Читать книгу Иван Иванович Выжигин (Фаддей Венедиктович Булгарин) онлайн бесплатно на Bookz (21-ая страница книги)
bannerbanner
Иван Иванович Выжигин
Иван Иванович ВыжигинПолная версия
Оценить:
Иван Иванович Выжигин

3

Полная версия:

Иван Иванович Выжигин

Безденежье преследовало нас повсюду, как совесть преступника. Приехав в город, мы обыкновенно жили в долг, до тех пор, пока не удастся собрать денег на уплату долга и на переезд в другое место. Одевались мы на бенефисные выручки, а нанимали квартиру и имели стол на общие деньги или на счет хозяина. О разделе прибылей говорено было по приезде на каждую ярмарку, но по окончании ее оказывалось, что делиться было нечем. Однако ж мы жили хотя не богато, но весело; не заботились о будущем и наслаждались настоящим.

Однажды, на проезде чрез небольшой городишко, хозяин объявил нам, что казна наша в таком истощении, что не позволяет нам продолжать нашего странствия. Мы остановились в трактире, устроили в сарае театр, наделали люстр из обручей, вывесили свои бумажные декорации и обклеили все углы улиц писаными объявлениями. Прошло несколько дней, и никто не являлся в театр. В это время остановился в трактире богатый господин, проезжавший из Петербурга в свои поместья. Увидев на афишке, что актеры намерены играть трагедию Сумарокова: _Димитрий Самозванец_ и оперу _Мельник_ и ожидают только зрителей, чтоб отличиться прекрасною игрою, – проезжий барин, для потехи, заказал для себя спектакль и за 50 рублей ассигнациями поместился в театре один, с своим пуделем. Невзирая на то, что пудель мешал нам декламировать, поднимая ужасный лай, как скоро наш Дмитрий Самозванец приходил в бешенство, невзирая на то, что свечки, прикрепленные к висячим обручам, то гасли, то падали актерам на голову, что в целом оркестре не было ни одной скрипки с полным числом струн, мы благополучно окончили наше представление, и богатый барин заметил во мне способности, которые ему угодно было назвать большим дарованием. Он подарил мне, из одного великодушия, 200 рублей на проезд в губернский город, где один любитель театра содержал труппу. Я послушалась его, оставила своих товарищей и, прибыв в губернский город, явилась к содержателю театра. После первого дебюта мне назначили бенефис, с условием сыграть несколько раз в пользу театра. Бенефис был блистательный, ибо тогда были дворянские выборы, и я нравилась публике. С собранными деньгами и рекомендательными письмами отправилась я в Москву, определилась в актрисы здешнего театра, и ты по моему дебюту можешь судить о малых моих способностях и о тех успехах, какие ожидают меня на этом поприще.

– Любезная Груня, – сказал я. – Ты видишь одни приятности в звании актрисы, но не рассчитала неудач, которые могут тебе встретиться. Послушайся меня, оставь театр: я женюсь на тебе, мы уедем в какой-нибудь отдаленный город, и я с капиталом моим заведу торговлю или займусь хлебопашеством. Для счастливых сердец так мало надобно в жизни!

Груня задумалась, потом, положив мне руку на плечо и посмотрев на меня умильно, сказала:

– Выжигин! Аркадские твои мечты хороши в водевиле, но не в существенности. Неужели при имени славы _сердце_ твое остается холодным? Неужели блистательная участь твоей Груни тебя не трогает? Ваня, любезный Ваня! если б ты знал, какую сладость доставляют сердцу и слуху рукоплескания, как приятно привлекать внимание публики, видеть имя свое напечатанным, быть превозносимою похвалами в журналах, то, любя меня, ты не отвлекал бы меня от моего звания, но был бы вдвое счастливее, наслаждаясь моею любовью и моим счастьем! Нет, Выжигин, я не могу отречься от театра в ту самую минуту, когда он доставляет мне славное имя, способ к существованию, удовольствие и примиряет с светом, из которого, так сказать, я дезертировала. Подожди, дай мне насладиться, и тогда – я твоя навеки.

Я хотел спорить, рассуждать, но Груня просила меня прекратить этот разговор.

