Читать книгу Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь (Эдвард Джордж Бульвер-Литтон) онлайн бесплатно на Bookz (40-ая страница книги)
bannerbanner
Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь
Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизньПолная версия
Оценить:
Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь

5

Полная версия:

Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь

– Да, но с тех пор мы не возобновляли этот разговор. Я не смел. Мне кажется таким естественным, что человек в борьбе между любовью и рассудком говорит: «Рассудок должен побеждать и победил», а между тем, а между тем… когда проходит время, он чувствует, что власть победителей, которые не могут подавить бунт, весьма неустойчива. Отвечайте мне не так, как в Молсвиче, в разгар первой борьбы, но теперь, когда наступила разрядка.

– Клянусь честью, – ответил друг, – у меня не было никакой разрядки! Я исцелился, когда увидел Джесси женой другого человека, матерью его ребенка, счастливой в супружестве, и переменилась она или нет, но, по-моему, она очень непохожа на ту жену, которую я хотел бы иметь теперь, когда я уже не деревенский кузнец.

– Я помню, вы говорили о какой-то другой девушке, которая была бы для вас подходящей женой. Вы давно в разлуке с нею. Думаете ли вы когда-нибудь о ней как о вашей будущей жене? Можете ли вы любить ее? Можете ли вы, прежде любивший столь преданно, полюбить вновь?

– Я в этом уверен. Я теперь люблю Эмили больше, нежели любил перед отъездом из Англии. Мы переписываемся. Она пишет такие милые письма. – Том немного помялся, покраснел и потом робко продолжал: – Мне хотелось бы показать вам ее письмо.

– Покажите.

Том вынул из нагрудного кармана последнее из этих писем. Кенелм приподнялся, взял письмо и прочел его медленно и внимательно, между тем как Том напрасно ждал, чтобы одобрительная улыбка осветила сумрачную красоту этого печального лица.

Письмо было такое, какое влюбленный может с гордостью показать другу, письмо женщины образованной, хорошо воспитанной, скромно выказывавшей свою привязанность и свой ум. В это письмо мать, любящая свою дочь и одобряющая ее выбор, не внесла бы ни одной поправки.

Когда Кенелм отдавал письмо, глаза их встретились. Том жаждал похвалы. Кенелм ощутил в душе упрек самому себе за худший грех в дружбе – недостаток сочувствия, и эта душевная тревога заставила его произнести поздравления, быть может, не совсем искренние, но вполне удовлетворившие жениха. Произнеся их, Кенелм встал, обнял своего друга и сказал:

– Не надоело ли вам в этих краях, Том? Мне надоело. Отправимся завтра домой, в Англию.

Честное лицо Тома просияло.

– Какой я был эгоист! – продолжал Кенелм. – Мне следовало более думать о вас, о вашей карьере, о вашей свадьбе. Простите меня!..

– Простить вас? Да что вы! Разве я не обязан вам всем, даже самой Эмили? Если бы вы не появились в Грейвли, не сказали: «Будьте моим другом», – чем был бы я теперь? Скажите сами!

На следующий день оба друга уехали из Неаполя в Англию, и в дороге между ними было сказано очень мало. Прежняя своеобразная говорливость Кенелма оставила его. Более скучного спутника трудно было вообразить. Он мог быть героем романа, написанного молодой девицей.

И только в Лондоне, когда они расставались, Кенелм немного приоткрыл свои тайные мысли и проявил не больше волнения, чем могла бы проявить какая-либо из его геральдических рыб, выплыв со дна на поверхность тихого пруда.

– Если я правильно понял вас, Том, вы переменились и окончательно излечились от мучительных сожалений. Итак, вы вновь стали свободны для мирских забот и покоя домашнего очага в тот вечер, когда увидели ту, чье лицо преследовало вас до тех пор, пока вы не убедились, что она – счастливая жена другого?

– Совершенно справедливо. Я, может быть, выразил бы это иначе, – но суть именно такова.

– Да благословит вас господь, Том! Да благословит он ваши труды и ваш дом, – сказал Кенелм, пожимая руку своего друга у вагона, который должен был умчать к любви, богатству и почету прежнего деревенского забияку по железной колее того изобретения, которое теперь стало самой прозаической действительностью, а когда-то казалось слишком фантастичным для самых безумных видений поэта.

