением, должен оставаться бессмертным во всей своей красоте и юности. Светлые мечты, обольстительные думы, свойственные каждому из нас, когда искра поэзии еще ярко горит в наших сердцах! Решался ли кто нибудь представить себе Петрарку дряхлым стариком? Кто не воображает его таким, каким он впервые смотрел на Лауру?


«Ogni altra cosi ogni pensier va fore;

E sol ivi con voi rimansi Amore! (*)

(*) «Все другие мысли отлетают вдаль

Остается только одна: это – мысль о тебе, моя любовь…»


Таким образом, углубленная в думы, Виоланта совершенно забыла продолжать свои наблюдения над бельведером. А бельведер между тем опустел. Мистрисс Риккабокка, неимевшая для развлечения своих мыслей никакого идеала, видела, как муж её вошел в дом.

Риккабокка явился вскоре в комнате своей дочери. Виоланта испугалась, почувствовав на плече своем руку отца и вслед за тем поцалуй на задумчивом лице.

– Дитя мое! сказал Риккабокка, опускаясь на стул: – я решился оставить на некоторое время это убежище и искать его в окрестностях Лондона.

– Ах, папа, значит вы об этом-то и думали? Что же за причина такой перемены? Папа, не скрывайтесь от меня: вы сами знаете, как охотно и с каким усердием я всегда повиновалась вашей воле и как свято хранила вашу тайну. Неужели вы не доверяете мне?

– Тебе, дитя мое, я все доверю! отвечал Риккабокка, сильно взволнованный. – Я оставляю это места из страха, что мои враги отыщут меня здесь. Другим я скажу, что ты теперь в таких летах, когда нужно иметь учителей, которых здесь не достать. Но мне не хочется, чтобы кто нибудь знал, куда мы едем.

Риккабокка произнес последние слова сквозь зубы и поникнув головой. Он произносил их терзаемый стыдом.

– А моя мама? говорили ли вы с мама об этом?

– Нет еще. Я очень затрудняюсь этим.

– О папа! тут не может быть, не должно быть никакого затруднения: мама так любит вас, возразила Виоланга с кротким и нежным упреком. – Почему вы не доверите ей своей тайны? Она так предана вам, так добра!

– Добра – с этим я согласен! воскликнул Риккабокка. – Что же из этого следует? «Da cattiva Donna guardati, ed alla buona non fidar niente» (злой женщины остерегайся, доброй – не доверяйся). И ужь если необходимость принудит доверять ей, прибавил бесчеловечный муж: – то доверяйте все, кроме тайны.

– Фи! сказала Виоланта, с видом легкой досады; она очень хорошо знала характер своего отца, чтобы буквально понимать его ужасные сентенции: – зачем так говорить, padre carissimo! Разве вы не доверяете мне вашей тайны?

– Тебе! Котенок еще не кошка, и девочка еще не женщина. Кроме того, тайна уже была тебе известна, и мне не зачем было затрудняться. Успокойся, дитя мое: Джемима в настоящее время не поедет с нами. Собери, что хочешь взять с собой. Мы выедем отсюда ночью.

Не дожидая ответа, Риккабокка поспешил уйти. Твердым шагом выступил он на террасу и подошел к жене.

– Anima тиа, сказал ученик Макиавелли, скрывая под самыми нежными словами самые жестокия, бесчеловечные намерения (в это время он на самом деле руководствовался своей любимой итальянской пословицей: не приласкав лошака или женщины, ничего не сделаешь с ними): – anima тиа, вероятно, ты уже заметила, что Виоланта скучает здесь до смерти.

– Виоланта? О нет!

– Да, душа души моей, она скучает и в добавок столько же сведуща в музыке, сколько я – в вашем рукоделье.

– Она поет превосходно.

– Точно так, как поют птички: против всех правил и без знания пот…. Будем говорить короче. О, сокровище моей души! я намерен сделать с ней небольшое путешествие, быть может, в Чельтенэм или Брайтон – мы увидим это.

– С тобой, Альфонсо, я готова ехать куда угодно. Когда мы отправимся?

– Мы выедем сегодня в ночь; но, как ни ужасно разлучаться с тобой….

– Со мной! прервала Джемима и закрыла лицо свое руками.

Риккабокка, самый хитрый и самый неумолимый человек в своих правилах, при виде этой безмолвной горести совершенно потерял всю свою твердость. С чувством искренней нежности, он обнял стан Джемимы и на этот раз забыл все свои пословицы.