– Слава и любовь! – воскликнула Груня. – Вот девиз хорошей актрисы. Принимай вещи в таком виде, как оне есть – или я буду несчастна!

Надлежало повиноваться, или, лучше сказать, не надлежало, но хотелось повиноваться – и я замолчал. Прошел месяц; Груня сделалась предметом обожания всех любителей прекрасного пола и драматического искусства, предметом зависти для всех кокеток. Она торжествовала; я страдал и молчал. Мало-помалу в доме у меня составилось небольшое общество из покровителей драматургии, из покорных и услужливых актрис, которые льнут всегда к каждой из своих сестер, входящей в моду, чтоб поймать отставного обожателя или раздать свои бенефисные билеты, и из некоторых чиновников театральных, необходимых для успеха актрисы, как деревянные подставки для декораций. Но Груня вела себя прекрасно. С богатыми и влюбленными в нее любителями драматургии она обходилась гордо, но вежливо; принимала их только в условленные дни и часы, всех вместе, при других женщинах, и не позволяла никаких вольностей ни в словах, ни в поступках. С театральными чиновниками она умела обходиться таким образом, что они сами предупреждали ее желания. Груня слыла фениксом ума и добродетели между актрисами. В обществах большого света ни о чем более не толковали, как о русской актрисе, красавице, которая говорит прекрасно по-французски. Последнее обстоятельство сводило с ума остылых чтителей прекрасного пола, из высшего круга общества. "Русская актриса говорит по-французски? C'est charmant! c'est charmant! – повторяли старые волокиты. – Как жаль, что она добродетельна! Добродетель в актрисе – роскошь, и даже непозволительная!" Так рассуждали волокиты, а Груня смеялась и любила меня одного.

Однажды я застал Груню в печали: глаза ее были красны, бледность покрывала лицо: видно было, что она плакала. Я ужаснулся.

– Милая Груня, что с тобой сделалось: скажи, ради Бога?

– Ах, Выжигин, как я несчастна! Мне дали первую роль в новой опере, назло этой глупой и вялой девчонке Маскиной, которая гордится только тем, что расточает имение графа Жилкина и появляется на сцене в золоте и в алмазах. Она должна занять второстепенную роль в этой опере; я это сделала, невзирая на все интриги партии графской. Я даже выслушала преглупое любовное объяснение ротозея, закулисного чиновника… Не бойся, Ваня! ты уже выпучил глаза и струсил; я только выслушала объяснение и уже позабыла его. Между тем первая роль принадлежит мне! Что же вздумала сделать эта злая Маскина? Она должна представлять соперницу мою, богатую вдову, и заказала богатейшее платье, вышитое чистым золотом по бархату, и хочет явиться вся в бриллиантах, возле меня, а я в первой роли буду в мишуре и стеклянных бусах! – Груня заплакала.

– Но этому можно пособить, – сказал я, заикаясь. – Не плачь, посоветуемся хладнокровно.

– Что помогут советы? Из сотни развратных старичишек я могу выбрать любого, который готов для меня разориться. Но я не хочу ни за миллионы иметь дело с трупами. У всякого свой характер: я ни за что не соглашусь сказать люблю тому, кому должно говорить: memento mori (_помни смерть_). Молодые же красавцы или голы, как соколы, или так заняты собою, что воображают, будто взгляды их краше и дороже бриллиантов. Какой тут совет, Ваня? Я люблю одного тебя и лучше хочу погибнуть, сгореть от стыда, чем изменить тебе.

Я поцеловал Груне руку и сказал.

– Милая Груня! игра твоя затмит блеск наряда Маскиной.

– Могу ли я играть хорошо, когда перед глазами моими будет блестеть эта кукла, с своим чванством!

– Сколько же надобно на платье?

– Тысячи полторы.

– Полторы тысячи небольшое дело, но бриллианты…

– Бриллианты можно взять напрокат, только чтоб было что заложить за них. Мне в собственность нужны только порядочные бриллиантовые сережки и жемчуг с фермуаром, а прочее все можно было бы взять напрокат. Но оставим это: сядь ко мне, Ваня, и погорюем вместе.

