
Полная версия:
Воспоминания
Я остался на сутки в Ковно, потому что Хлопицкий пригласил меня к обеду, и я не хотел отказать ему. Он рассказал мне много о членах моей фамилии, которой я вовсе не знал, и возбудил во мне охоту познакомиться с родственниками. Но я поехал прежде к моей матери.
Дела моей матери после самого счастливого и блистательного окончания процесса в Петербурге, вместо того чтоб принять благоприятный оборот, пришли в совершенное расстройство, обогатив ее поверенных. Этот процесс – настоящий роман, но я не стану говорить о нем, потому что без собственных имен он лишился бы всей своей занимательности. Скажу только, что лицо нотариуса Феррана в романе Евгения Сю "Парижские тайны", повторилось в натуре в нашем фамильном процессе, только без смертоубийств. Огромное состояние исчезло в руках поверенных, как шарик в руках фигляра Боско! Во время моего пребывания у матери она рассказывала мне приключение, случившееся с нею в то время, когда я был в Финляндии.
Во время Финляндского похода мать моя приезжала в Петербург. Она прожила несколько времени в Белоруссии, где у нее были два брата Бучинские, один крайчий (то есть кравчий) литовский, другой председатель Главного витебского суда, люди богатые и холостые. В Орше жил с семейством своим родственник ее, камергер бывшего польского двора Валицкий, брат богатого графа (Австрийской империи) Валицкого, находившегося тогда в Петербурге. Братья моей матери никогда не отпускали ее в Петербург без провожатого, и всегда снабжали ее деньгами. На этот раз взялся сопутствовать моей матери бывший камергер Валицкий, который, просватав старшую дочь свою, хотел лично объявить об этом своему богатому брату. Прожив около двух месяцев в Петербурге, мать моя отправилась в обратный путь с тем же польским камергером Валицким. Богатый и щедрый брат дал ему значительную сумму денег в приданое своей племяннице и, кроме того, несколько турецких шалей, множество кружев, шелковых материй и два полных алмазных прибора (как тогда называли склаважа). – Карета была нагружена внутри и снаружи дорогими вещами.
Не помню, с первой или со второй станции не доезжая до Витебска, Валицкому должно было поехать в сторону к приятелю, который поручил ему какие-то денежные дела в Петербурге. Имение приятеля Валицкого находилось верстах в двадцати пяти от станции; Валицкий нанял тройку лошадей у жида, содержателя станции, и отправился перед полуднем, обещая возвратиться к утру другого дня.
При матери моей находились польская камер-юнгфера (то есть панна) и известный уже читателям старый слуга моего отца, Семен. Когда смерклось, мать моя и панна легли спать на другой половине корчмы в комнате, которую обыкновенно называют гостиной, а Семену приказала не отлучаться от кареты, стоявшей перед корчмой под окнами. Мать моя слабого сложения и нервического темперамента имела весьма легкий сон и пробуждалась при малейшем шуме, притом не могла спать без огня в комнате.
Ложась отдыхать, она приказала засветить ночник, который поставили в камине. Постель для моей матери постлана была на большом столе, а для панны на полу на соломе, потому что мать моя не решилась бы даже приблизиться к жидовской кровати. Около полуночи шум в соседней комнате разбудил мою мать. Она взглянула на дверь, которая была заперта, когда она ложилась спать, и увидела, что дверь легонько отворилась, и высунулась жидовская голова.
– Чего вам надо? – спросила моя мать.
– Ничего! – отвечал жид, сердито – зачем у вас огонь: вы сожжете корчму.
– Пустое – оставь меня в покое. Дверь затворилась, и настала тишина. Мать моя не могла уже заснуть. Через полчаса дверь снова полуотворилась – и та же жидовская голова выглянула из другой комнаты.
– Оставите ли вы меня в покое! – сказала мать моя.
– Какой тут покой! – возразил дерзко жид – погасите огонь и спите!.. Нам нельзя позволить, чтоб у вас горела лампада при соломе.
– Если вы не оставите меня в покое, я велю сейчас же запрягать лошадей, поеду в Витебск и пожалуюсь губернатору, – сказала матушка. Жид проворчал что-то, хлопнул дверью, и мать моя услышала в другой комнате шепот, из которого прорывались слова, громче сказанные. Очевидно было, что в другой комнате несколько жидов спорили между собою, понизив голос, и что некоторые из них не могли воздержаться в своей запальчивости.