– Carissima, сказал он: – не сокрушайся: мы скоро воротимся: притом же путешествие сопряжено с большими издержками: катающиеся камни не обростают мхом; в доме остается все наше хозяйство, за которым нужно присмотреть.

Мистрисс Риккабокка тихо освободилась из объятий мужа. Она открыла лицо и отерла выступившие слезы.

– Альфонсо, сказала она с чувством: – выслушай меня. Все, что ты считаешь прекрасным, будет прекрасным и для меня. Но не думай, что я печалюсь потому собственно, что нам предстоит разлука. Нет: мне больно подумать, что, несмотря на годы, в течение которых я разделяла с тобой вместе все радости и огорчения, в течение которых я постоянно думала только о том, как бы исполнить мой долг в отношении к тебе, и, конечно, желала, чтоб ты читал мое сердце и видел в нем только себя и свою дочь, – мне больно подумать, что ты до сих пор считаешь меня до такой степени недостойной твоего доверия, как и тогда, когда ты стоял подле меня перед алтарем.

– Доверия! повторил изумленный Риккабокка: совесть сильно заговорила в нем:– почему же ты говоришь: «доверия?» В чем же я не доверял тебе? Я уверен, продолжал он, заметно стараясь прикрыть словами свою виновность:– я с уверенностью могу сказать, что никогда не сомневался в твоей верности, несмотря на то, что я ни более, ни менее, как длинноносый, близорукий чужеземец; никогда не заглядывал в твои письма; никогда не следил за тобой в твоих уединенных прогулках; никогда не останавливал потока твоих любезностей с добрым мистером Дэлем: никогда не держал у себя денег; никогда не поверял расходных книг…

Мистрисс Риккабокка не удостоила эти увертливые выражения даже улыбкой презрения; мало того: она показывала вид, что не слушает их.

– Неужли ты думаешь, снова начала Джемима, прижав руку к сердцу, чтоб успокоить его волнения и не дать им возможности обнаружиться в рыданиях: – неужли ты думаешь, что, при всех моих постоянных стараниях, размышлениях и истязаниях моего бедного сердца, я не могла догадаться, чем лучше можно успокоить тебя или доставить тебе удовольствие, – неужли ты думаешь, что при всем этом я не могла заметить, в такое продолжительное время, что ты открываешь свои тайны дочери своей, своему слуге, но не мне? Не бойся, Альфонсо: в этих тайпах ничего не может быть дурного, пагубного; иначе ты не открыл бы их своей невинной дочери. Кроме того, неужли я не знаю твоего характера, твоей натуры? и неужли я не люблю тебя, потому что знаю их? Я уверена, что ты оставляешь дом по обстоятельствам, имеющим связь с этими тайнами…. Ты считаешь меня неосторожной, безразсудной женщиной. Ты не хочешь взять меня с собой. Пусть будет по твоему. Я иду приготовить все для вашего отъезда. Прости меня, Альфонсо, если я огорчила тебя.

Мистрисс Риккабокка пошла в дом. В эту минуту нежная ручка коснулась руки итальянца.

– Папа, возможно ли противиться этому? Откройте ей все! умоляю вас, откройте! Я такая же женщина и ручаюсь за скромность моей матери – Будьте великодушнее всех других мужчин – вы, мой отец!

– Diavolo! запрешь одну дверь, а другая открывается, простонал Риккабокка. – Неужли ты не понимаешь меня? Раз в ты не видишь, что все эти предосторожности берутся для тебя?

– Для меня! О, в таком случае не считайте меня до такой степени малодушною. Разве я не ваша дочь, разве не происхожу от людей, которые не знали, что такое страх?

В эту минуту Виоланта была величественна. Взяв отца за руку, она тихо подвела его к дверям, к которым подходила мистрисс Риккабокка.

– Джемима, жена моя! прости, прости меня! воскликнул итальянец, которого сердце давно уже было переполнено чувством супружеской нежности и преданности: оно только ждало случая облегчить себя: – поди сюда…. на грудь мою…. на грудь…. она долго оставалась закрытою…. для тебя она будет открыта теперь и навсегда.