– Извини, Груня, я не могу долее у тебя оставаться. Прошу об одном: не кручинься и не предпринимай ничего до обеда. Я приеду к тебе обедать, и мы посоветуемся. Авось-либо и Выжигин поможет тебе!

Я выбежал от Груни в сильном волнении. Она любит меня, думал я; она пренебрегает всеми связями из любви ко мне и жертвует даже для меня женским тщеславием – самолюбием! О, неоцененная Груня! я должен вознаградить тебя за эту бескорыстную любовь, возвратить тебе часть наслаждения, доставленного мне твоею любовью. С сими мыслями я полетел домой, взял билеты Сохранной казны, поехал с ними в Опекунский совет, взял десять тысяч рублей и прямо поскакал к ювелиру. Я выбрал прекрасные сережки и жемчуг с фермуаром за 6000 рублей, взял напрокат диадему, ожерелье и браслеты, ценою в 25 000 рублей, под залог моих билетов, и возвратился к Груне, когда она собиралась садиться за стол, полагая, что я уже не буду. Она приняла меня нежно, но с печальным лицом.

– Ты знаешь, Груня, что я боюсь снов?

– Что же из этого?

– Мне снилось, будто у тебя во время обеда сделается что-то неожиданное. Потешь меня, милая, и сходи сама в кухню посмотреть, все ли исправно. Ты знаешь, что недавно в одном доме, вместо того чтоб посыпать пирожное сахаром, кухарка, по неосторожности, посыпала мышьяком, который хранился в шкафе, для истребления крыс!

– Боже мой, какие у тебя мысли! – сказала Груня и вышла из комнаты, а я между тем разложил на маленьком столике привезенные мною галантерейные вещи и, кроме того, две тысячи рублей на платье. Лишь только Груня подошла к дверям, я взял ее за руку и, подведя к столику, сказал: – Не печалься: желание твое исполнено!

Груня посмотрела на вещи, потом бросила на меня такой взгляд, что я чуть не растаял; кинулась в мои объятия, вскрикнула и лишилась чувств.

Я перенес ее на софу, кликнул служанку, бегал, суетился, лил воду, духи и наконец привел в чувство Груню.

– Ваня, – сказала она, – я не умею благодарить тебя: это сердце, которое принадлежит тебе, чувствует, но язык мой слаб, чтоб выразить чувства.

Груня от излишней чувствительности перешла к такой шумной радости, что я опасался, чтобы она не лишилась ума. Она кричала, смеялась, пела и беспрестанно примеривала то диадему, то склаваж, то браслеты. Я принудил ее сесть за стол, но она ежеминутно вскакивала со стула, чтоб смотреться в зеркало и снова приноравливать к лицу убранства.

– Груня, – сказал я, – ты так умна! неужели эти блестящие игрушки имеют в глазах твоих такую цену, что ты от них забываешься?

– Нет, друг мой, – отвечала она, – не вещи мне дороги, но торжество над моею надменною соперницей, торжество, которого она не надеется и которое мне тем милее, что я тебе за него обязана!

Между тем приближалось время представления, и Груня открыла мне, что друзья графа Жалкина составляют против нее заговор.

– Любезный Ваня, – сказала Груня, – в свете не знают о нашей тесной дружбе, и так надобно, чтобы ты взялся составить также для меня партию! Я бы это легко могла сделать сама, но не хочу возбуждать твоей ревности, не хочу трогать твоей чувствительности. Возьми несколько десятков билетов, скажи приятелям, что ты выиграл их, побившись об заклад, и раздай даром. Дай обед или завтрак самым пылким, неугомонным и дерзким шалунам и внуши им, что надобно защищать правое дело, возвысить меня рукоплесканиями и вызовом на сцену, и зашикать Маскину.

Я хотел возражать, но Груня зажала мне рот своею прекрасною ручкой, поцеловала и смехом разрушила все мои философические батареи. Я должен был, то есть мне хотелось, ей повиноваться.