Глава X

Зимний вечер в Молсвиче. Он совсем непохож на зимний закат в Неаполе. Пронизывающий холод. Идет небольшой снег, усеявший белыми хлопьями мостовую. Кенелм Чиллингли пришел в городок пешком, уже без сумки на спине. Проходя по главной улице, он остановился на миг у дверей Уила Сомерса. Лавка была заперта. Нет, он не зайдет сюда узнавать окольным путем о новостях. Он прямо и мужественно пойдет в Грасмир. Он захватит обитателей врасплох. Чем скорее он воспримет опыт Тома, тем лучше. Он приучил свое сердце надеяться на этот опыт, и к нему возвратилась прежняя гибкость походки. В его гордой осанке и на его бодром лице можно было видеть прежнее надменное равнодушие человека, который держится подальше от бурных волнений и узаконенного обычаем легкомыслия тех, кого его философия жалеет и презирает.

– Ха-ха! – усмехнулся философ, тот, который, подобно Свифту, никогда не смеялся громко и часто смеялся неслышно. – Ха-ха! Я прогоню призрак моего горя. Он никогда больше не станет преследовать меня. Если это буйное существо, которое любовь чуть не довела до преступления, если этот человек исцелился от любви одним лишь посещением дома той, чье лицо изменилось для его взора, потому что ее улыбки и слезы уже стали достоянием другого, насколько больше надежды у меня уйти невредимым! Я, наследник Чиллингли! Я, родственник Майверса! Я, ученик Уэлби! Я… я… Кенелм Чиллингли, и чтобы меня так… так…

Тут, среди этого хвастливого монолога, бросился ему в глаза хорошо знакомый ручеек, мерцающий и стонущий под зимнею луной. Кенелм Чиллингли остановился, закрыл обеими руками лицо и разразился слезами.

Мало-помалу придя в себя, он побрел по тропинке, где на каждом шагу являлся ему призрак Лили.

Он дошел до калитки грасмирского сада, приподнял щеколду и вошел. В эту минуту кто-то, дотронувшись до шляпы, поравнялся с ним – это был деревенский почтальон. Кенелм посторонился, чтобы дать ему пройти к дому, и тут же увидел освещенные окна, выходившие на луг, окна уютной гостиной, где он в первый раз услыхал от Лили о ее опекуне.

Почтальон оставил письма и ушел через калитку, а Кенелм все еще стоял и пристально глядел на окна. Потом он прошел по побелевшему лугу ближе к свету, говоря себе: «Я только взгляну на нее, чтобы убедиться в ее счастье, а потом смело постучусь в дверь и скажу: „Добрый вечер, миссис Мелвилл!“.

Кенелм крадучись прошел по лугу и, остановившись у стены, заглянул в окно.

Мелвилл в халате и туфлях сидел у камина. Собака его лениво растянулась на ковре. Все черты комнаты, как призраки исчезнувшего счастья Кенелма, постепенно выступали одна за другой: светло выкрашенные стены, книжный шкафчик с украшениями наверху, фортепьяно, стоявшее на том же месте. Низенький стул Лили – он был теперь отодвинут в отдаленный угол, как предмет, которым больше не пользовались. Мелвилл читал письмо, без сомнения, одно из тех, которые принес почтальон. Вероятно, это было приятное письмо, потому что красивое лицо Мелвилла, всегда открыто отражавшее его чувства, просияло. Потом он внезапно встал и торопливо дернул за шнурок звонка.

Вошла опрятная служанка. Кенелм ее не знал. Мелвилл отдал ей какое-то краткое распоряжение.

„Он получил радостное известие, – подумал Кенелм, – и послал за женой, чтобы она разделила его радость“.

Дверь отворилась, и вошла не Лили, а миссис Кэмерон.

Она выглядела теперь по-иному. Ее обычное спокойствие в осанке и движениях было то же, но она казалась вялой или утомленной. Волосы ее поседели. Когда она подошла к Мелвиллу, он стоял у стола. С веселой, гордой улыбкой он подал ей письмо и, пока она читала, смотрел через ее плечо, указывая пальцем на строчки, которые должны были особенно привлечь ее внимание.

Когда она прочитала, лицо ее отразило его улыбку. Они обменялись сердечным рукопожатием, как бы поздравляя друг друга.

„А, – подумал Кенелм, – это письмо от Лили. Она за границей. Может быть, известие о рождении первенца“.