Мать моя легла почивать не раздеваясь; она поспешно встала с постели, разбудила панну и выбежала из корчмы на большую дорогу. Вообразите ее положение! Все сундуки и ящики с кареты были сняты, дверцы отперты настежь, а Семен лежал под каретой. Выбежавшая вслед за матерью моей панна стала будить Семена – но он был как мертвый. Ужас овладел моей матерью при воспоминании о сцене в корчме… но врожденное мужество, пробужденное опасностью, восстановило в ней обыкновенное присутствие духа. В дормезе варшавской работы, в стенках по обеим сторонам сиденья были два потайных ящика, и в каждом ящике было по паре заряженных пистолетов. По счастью воры, выбирая вещи из кареты, не нашли этих ящиков. Мать моя добыла пистолеты, дала пару панне и вместе с нею поместилась в залом стены, образующей угол, чтоб обеспечить себя от нападения с трех сторон. Едва они заняли эту крепкую позицию, жиды выбежали гурьбой из корчмы… Четыре пистолетных дула, направленных в толпу, остановили жидов. «Вы можете убить нас, – сказала мать моя, твердым голосом. – Но четверо из вас должны непременно погибнуть, если вздумаете напасть на нас…». Из толпы выступил оратор… «Помилуйте, сударыня, как вы можете думать, что мы хотим убить вас. – сказал он. – Увидев из окна, что ваш экипаж ограблен, я разбудил родных и приятелей, съехавшихся ко мне на шабаш, чтоб исследовать дело… Верно воры притаились с вечера в лесу… мы пойдем и поищем, не сложили ли они где-нибудь вещей, а вы не опасайтесь ничего, войдите в корчму и успокойтесь». Мать моя решительно отказалась следовать советам жида, и повторила угрозу… Жиды совещались между собою… Можно себе представить, в каком положении находились две женщины!
Конюшня и изба, в которой жили ямщики из христиан, находились шагах в пятидесяти от корчмы. Мать моя не доверяла ямщикам, хотя панна, прежде чем жиды выбежали из корчмы, советовала бежать в ямщичью избу. Но страх превозмог в панне повиновение, и она начала во все горло кричать: "Разбой, разбой, помогите!" Пронзительный голос панны, раздававшийся далеко, разбудил дремавшего караульного ямщика. Он выбежал за ворота и, увидел толпу жидов возле кареты, догадался, что тут что-то неладно, и разбудил ямщиков. Несколько из них из любопытства пришли на место действия. Мать моя в нескольких словах объяснила им дело, и смиренные белорусские парни, ненавидящие вообще жидов, остановились в безмолвии на стороне… К ним подошли другие ямщики, и жиды возвратились в корчму. Начало светать – и вдруг примчалась тройка. Возвратился Валицкий. Ямщика не было – он сам правил лошадьми…
Увидев матушку и панну с пистолетами в руках, карету без сундуков, Семена – лежащего под каретой, Валицкий по соображению с случившимся с ним догадался, в чем дело. Он рассказал моей матери ужасное свое приключение. На возвратном пути, ямщик его, дюжий парень из раскольников Филиппонов, завез его в лес едва проезжею тропинкою, опрокинул и, не найдя топора, выпавшего из телеги, бросился на него и стал его душить. Валицкий был человек лет за сорок, но сильный и здоровый. Опасность удвоила его силы. В то время когда телега опрокинулась и ямщик напал на него, он держал в руке золотую табакерку, и так сильно ударил ею в висок ямщика, что тот остался без чувств на месте. Валицкий поднял телегу, поворотил лошадей, выбрался кое-как из лесу и, выехав на большую дорогу, пустился во всю конскую прыть. Существование заговора на смертоубийство и грабеж были очевидны. Валицкий был человек решительный и мужественный. Он вооружился парой пистолетов, добыл порох и пули из каретного ящика и, объяснив дело ямщикам, – убедил их принять его сторону. Семена стали отливать водою и привели в чувство; но он был без сил и не мог держаться на ногах. Он сказал, что его напоили до пьяна жиды, подчивая даром различными водками. Между тем Валицкий расхаживал по большой дороге и стрелял из пистолетов холостыми зарядами; жиды не показывались из корчмы.