Наконец наступило представление. Я в этот день давал обед приятелям – буянам, в ближнем от театра трактире, и когда в голове у всех зашумело, предложил им идти в театр, защищать правое дело, и роздал билеты. Мы вошли в театр гурьбою, и друзья мои ожидали только моего сигнала, чтоб шикать или хлопать. Между тем Груня не показывалась из своей уборной, пока не пришла ее очередь выходить на сцену. Когда же она вышла, то Маскиной сделалось дурно при виде бриллиантов и богатого платья, которые были на Груне, и весь закулисный факультет решил, что невозможно быть одетой лучше и богаче ее. Груня была вне себя от радости, и это расположение духа имело такое сильное влияние на ее игру, что она в самом деле превзошла все ожидания; а Маскина, в отчаянии от торжества соперницы, забыла роль и мешалась в игре. Друзья графа Жалкина старались всеми силами поддержать его приятельницу; но шиканье нашей партии заглушало слабые рукоплескания, и Груня, превозносимая похвалами в продолжение пьесы, была вызвана на сцену; а Маскина, покрытая стыдом и насмешками, побранилась с Грунею за кулисами и, приехав домой, подралась с графом.

Я был принят Грунею с восторгом. У нее были званые гости к ужину, но я так был расстроен волнениями того дня, что чувствовал себя нездоровым, и поехал домой.

По мере успехов Груни на драматическом поприще и по мере распространения ее известности надлежало ей наряжаться лучше других, или, по крайней мере, так, как другие актрисы, иметь удобнее квартиру и завести свой экипажец. Я никак не мог согласиться, чтоб Груня прибегала к кому-либо другому в своих нуждах, и сделал для нее все, что было нужным. У нее не было шалей, но она у меня никогда их не просила; когда же я звал ее прогуливаться за город или просил надеть бриллианты на вечер, она с улыбкою отговаривалась тем, что у нее нет шали, а без этого нельзя ни прогуливаться, ни богато наряжаться. Разумеется, что надобно было купить несколько шалей, ибо привезенные мною из степи были распроданы.

Наконец, три новые представления, два переезда с квартиры, устройство гардероба и зимней одежды, заведение экипажа, одни именины и день рождения Груни в течение года лишили меня сорока тысяч рублей и навязали долгу до десяти тысяч. Повторяю, что она меня никогда ни о чем не просила, и я не имел ни малейшей охоты покупать деньгами любовь или благорасположение у кого бы то ни было. Ни я, ни Груня не знали, как это случилось, что мы истратили такую кучу денег! Ей хотелось иметь, у меня было _на что достать_: деньги катились – и выкатились! Вот я остался без гроша, без всяких средств достать денег, обязанный содержать мать… Раздумав о моем положении, я пришел в отчаяние, но не имел духу сказать Груне о моем несчастье. Я даже думал застрелиться, думал бежать в киргизскую степь, но меня удерживало положение моей матери. Несколько дней я не смел являться к Груне и сидел запершись в моей комнате, помышляя о средствах содержать себя пристойно в свете. Матушке моей я сказал, что нездоров. Ничто не приходило мне в голову, а всех денег оставалось у меня только пятьдесят рублей. Я уже писал однажды к Арсалану чрез Оренбург, но не получил никакого ответа: теперь снова написал я письмо к Арсалану и старшинам киргизским, уведомляя их о месте своего жительства и прося о присылке следующих мне денег за продажу из оставшейся моей доли добычи. Молчание степных друзей моих не предвещало ничего доброго. Между тем я страшился, чтоб друзья мои, покровительницы и заимодавцы не узнали о моем разорении. Тысячи проектов рождались и умирали в моей голове, как вдруг вечером шестого дня моего уединения дверь в комнате моей быстро отворилась и вбежала – Груня.

ГЛАВА XXVI

ИЗБАВИ НАС ОТ ЛУКАВОГО! УРОК ДНЕВНОГО РАЗБОЯ

СОВЕТЫ ОТСТАВНОГО СОЛДАТА. Я ОПЯТЬ С ДЕНЬГАМИ

– Что это значит, любезный друг, что ты бросил меня? – сказала Груня. – Великое дело, что промотался?

– Как, и ты уже знаешь…

– Как мне не знать, – сказала Груня, – когда твой Петров отрапортовал мне о твоем горе.

– Изменник! – воскликнул я.