Бланш, которой до сих пор не было видно, вышла из-под стола и, когда Мелвилл опять сел у камина, вскочила к нему на колени и стала тереться о его грудь. Выражение его лица изменилось, он издал легкое восклицание. Миссис Кэмерон сняла кошку с его колен, погладила ее и вынесла из комнаты. Потом, вернувшись, села возле художника, взяла его за руку, и они стали тихо разговаривать. Лицо Мелвилла опять просветлело, и он снова взял письмо.

Через несколько минут служанка вошла с чайным подносом и, приготовив все на столе, подошла к окну. Кенелм отступил в тень, служанка затворила ставни, задернула занавеси, и сцена спокойного домашнего очага скрылась от взора наблюдателя.

Кенелм был в полном недоумении. Что сталось с Лили? Неужели ее действительно не было? Справедливо ли он предположил, что письмо, так очевидно обрадовавшее Мелвилла, было от Лили, или, возможно… – Тут радостная мысль заставила дрогнуть его сердце и захватила дух. – Вдруг она не вышла за своего опекуна, переехала в другой дом, была свободна? Кенелм прошел дальше по лугу к воде, чтобы лучше видеть ту часть здания, в которой была спальня Лили и ее собственная комната. Там было совсем темно, ставни заперты. Но небольшая оранжерея, с которой эта так похожая на ребенка девушка соединяла свои ребяческие фантазии, приручая и пестуя маленьких любительниц меда, предназначенных стать феями, это хрупкое жилище не было защищено от ветра и снега: двери – зловеще отворены, в легкой проволочной сетке – зияющие дыры, когда-то изящные занавески висели оборванные, и на пустынный пол холодно и призрачно падал свет луны. Фонтан не бил, бассейн его выкрошился и заплесневел, остатки воды в нем замерзли. Из всех хорошеньких дикарок, которых Лили старалась приручить, не было ни одной. Правда, была одна, чужая, может быть, искавшая приюта от первых зимних ветров! Она забилась в угол, сложив крылышки, и спала, но не была мертва. Кенелм не видел ее: ему бросилось в глаза лишь общее запустение этого места.

„Вполне естественно, – думал он, – она выросла, и ей не нужны подобные милые глупости. Жена не может оставаться ребенком. А все-таки, если б она принадлежала мне…“

Эта мысль, так взволновавшая его, не дала ему договорить. Он отвернулся, остановился на миг под безлиственными ветвями большой ивы, по-прежнему окунавшимися в ручеек, потом нетерпеливыми шагами вернулся к калитке.

„Нет – нет – нет! Я не могу теперь войти в дом и спросить миссис Мелвилл! Достаточно пытки на один вечер – стоять здесь, на том месте, где… Я вернусь в город. Зайду к Джесси и там узнаю, действительно ли счастлива Лили“.

Он пошел по тропинке вдоль ручья. Вечер становился все холоднее и холоднее, небо все более прояснялось, и луна тихо скользила в вышине. Погруженный в свои мысли, Кенелм, дойдя до того места, где тропинка разделялась надвое, пошел не по той, что вела прямо в город. Следуя за течением своих мыслей, Кенелм направился по тропинке, с которой были связаны его думы. Он очутился на кладбище, перед старым, разрушенным памятником со стертой временем надписью.

– Ах, дитя, дитя! – прошептал он. – Какая глубина женской нежности скрывалась в тебе! С каким чувством любви к прошлому, чувством, даруемым только нежнейшим женщинам и величайшим поэтам, опускала ты цветы на эту могилу, которой приписывала поэтическую историю, перетолкованную женским сердцем, не подозревая, что под этим камнем спит герой твоего собственного павшего рода.

Он вошел под сень тисов, листья которых не может разметать зимний ветер, и остановился у разрушенного памятника. Цветы уже не лежали на камне, только горсточка снега покрывала его подножие, как и у других, более скромных могил. В морозном воздухе неподвижно высился шпиль колокольни, и все выше и выше по небосводу безостановочно поднималась луна. Вокруг сияли звезды. Никакая наука не могла бы их исчислить, и не менее трудно было бы перечитать мысли, желания, надежды, которые за короткий отрезок зимней ночи могут пройти через неизмеримые глубины человеческой души.

Стоя у готической гробницы, Кенелм окинул взглядом кладбище и нашел могилу ребенка, которую, благодаря заботам Лили, всегда окаймляли цветы. Да, там что-то еще мелькнуло. Неужели цветы в эту суровую стужу? Луна так обманчива, она серебрит жасминным оттенком зелень иммортелей.

Кенелм подошел к белому могильному холмику. Зрение обмануло его: никаких цветов, даже бессмертников на его голом подножии – только бурая земля, увядшие стебли, пятна снега.