Взошло солнце. Это был воскресный день, и вскоре большая дорога оживилась. Из ближнего шляхетского селения (по-польски околицы, okolicy) начали съезжаться шляхтичи (нынешние однодворцы) с своими женами и детьми по пути в церковь, находившуюся верстах в семи за станцией. Валицкий останавливал проезжающих и рассказывал им о происшествии, прося помощи. Набралось шляхтичей и крестьян до полусотни. Содержатель станции не мог отказать в лошадях – и несколько шляхтичей взялись провожать мать мою до Витебска.
Мать моя остановилась в Витебске у брата своего, председателя, который с Валицким отправился к губернатору и донес о случившемся. Немедленно выслана была на станцию городская полицейская команда с несколькими офицерами и особым чиновником; туда же поскакал капитан-исправник с отрядом гарнизонных солдат, и на другой день привезли в город несколько связанных жидов и все ограбленные вещи. Жиды не имели даже времени разбить сундуки и ящики; их нашли в амбаре в закроме, где хранился овес.
По следствию оказалось, что содержатель почтовой станции, жид, был уведомлен из Петербурга приятелями своими, (а жиды, по мнению поляков, все знают), что Валицкий везет огромные сокровища, и составили заговор, чтоб убить путешественников, присвоить вещи и деньги и, отвезя карету в лес, находящийся в сотне шагов от корчмы, сжечь ее. Тогда в окрестностях бродили дезертиры и укрывающиеся от службы рекруты, и нападали даже на дома и на путешественников. Жид думал своротить на них этот разбой. Ямщиков он перепоил с вечера, уверяя, что празднует день своего рождения; споил Семена, подговорил одного сорванца, как после оказалось, беглого раскольника, убить Валицкого, намеревался зарезать мать мою и панну, но все это не удалось от трусости и нерешительности сообщников содержателя станции и от мужества и присутствия духа матери моей и Валицкого.
Таким происшествиям теперь и поверить трудно! Но я уже сказал, что ничего нынешнего никак нельзя сравнивать с тем, что было за полвека и за сорок лет пред сим. Не все же прежнее было дурно: много, очень много было хорошего – но полицейское управление внутри государства было весьма слабо. Между помещиками во всей России было много страшных забияк, которые самоуправствовали в своем околотке, как старинные феодальныз бароны, и приводили в трепет земскую полицию. Кроме того, были настоящие разбойники, нападавшие на помещичьи дома и на путешественников. Я видел в Могилевской губернии одного начальника разбойничьей шайки, чиновного дворянина с одной ногой, который был ужасом части Могилевской и Минской губерний. Этот господин С-ский (белорусский уроженец) ограбил две знакомые мне фамилии: Оскирко и Покрошинских, напав на их мызы. Он не скрывался, но жил роскошно и, повелевая тайно шайками, редко выезжал сам на промысел. Пойманных своих сообщников он отравлял в тюрьме, чтоб на него не показывали. Все боялись его и не смели даже предлагать ему вопросных пунктов! Наконец и его скрутили, уличили и отправили в ссылку. Был еще в Белоруссии хотя не разбойник, но забияка, который все свое наслаждение поставлял в драках с земскою полициею и с каждым, кто ему не покорялся при первой встрече. Двадцать раз он был под судом, сидел даже в остроге – но всегда оправдывался. Он сам сочинил лро себя песню на белорусском наречии, которую распевал и в горе и в радости. Песня начиналась:
Отколь ветер не повеет,Семен Фролов не робеет, и проч.Остальные слова песни не помню, но помню колоссальную фигуру Семена Фроловича С-на и его страшные усы. Он приезжал иногда в гости к дяде моему Кукевичу (в имение Высокое Оршанского уезда Могилевской губернии), брал меня на руки и пел мне песенки, когда мне было лет семь от рождения. Семен Фролович принадлежал к старинной дворянской фамилии, и кончил также жизнь свою в Сибири! Русское купечество, торговавшее на бывшей Макарьевской ярмарке (перенесенной в Нижний Новгород), верно, помнит еще помещика села Лыскова, покоящегося теперь в могиле! – Повторяю, в начале нынешнего столетия было еще весьма много такого, чему теперь трудно поверить, и потому-то со времени вступления моего на литературное поприще, при всяком случае припоминаю, что основанием всякого воспитания должны быть преданность Вере и уважение отечественных законов, уважение беспредельное, какое внушено в Англии всем сословиям. Это должно быть, так сказать, в крови народа.