Еще минута, и мистрисс Риккабокка проливала тихия, отрадные слезы на груди своего мужа. Виоланта, прекрасная примирительница, улыбалась на своих родителей и потом, с чувством глубокой признательности взглянув на небо, удалилась.

Глава LXXXI

По прибытии в город, Рандаль услышал на улицах и в клубах смешанные и один другому противоречащие толки касательно перемены министерств, и не позже, как при открытии парламентских заседаний. Эти толки распространились внезапно. Правда, за несколько времени перед этим, некоторые предусмотрительные люди, покачивая головами, говорили: «нынешние министры и министерство недолго пробудут.» Правда и то, что некоторые изменения в политике, года за два перед этим, разъединили партию, на которую более всего надеялось правительство, и усилили ту, которой правительство неслишком жаловало. Но, несмотря на то, оффициальное право первой партии поддерживалось так долго, а оппозиционная партия имела так мало власти, чтоб образовать кабинет из имен, знакомых слуху оффициальных людей, что публика предусматривала в этом не более, как несколько частных перемен. В это же время народные толки простирались гораздо далее. Рандаль, которого все виды на будущее и все надежды были, в настоящее время, ничто другое, как одни только отблески величия его патрона, сильно встревожился. Он хотел узнать что нибудь от Эджертона; но этот человек оставался нечувствительным к народным толкам: он казался самоуверенным и невозмутимым. Успокоенный несколько спокойствием своего покровителя, Рандаль приступил к занятиям, и именно – к приисканию безопасного убежища для Риккабокка. Он, выполняя это дело по плану, составленному им самим, ни под каким видом не хотел лишить себя случая составить себе независимое состояние, особливо, еслиб ему привелось испытать неудачу на служебном поприще под покровительством Эджертона. В окрестностях Норвуда он отыскал спокойный, отдельный и уединенный дом. Никакое место, по видимому, не могло быть безопаснее от шпионства и нескромных наблюдений. Он написал об этом Риккабокка, сообщил ему адрес, повторив при этом случае уверения в своем желании и возможности быть полезным для несчастных изгнанников. На другой день он сидел уже в присутственном месте, очень мало обращая внимания на сущность своего занятия, хотя и исполняя его с механической точностью, когда председательствующий член в присутствии пригласил его к себе в кабинет и попросил его свезти письмо Эджертону, с которым желал посоветоваться по одному весьма важному делу, которое надлежало решить в тот день в Кабинете Министров.

– Я потому поручаю вам это, сказал председатель, с улыбкой (это быль добросердечный, обходительный человек): – что вы пользуетесь доверием Эджертона, который, кроме письменного ответа, быть может, попросит вас передать мне что нибудь словесно. Эджертон часто бывает чересчур осторожен и слишком немногоречив в litera scripta.

Рандаль зашел сначала в присутственное отделение Эджертона; но Эджертон еще не приезжал в тот день. Оставалось после этого взять кабриолет и отправиться на Гросвенор-Сквэр. У подъезда дома мистера Эджертона стоял скромный, незнакомый Рандалю фиакр. «Мистер Эджертон дома – сказал лакей – но у него теперь доктор Ф…. и, весьма вероятно, ему нежелательно, чтобы его беспокоили.»

– Неужели нездоров твой господин?

– Не могу вам сказать, сэр. Он никогда не жалуется на свои недуги. Впрочем, последние два дни на вид он был что-то очень нехорош.

Рандаль повременил несколько минут. Но поручение его могло быть весьма важное, нетерпящее ни малейшего отлагательства, и притом Эджертон был такой человек, который держал за главное правило, что здоровье и все другие домашния обстоятельства должны уступать место служебным делам, – а потому Рандаль решился войти. Без доклада и без церемонии, как и всегда это делалось, Рандаль отворил дверь библиотеки. Он испугался своего поступка. Одлей Эджертон сидел, прислонясь к спинке софы, а доктор стоял на коленях перед ним и прикладывал к его груди стетоскоп. В то время, как отворялась дверь, глаза Эджертона были полузакрыты; но, услышав шорох, он вскочил с места, едва не опрокинув доктора.

– Это кто такой? как вы смели войти сюда? вскричал он исступленным голосом.

Но вслед за тем, узнав Рандаля, он покраснел, прикусил губы и весьма сухо сказал:

– Извините мою вспыльчивость. Что вам угодно, мистер Лесли?