– „Между тем, – грустно сказал он, – она говорила мне, что никогда не нарушала обещания, а ведь она дала обещание умирающему ребенку. Ах, она теперь слишком счастлива, чтобы думать об умерших!

Произнеся шепотом эти слова, Кенелм хотел уже повернуть к городу, когда возле могилы ребенка он увидел другую. Около нее лежали бледные цветочки бессмертника, а по углам – склоненные бутоны рождественских роз. В изголовье могилы был врыт белый камень. Его острые грани четко выделялись в звездном свете, и свежим“ буквам» были вырезаны следующие слова:

«Памяти

Л. М.

17 лет от рождения,

умершей 29 октября 18…

Этот камень над могилой, в которой покоятся ее смертные останки,

возле могилы ребенка, не более безгрешного,

посвящен ей теми, кто больше всех оплакивает ее и ощущает ее утрату,

Изабеллой Кэмерон,

Уолтером Мелвиллом

„Не запрещайте детям приходить ко мне“.»

Глава XI

На следующее утро мистер Эмлин на пути из своего сада в Молсвич увидел распростертого на кладбище человека. Он беспокойно, хотя и очень слабо, шевелился, как бы от невольной дрожи, издавая бессвязные, едва внятные звуки, подобные стонам, которые человек старается, но не может подавить.

Ректор поспешил к этому месту. Человек лежал ничком на могиле – он не был мертв и не спал.

«Бедняга! Пьян, должно быть», – подумал краткий пастор.

А так как он привык жалеть заблудших даже больше, чем потерпевших горе, он обратился к предполагаемому грешнику очень ласково и с самыми приветливыми словами, стараясь поднять его с земли.

Тогда этот человек, приподняв голову с могильного холмика, осмотрелся вокруг с отсутствующим видом, понял, что настало холодное и унылое утро, и встал спокойно и медленно.

Викарий испугался: он узнал лицо человека, которого видел в полном расцвете здоровья и сил. Это лицо изменилось, и как изменилось! Прежнее безмятежно-спокойное выражение, одновременно серьезное и кроткое, резко переменилось. Достаточно было взглянуть на блуждающие глаза, тяжелые веки и дрожащие губы.

– Мистер Чиллингли, вы ли это? Возможно ли?

– Вар, Вар! – взволнованно воскликнул Кенелм. – Что ты сделал с моими легионами?[225]

Услышав эти слова, которыми, как известно, Август приветствовал своего злосчастного военачальника, ученый викарий отступил. Неужели его друг лишился рассудка – помешался, может быть, от чрезмерных занятий?

Но его опасения на этот счет скоро рассеялись. Лицо Кенелма опять приняло спокойное, хотя и грустное выражение, похожее на этот зимний день.

– Извините, мистер Эмлин, я еще не совсем пришел в себя от странного сна. Я видел, будто мне пришлось хуже, чем Августу: ведь он же не лишился всего мира, когда легионы, доверенные им другому, исчезли в могиле.

Тут Кенелм взял викария под руку, на которую тот оперся довольно тяжело, и вывел его с кладбища на открытое пространство, туда, где расходились две тропинки.

– Давно ли вы вернулись в Молсвич? – спросил Эмлин. – И почему это вы избрали себе такую сырую постель для утреннего сна?

– Зимний холод пронизывал меня до костей, когда я стоял на кладбище, и я очень устал. Я не спал всю ночь. Я не хочу отвлекать вас от вашего пути. Я иду в Грасмир. Судя по надписи на этом надгробном камне, мистер Мелвилл более года назад лишился жены.

– Жены? Он никогда не был женат.

– Как? – вскричал Кенелм, – Чьи же это инициалы вырезаны на могиле: Л. М.?

– Увы! Это наша бедная Лили.

– И она умерла, не выйдя замуж?

Когда Кенелм произнес эти слова, он поднял глаза к небу, и в эту минуту лучи солнца прорвались сквозь мрачную утреннюю дымку.

«Стало быть, – подумал он, – я могу считать тебя своею, когда мы встретимся опять».