Мне давно хотелось познакомиться с членами моей фамилии. В нашем роду нет однофамильцев; все Булгарины (первоначально Скандербеги) происходят от двух братьев-выходцев из Албании, в конце XV века, и имеют один герб. До смерти дяди отца моего (приятеля генерала фон Клугена) Михаила Булгарина в нашей фамилии всегда признавали старшего в роду главой всех Булгариных, и все ему повиновались безусловно, как патриарху. Почти во всех старинных польских фамилиях было то же, как я уже говорил и это было необходимостью в бывшем правлении Польши, в которой все основано было на дворянских выборах и все делалось политическими партиями. Я уже говорил, в первой части моих Воспоминаний (см. примечание первое и одиннадцатое, стр. 307, 325 и 326), что тогда родовое наше гнездо (где оно и теперь) было в Гродненской губернии, в Волковыском уезде, и что тогда главой рода был Михаил Булгарин. Я отправился к нему.
Все, что я буду теперь описывать, – исчезло навеки! Исчезли и люди, и обычаи, и даже воспоминания о прежнем; исчезло и прежнее дурное и прежнее хорошее! А было и хорошее в семейном твердом союзе и в повиновении старшим в роду; было хорошее и в рыцарских нравах старинного дворянства! Невзирая на издание закона, по которому все заемные письма признавалась недействительными, если были писаны на простой, а не на гербовой бумаге, в так называемой Литве требование подписи на гербовой бумаге почиталось оскорблением, а подписывание унижением своего достоинства. Разорялись на честное слово (на slowo honoru)! Князь Доминик Радзивилл, взяв иногда игральную карту, коптил ее на свече и писал кончиком щипцов на закопченном месте: "Выдать (такому-то, в такой-то срок) тысячу (более или менее) червонцев: X.D.R", – и поверенный князя не смел даже поморщиться, а выплачивал немедленно. Я видел одно такое заемное письмо, то есть карту, покрытую вишневым клеем, чтоб драгоценная копоть на ней не стерлась. Не помню ни одного случая, чтоб кто-нибудь осмелился отказаться от платежа по заемному письму за своею подписью, потому только, что оно не формальное. На честное слово можно было поверить жизнь; честь и имение. Verbum nobile debet esse stabile, составляло главную заповедь дворянина. Это то же, что старинное русское: "Не дал слова – крепись, а дал слово – держись" – и древненовгородское: "А кто не сдержит слова, тому да будет стыдно". В нашем славянском племени стыд (то есть бесчестие) был величайшим наказанием, и честное слово тверже всех залогов и подписей. Я застал это на деле, и под клятвою передаю моим детям. Иностранные пройдохи, набегающие на Россию со времен Петра Великого, научили нас многому, чему нехудо было бы разучиться! Коммисионерная торговля, то есть торговля без капиталов, и подложное банкротство – это оригинальные сочинения чужеземных прошлецов. – Добродушные славяне, наши предки, не знали этого прежде.
Я нанял фурмана, жида, и отправился в путь в половине августа. На пути случилось со мною довольно забавное происшествие. Приехав в радзивилловское местечко Клецк, лежащее только в нескольких верстах от древнеродового имения моих дедов и прадедов Грицевич, я остановился на площади, и вышел из брички, чтоб купить курительного табаку. Купец, разумеется жид, отвесил мне фунт лучшего табаку, и завернул в бумагу. В эту минуту я отвернулся, чтоб взглянуть на площадь и, внезапно оборотясь к жиду, поймал его в плутовстве, а именно, что подменял мою пачку другою, точно так же свернутою. Я развернул бумагу и увидел, что в подмененной пачке был табак последнего разбора, а я заплатил за лучший. Признаюсь, я не мог воздержаться, и изо всей силы "задел его в лицо, не говоря ни слова". Жид завизжал и завопил во все горло: "Гвалт! бьют, режут!" – и из соседних лавок сбежались жиды, и также стали визжать и кричать. Один из толпы побежал к моему фурману, чтоб узнать, кто я, – и когда жиды услышали мою фамилию, один из них, седой старик, подошед ко мне, устремил на меня глаза, и закричал во все горло: "О вей мир! Бульхарин, соленого Бульхарина[180] сын!" – «Подай саблю!» – закричал я моему слуге, а жиды пустились бежать, крича из всех сил: "О вей, о вей, соленого Бульхарина сын!"