– Вот письмо от лорда мне приказано отдать его в ваши собственные руки. Извините меня…

– Нет, ведь я не болен, сказал Эджертон холодным тоном:-Со мной сделался легкий припадок одышки; а так как в Парламенте скоро будет собрание, то я рассудил за лучшее посоветоваться с доктором – услышат ли мой голос стенографы. Положите письмо на стол и, будьте так добры, подождите ответа.

Рандалль вышел. Он ни разу еще не видал в этом доме доктора, и обстоятельство это тем более казалось удивительным, что Эджертону понадобилось мнение медика по случаю легкого припадка одышки. В то время, как Рандаль дожидался в приемной, в уличную дверь раздался стук, и вслед за тем явился превосходно одетый джентльмен и удостоил Рандаля легким, полу-фамильярным поклоном. Рандаль вспомнил, что он встречался с этим господином за обедом в доме молодого нобльмена из высшего аристократического круга, но что не был отрекомендован ему и даже не знал, как его зовут. Посетителю все это было лучше известно.

– Наш друг Эджертон верно занят, мистер Лесли, сказал он, поправляя камелию в петличке фрака.

«Наш друг Эджертон!» Должно быть, это очень великая особа, если смеет назвать Эджертона своим другом.

– Кажется, что он недолго будет занят, возразил Лесли, осматривая проницательным, испытующим взором особу незнакомца.

– Я не полагаю; а мое время так же драгоценно, как и его. Я не имел удовольствия быть отрекомендованным вам при встрече нашей в доме лорда Спендквикка. Славный малый этот Спендквикк, необыкновенно умен.

Рандаль улыбнулся.

Спендквикк вообще считался за джентльмена неслишком дальнего ума и не совсем то безукоризненной нравственности.

Между тем посетитель вынул карточку и предложил ее Рандалю.

Рандаль прочитал на ней: «Барон Леви, No….. в улице Брутон.»

Это имя было знакомо Рандалю. Оно слишком часто вертелось на губах фешенэбельных людей, чтоб не познакомиться со слухом непременного члена прекрасного общества.

Мистер Леви по профессии был ходатай по делам. В последнее время он оставил свое открытое призвание и не так давно, посредством происков и денег, получил в каком-то маленьком германском княжестве титул барона. Судя по слухам, богатство мистера Леви соразмерялось с его прекрасной натурой, – прекрасной для тех, кто нуждался во временном займе денег и кто имел верные надежды рано или поздно уплатить этот заем.

Редко случалось вам видеть джентльмена во всех отношениях прекраснее барона Леви, – джентльмена, почти одних лет с Эджертоном, но на вид гораздо моложе, – джентльмена, так прекрасно сохранившего свою молодость, с такими черными бакенбардами, такими белыми зубами! Несмотря на свое имя и на смуглый цвет лица, он, впрочем, не похож был на еврея, – по крайней мере по своей наружности. И, в самом деле, со стороны отца он не был еврей, но был побочным сыном одного богатого английского лорда и еврейской лэди, знаменитой в оперном мире. После рождения первого сына, эта лэди вышла замуж за немецкого купца, родом также еврея, который решился, для спокойствия супружеской жизни, усыновить новорожденного и передать ему свое имя. Вскоре мистер Леви-отец сделался вдовцом, и тогда действительный отец маленького Леви, хотя и не хотел ни под каким видом признать в нем сына своего, начал оказывать ему особенное внимание, часто брал его в свой дом и изредка вводил его в свое высокое общество, к которому юноша оказывал немалое расположение. По смерти милорда, отказавшего молодому, впрочем, уже осьмнадцатилетнему, Леви небольшой капитал, мнимый отец Леви сделал его стряпчим по делам и вскоре после этого воротился на родину и умер в Праге, где и теперь можно видеть его надгробный памятник. Дела молодого Леви и без руководства отца шли отличным образом. Действительное его происхождение было известно повсюду и, в общественном быту, приносило ему значительную пользу. Полученное наследство доставило ему возможность сделаться товарищем банкирского дома, где он некоторое время занимал должность старшего писца, и вскоре круг его практики распространился неимоверно, особливо между фешенэбельными классами общества. И действительно, он до такой степени был полезен, до такой степени услужлив и мил, до такой степени светский человек, что многие его клиенты, особливо молодые люди знатного происхождения, сделались его друзьями. Он был в прекрасных отношениях как с евреями, так и с христианами и, не будучи ни тем, ни другим, имел величайшее сходство (употребляя несравненное уподобление Шеридана) с чистым листком бумаги, положенным между Ветхим и Новым Заветом.