– Да, не выйдя замуж, – продолжал викарий. – Она, правда, была помолвлена со своим опекуном, и они должны были обвенчаться осенью, после его возвращения с Рейна. Он ездил туда писать свою большую картину, которая теперь широко известна: «Роланд, рыцарь-отшельник, глядящий на монастырское окно, в надежде увидеть святую монахиню». Не успел Мелвилл уехать, как обозначились признаки болезни, ставшей для бедной Лили роковой. Медицина оказалась бессильна при таком быстром упадке сил. Лили всегда была слабого здоровья, но признаков чахотки у нее никто не замечал. Мелвилл вернулся только дня за два до ее смерти. Милое дитя Лили! Как мы все горевали о ней! И особенно бедные, верившие ее волшебным чарам.

– Но меньше всех, по-видимому, человек, который должен был на ней жениться!

– Кто? Мелвилл? Как вы можете быть так несправедливы к нему? Он переживал свое горе очень остро. Был совершенно подавлен… некоторое время.

– Некоторое время! Долго ли? – пробормотал Кенелм, но так тихо, что пастор не мог его услышать.

Они шли молча.

– Вы заметили, – спросил мистер Эмлин, – слова на надгробном камне Лили: «Не запрещайте детям приходить ко мне»? Она продиктовала их сама накануне смерти. Я был с нею тогда до самого ее конца.

– Вы были с ней… были… до конца… до самого конца? Прощайте, мистер Эмлин, вот уже видна садовая калитка. И… извините меня, я хотел бы видеть мистера Мелвилла одного.

– Ну что ж, прощайте! Но если вы останетесь здесь, не хотите ли погостить у нас? Комната для вас найдется.

– Очень вам благодарен, но я через час уеду обратно в Лондон. Еще одну минуту. Вы были с ней до самого конца? Она умирала безропотно?

– Безропотно? Едва ли это верное слово. Улыбка, застывшая на ее губах, свидетельствовала не о человеческой безропотности – это была улыбка божественной радости.

Глава XII

– Да, сэр, мистер Мелвилл дома, в своей мастерской.

Кенелм пошел за горничной через переднюю в комнату, которой еще не существовало во время его первых посещений. Художник, сделав Грасмир после смерти Лили своей основной резиденцией, пристроил студию позади той заброшенной комнаты, где Лили держала в клетках «души некрещеных младенцев».

Высокая комната с частично затемненным окном на холодную, северную сторону. На стенах – разные эскизы. Старинная мебель и великолепные итальянские ткани, разбросанные в беспорядке. На мольберте – большая завешенная картина. Художник стоял перед другой, такой же большой, но неоконченной. Когда Кенелм вошел, Мелвилл быстро обернулся, выронил кисть и палитру, поспешно подошел к Кенелму, пожал ему руку, опустил голову ему на плечо и сказал, очевидно борясь с сильным волнением:

– С тех пор, как мы расстались, какое горе, какая потеря!

– Я знаю, я видел ее могилу. Не будем говорить об этом, зачем напрасно бередить вашу рану? Итак… итак, ваши пылкие надежды исполнились: свет наконец воздал вам должное. Эмлин сказал мне, что вы написали замечательную картину.

Сказав это, Кенелм сел. Живописец еще стоял среди комнаты. Он вытер рукой набежавшие слезы.

– Погодите минутку, – наконец промолвил он. – Не надо пока говорить о славе. Прошу меня простить. Ваше внезапное появление взволновало меня.

Художник сел на старинный, изъеденный червями, готический ларь, скомкав золотистые нити вышитой шелковой материи, редкой и очень ветхой, наброшенной на этот ларь.

Кенелм посмотрел сквозь полузакрытые веки на художника, и его губы, прежде слегка искривленные тайным презрением, мрачно сжались. В стараниях Мелвилла скрыть волнение сильный человек узнал сильного человека, узнал и вместе с тем удивился: как человек, которому Лили обещала свою руку, мог так скоро после ее потери опять писать картины и заботиться о похвале куску холста.

Через несколько минут Мелвилл снова начал разговор и больше не упоминал о Лили, будто ее никогда и не было на свете.

– Да, моя последняя картина действительно имела успех и вполне, хотя и поздно, вознаградила меня за всю горечь прежней напрасной борьбы, за острое чувство несправедливости, за тоску, которую знает только художник, когда недостойных соперников ставят выше его.

Враги спешат хулить, друзья хвалить не смеют.

Правда, мне еще многое приходится преодолевать. Клика врагов еще говорит обо мне с пренебрежением, но между мной и этой кликой теперь стоит такой гигант, как широкая публика, и критики с большим весом, чем эта клика, наконец удостоили признать меня и поставить даже выше, чем ставит публика. Ах, мистер Чиллингли, вы говорите, что вы не знаток живописи, но, может быть, вы захотите взглянуть на это письмо. Я получил его вчера от крупнейшего знатока моего искусства в Англии, а может быть, и во всей Европе.