Старик жид по необыкновенному моему сходству в лице с отцом и по месту, откуда я ехал, узнал, что я сын того, которого они боялись как смерти и называли бешеным. Я преспокойно сел в бричку, и выехал из Клецка.
Сообщаю этот пустой анекдот по довольно важной причине, а именно, чтоб сказать при этом случае, что жиды в Польше, особенно в Литве, находясь, по-видимому, в крайнем уничижении, смело скажу, господствовали над всеми сословиями. Если б кто-либо вздумал собирать биографические сведения о дворянских литовских фамилиях, то мог бы получить от жидов самые мелкие подробности о жизни каждого дворянского семейства, от прадеда до правнука и правнучки, и полную характеристику каждого лица. На этом познании нрава, умственных способностей, страстей и потребностей каждого лица основывалось жидовское могущество. Мелких слуг мужского пола привлекали жидки питейным медом, пивом и водочкою; слуг высшего разряда, то есть экономов, комиссаров и тому подобных, ссудою денег, а женскую прислугу, от панны до гардеробной девушки, подарками, кофе и сахару или туалетными безделками. Жиды были общими тайными поверенными и барина, и его жены, и сыновей и дочерей. Каждый и каждая отдельно забирали в долг у жидов и употребляли их агентами в своих делах, гражданских и частных, и в любовных интригах. Немногие дворяне были избавлены от этого дьявольского наваждения. Отец мой по наружности казался страшным гонителем жидов, и колотил их немилосердно при всяком удобном случае, а между тем они лестью и покорностью выманивали у него все, что им только было от него надобно. Выдержав первую вспышку гнева моего отца, можно было у него взять последнюю рубашку! – Жидам страшен был не вспыльчивый (или как они называли бешеный) человек, но хладнокровный, бережливый и недоверчивый. – Отец дорого поплатился жидам, которые пресмыкались пред ним, а сын за пощечину, данную жиду в Клецке в 1810 году, заплатил дорого в 1848 и 1849 годах, доверив жиду на слово и надеясь на его благодарность за оказанное ему добро! – Спросят: есть ли честные жиды? Без сомнения, есть. Как не быть! В земле, на которой построен Петербург, не родятся алмазы и золото, однако ж, и золото и алмазы находят иногда на улицах, у подъездов, возле театров или дворянского собрания. И я нашел алмаз: жида Иосселя, о котором говорил в первой части моих Воспоминаний!
Лето было жаркое, и жара продолжалась даже в августе. Я ехал ночью, а днем отдыхал на биваках, чтоб избегнуть грязных жидовских корчем. Наконец в четыре часа утра приехал я в местечко графа Тышкевича, Свислочь, в двух или трех верстах от Рудавки, местопребывания дяди отца моего, Михаила Булгарина. Я не хотел останавливаться в местечке, а поехал прямо в Рудавку, намереваясь остановиться у эконома или управителя, и там переодеться и подождать, пока дед мой проснется и примет меня. Признаюсь, к этому побуждал меня ложный стыд. Мне не хотелось подъехать к крыльцу в жидовской бричке!
Едва начинало светать, и я удивился, услышав лай множества собак, – а подъехав к дому, увидел на дворе множество людей, оседланных лошадей, несколько запряженных экипажей и до двадцати свор охотничьих гончих собак, которых кормили в разных местах. Собирались на охоту. Я должен был оставить бричку у ворот, и пошел пешком через двор, поручив одному из охотников доложить обо мне хозяину дома. Когда я вошел в переднюю, слуга отпер обе половины дверей (что означало торжественный прием). Я вошел в залу. Посредине был большой стол, на котором стоял завтрак – но все собеседники встали с мест своих прежде моего появления, и стояли позади главы фамилии. Я подошел к нему, произнес мое имя, и по тогдашнему обычаю поцеловал деда в руку. Он обнял меня, поцеловал в лицо, и указывая на присутствующих, сказал: "Ты здесь дома – вот тебе тридцать человек друзей и братьев, Булгариных, одного рода, одной крови и одного герба, или кровных наших по кудели( По-польски родство во мечу значит по мужескому колену, а родство по кудели (ро kadzieli) родство по женскому колену. Очевидно, что в древности жены и дочери дворян в Польше, как и везде, занимались пряжею, и от этого названия родство по кудели осталось в языке и в законах. ). Ты с ними познакомишься после, а теперь садись и завтракай с нами!"