Быть может, некоторые назовут мистера Леви вульгарным, но мы заметим, что это не была вульгарность человека, привыкшего к низкому и грубому обществу: скорее это можно назвать mauvais ton человека, неуверенного еще в своем положении в обществе, но решившегося втереться, по возможности, в самое лучшее общество. Сказав нашим читателям, что он успел-таки пробить себе дорогу в мире и накопит несметные богатства, не считаем за нужное прибавлять, что Леви был остр как игла и тверд как кремень. Ни один человек не имел еще такого множества друзей, как барон Леви, и ни к кому так крепко не льнул он сам, как к этим друзьям, – само собою разумеется, льнул до тех пор, пока из карманов их не исчезал последний шиллинг!

Рандалль уже слышал что-то в этом роде и потому посмотрел сначала на карточку и потом на него с удивлением.

– Не так давно я встретил вашего друга в доме Борровелла, снова начал барон: – молодого Гэзельдена. Отличный молодой человек, настоящий светский человек.

Так как это была последняя похвала, которую бедный Франк заслуживал, то Рандаль еще раз улыбнулся.

Барон продолжал:

– Я слышал, мистер Лесли, что вы имеете сильное влияние на этого Гэзельдена. Его дела в жалком положении. Я за особенное удовольствие поставил бы себе оказать какую нибудь услугу ему, как родственнику моего друга Эджертона; но он так прекрасно понимает дело, что пренебрегает моими советами.

– Мне кажется, вы слишком несправедливы к нему.

– Я несправедлив! Напротив, я очень уважаю его осторожность. Я говорю каждому: ради Бога, не обращайтесь ко мне: я могу одолжить вам денег на более выгодных условиях в сравнении с другими кредиторами, но что же следует из этого? Вы прибегаете ко мне так часто, что наконец раззоряетесь, в то время, как обыкновенный ростовщик без всякой совести отказывает вам. Если вы имеете влияние на вашего друга, так, пожалуста, прикажите ему не иметь никакого дела с бароном Леви.

В эту минуту в кабинете Эджертона прозвонил колокольчик. Взглянув в окно, Рандаль увидел, что доктор Ф. садился в свой фиакр, который бережно объехал великолепный кабриолет, – кабриолет в самом превосходном вкусе, с короной барона на темно-коричневых филенках, с таким удивительным ходом, с упряжью, украшенною серебром, с черной как смоль лошадью. Вошел лакей и попросил Рандаля в кабинет. Потом, обратясь к барону, он уверил его, что его не задержат ни минуты.

– Лесли, сказал Эджертон, запечатывая письмо: – передайте это лорду и скажите ему, что через час я с ним увижусь.

– Больше ничего не будет? Он, кажется, ждал от вас какого-то поручения.

– Действительно, он ждал. Письмо, которое я посылаю, имеет характер оффициальный, а поручение касается частных наших дел; попросите его повидаться с мистером…. до нашей встречи: он поймет, в чем дело; скажите ему, что все зависит от этого свидания.

Эджертон подал письмо и продолжал серьёзным тоном:

– Надеюсь, Лесли, вы никому не скажете, что у меня был доктор Ф….: здоровье публичных людей не должно находиться в сомнительном положении. Да, кстати: где вы дожидались – в своей комнате или в приемной?

– В приемной.

Лицо Эджертона слегка нахмурилось.

– А что, мистер Леви там?

– Да, то есть барон Леви.

– Барон! правда. Верно, опять пришел терзать меня мексиканским займом. Я не держу вас более.

Рандаль, раздумывая все предшествовавшие обстоятельства, вышел из дому и сел в наемную карету. Барон был допущен к свиданию с государственным сановником.

По выходе Рандаля, Эджертон расположился на софе во всю свою длину – положение, которое он дозволял себе чрезвычайно редко, и когда вошел Леви, в его манере и наружности было что-то особенное, вовсе неимеющее сходства с тем величием, которое мы привыкли видеть в строгом законодателе. Самый тон его голоса был совсем другой. Казалось, будто государственный человек – человек деловой – исчез, и вместо его остался беспечный сибарит, который, при входе гостя, лениво кивнул головой и томно сказал:

bannerbanner