Тут Мелвилл вынул из бокового кармана своей живописной средневековой блузы письмо и подал его Кенелму. Письмо было подписано именем, авторитетным для всех, кто, будучи сам живописцем, признает авторитет в человеке, который так же не мог писать картины, как Аддисон, самый глубокий критик величайшей поэмы, какую произвела современная Европа, не мог бы написать и десяти строк «Потерянного рая». Кенелм прочел его равнодушно, проникаясь все большим презрением к художнику, который мог находить утешение в удовлетворенном тщеславии, когда на земле угасла драгоценная жизнь. Но как ни равнодушно читал он письмо, искренний, горячий энтузиазм заключавшихся в нем похвал произвел на него впечатление, а высокая авторитетность автора не подлежала сомнению.

Письмо было написано по случаю избрания Мелвилла в члены Королевской академии как преемника знаменитого художника, чья смерть сделала вакантным место в академии. Кенелм возвратил письмо Мелвиллу.

– Я видел, заглянув к вам в окно, – сказал он, – как вы вчера вечером читали это письмо. Действительно, для человека, который ценит мнение других людей, оно очень лестно, а художнику, который ценит деньги, должно быть приятно знать, сколькими гинеями может быть покрыт каждый дюйм его полотна.

Не будучи в состоянии больше сдерживать свою ярость, презрение и горе, Кенелм разразился целым потоком слов.

– Человек, в котором я когда-то видел учителя жизни, у которого хотел перенять, как лучше согреть, сделать светлее, возвысить мое равнодушное, мечтательное, медлительное я! Разве единственная женщина, которую ты избрал в нашем переполненном мире, чтобы ей стать костью твоих костей, плотью твоей плоти, разве не исчезла она навсегда с земли, – так недавно, ведь не более года, как умолк ее голос, а сердце перестало биться? Но как ничтожна эта потеря в сравнении с похвалами, льстящими твоему тщеславию!

Художник вскочил в негодовании. Но гневный румянец сбежал с его лица, когда он заглянул в лицо тому, кто так клеймил его. Художник подошел к нему, попытался взять его за руку, но Кенелм с отвращением отдернул ее.

– Бедный друг, – грустным и примирительным тоном сказал Мелвилл. – Я не думал, что вы любили ее так глубоко. Простите меня. – Он придвинул к Кенелму стул и после краткого молчания прочувствованно продолжал: – Я не так бездушен и не настолько забыл о моей утрате, как вы предполагаете. Но подумайте: вы только что узнали о ее смерти, вы потрясены первым приступом горя. Мне же было дано более года, чтобы постепенно покориться воле небес. Теперь выслушайте меня спокойно. Я на много лет старше вас и лучше должен знать, на каких условиях человек получает в аренду свою жизнь. Жизнь сложна, многообразна, природа не позволяет ей без конца подчиняться одной страсти или в цвете сил без конца омрачаться одним горем. Посмотрите на всю великую массу человечества, посвятившего себя разным призваниям, и самым ничтожным и самым высоким, на которых зиждутся дела мира, – можете ли вы по справедливости презирать за бездушие бедного лавочника или великого государственного деятеля, если, может быть, через несколько дней после потери существа, самого близкого и дорогого его сердцу, лавочник отворяет лавку, а государственный деятель появляется в министерстве? Но во мне, служителе искусства, во мне вы видите только слабость удовлетворенного тщеславия, если я испытываю радость в надежде, что мое искусство восторжествует и что мое отечество прибавит мое имя к списку тех, кто содействовал его славе. А где и когда жил художник, не поддерживаемый этой надеждой в лишениях, болезнях, горестях, которые он обречен делить с себе подобными? Эта надежда не женское тщеславие, не болезненная жажда похвал, она тождественна доблестному служению родине, всему человечеству, нашим самым отдаленным потомкам. Но наше искусство не может торжествовать, наше имя не может жить, если мы не совершим чего-нибудь такого, что может украсить или облагородить мир, в котором мы приемлем общее наследие труда и горя, чтобы из них сотворить для людей будущего удовольствие и радость.

Художник говорил, а Кенелм смотрел на него глазами, полными едва сдерживаемых слез. И лицо Кенелма, светлея по мере того, как художник достойно оправдывался от предъявленных ему горьких обвинений, стало трогательно-нежным и задумчивым.

bannerbanner