Михаил Булгарин был человек высокого роста, на второй половине седьмого десятка, но здоровый, румяный, не слишком сухощав, но и не толст – и весьма приятной наружности. Все прочие Булгарины и родные их по женскому колену были одеты одинаково, в охотничьи зеленого цвета казакины. Дед был в длинном польском жупане, но при этом польском наряде был без усов. На стол поданы были кофе, гретое белое вино с яичными желтками (winna poliwka) и гретое пиво с домашним сыром, разные булки, крендели и сухари. Собеседники продолжали, а я начал завтракать.
– Как дворянин и как человек нашей крови, ты, верно, любишь охоту, – сказал дед, обращаясь ко мне.
– Полюблю, дедушка, потому что до сих пор не имел случая охотиться, – отвечал я.
– Но если ты не охотился за зверями, то довольно поохотился за людьми, и, верно, выучился стрелять…
– Из пистолетов, а из ружья еще не пробовал стрелять в живое существо.
– Итак, ты начнешь охотиться под моим руководством. Желаю, чтоб ты был такой же стрелок, каким я был в твои лета!
Дед кликнул своего камердинера, и велел снарядить меня на охоту, то есть дать ружье, патронташ, порох, дробь, пули и прочее. Потом дед спросил, как я хочу ехать: с ним ли, в экипаже, или верхом, с молодежью. Разумеется, что я предпочел коня экипажу.
Наконец мы выступили в поход. Поезд наш имел вид воинственный. Человек до пятидесяти верхом, в одноцветных казакинах и фуражках одной формы (слуги отличались только басонами по воротнику и на фуражке), с ружьем за плечами, с кортиками, образовали порядочный эскадрон, и ехали в порядке по два в ряд. Впереди ехал общий наш дед и глава (все мы называли его дедушкою) в коляске. Шествие замыкали псари со стаей собак, а за ними тянулись коляски и брички. Предположено было охотиться в лесах, принадлежащих к Яловскому староству, данному деду на пятьдесят лет на последнем сейме. Местечко Яловка[181] находится верстах в пятнадцати от Рудавки, но мы не заезжали на господский двор, куда отправились экипажи и псари с собаками, а поехали прямо к лесу, верстах в пяти от двора. Под лесом мы нашли бивак. Тут ожидал нас первый доезжачий (пикер) и главноуправляющий охотою, старый слуга моего деда, Варфоломей, которого уменьшительно по литовскому произношению называли Баутруком. При нем было несколько псарей и также до двадцати свор гончих собак. Собаки, приведенные с нами, назначены были на смену. Баутрук донес дедушке (который из коляски пересел в маленькую повозку, коломажку) что обойдено (охотничье выражение) стадо диких коз, и что облава уже обступила ту часть леса, где будет охота. По распоряжению Баутрука, пешие охотники оставили лошадей возле бивака, разумеется, под надзором нескольких крестьян, и пошли в лес с ружьями, на назначенные им места. Конные охотники с борзыми собаками стали в поле в некотором расстоянии от леса. Мне, пешему охотнику, назначено было место на опушке леса, откуда начиналось небольшое болото, поросшее камышом. Когда Баутрук рассчитал, что все стрелки дошли до своих мест, он подал сигнал на охотничьем рожке. Стрелки отвечали также на рожках, и за этим поднялась кутерьма, какой я отроду не видывал. Более пятисот мужиков, баб и мальчишек, окружавших лес, захлопали бичами и заревели во все горло. Вскоре с этим шумом смешался лай собак, и время от времени раздавались звуки рожка и охотничьи возгласы Баутрука, ободрявшего собак. То в одной, то в другой стороне трубили охотники в знак, что видят зверя. Вскоре послышались выстрелы. Эхо разносило по лесу эти звуки. Я был в каком-то восторженном состоянии… По моему мнению, кавалерийское дело (то есть сражение) и охота в большом виде – высшие наслаждения в мире. Что значит в сравнении с ними опера, балет, драма, балы, рауты! Это свечи в сравнении с солнцем. Сердце сильно бьется, мускулы и чувства (то есть зрение и слух) в напряжении, человек будто в лихорадке, производящей не болезненные, но приятные ощущения… И что сравняется с радостью, которую доставляете победа или успех! Городские неженки не поймут меня.