– Не горячись, он истинный друг твой. Увидев, что ты лишился веселости и отстал от всех своих привычек, он догадался, что казна твоя в чахотке. Наконец, когда приметил, что ты принялся осматривать и повертывать в руках свои пистолеты, добрый Петров не мог более вытерпеть и прибежал ко мне с просьбою, чтоб я поспешила к тебе _на сикурс_. Что ж ты молчишь?

Я взглянул на Груню исподлобья, в смущении и стыде, и приметил на лице ее веселость и улыбку.

– Полно унывать! – сказала Груня. – Не стыдно ли киргизскому наезднику горевать о потере добычи, когда он сам цел и невредим? Давно ли ты называл меня своим сокровищем, своим счастьем. Вот я перед тобою – а ты кручинишься о потере денег! – Груня села на софе, велела мне поместиться возле себя и сказала: – Ну, много ли мы спустили в этом году?

– Тысяч пятьдесят, слишком! Груня захохотала.

– Изрядно, очень мило! – воскликнула она. – А кажется, мы были так бережливы! Теперь посуди, стоит ли кручиниться из денег, стоит ли мучить себя для них? Это сущая пыль, которая разносится и наносится ветром.

– Утешительная философия! но без денег невозможно существовать, – отвечал я. – И самая нежная любовь, самая бескорыстная дружба могут наполнить только сердце…

Груня прервала слова мои.

– Ах, как ты умен без денег! – сказала она. – Но оставь это, любезный Выжигин! Ничего нет скучнее в мире, как рассуждения безденежной философии! Ну, сколько у тебя осталось?

– Менее нежели ничего.

– Как так?

– То есть долги и невозможность уплатить их.

– Чисто! Послушай же, Выжигин, я пришла к тебе с тем, чтоб извлечь тебя из твоего неприятного положения. Будь тверд и бесстрашен. Один из старых знакомых моей матушки, Яков Прокофьевич Зарезин, просит у меня позволения держать банк в моем доме…

– Груня, ты опять берешься за средства непозволительные, которые довели до несчастья твое семейство!

– Я от роду не играла в карты и играть не стану, следовательно, ничего не проиграю. Зарезин дает мне равную долю в выигрыше без проигрыша за одно позволение играть у меня…

– То есть обыгрывать на верную, красть, явно разбивать!

– А нам до этого какое дело, любезный друг? – сказала хладнокровно Груня. – Всякому даны разум и воля: кто не умеет владеть ими, тот пусть учится, а за уроки, ты знаешь, надобно платить.

– Твоя философия хотя не так скучна, как моя, безденежная, но это курьерская подорожная в Сибирь.

– Полно, полно вздорить; посмотри, чем живут люди, принимаемые и честимые в обществах большого света. Тот обогатился взятками, тот расхищением казны, тот опеками над сиротским имением, тот несправедливыми тяжбами. _Не пойман, не вор_ – гласит пословица, и богатые плуты высоко поднимают голову, гордятся, что умели нажить себе имение. Ты не имел дела с купцами. Попробуй, и увидишь, как лучший твой приятель сдерет с тебя вдесятеро и, выпустив из лавки или из конторы, посмеется насчет твоего легковерия. При всем моем уважении к человечеству, верю, что едва ли не половина городских жителей – игроки на верную. Разница в игре: кто играет в политику, кто в коммерцию, кто в администрацию, кто в правосудие, а кто в банк, вист и штос.

– Груня, милая Груня, – сказал я, целуя ее руку, – ты настоящий демон в образе красоты; я не могу спорить с тобою, но не налагай на меня обязанности быть бесчестным, не пользуйся моею слабостью! Я так люблю тебя, что не могу ни в чем отказать тебе. Могу только умолять: не вводи меня во искушение!

– Я не предлагаю тебе самому играть, – сказала Груня. – Ты будешь только моим депутатом при Зарезине; станешь наблюдать, чтоб он не обманывал меня, чтоб он действовал _прилично_, то есть не слишком зазнавался и употреблял свое искусство с умеренностью. Для этого тебе самому надобно знать все игорные штуки.

– Я не знаю ни одной. Слыхал кое о чем, но сам не умею ничего.

– Зарезин имеет нужду в _крупере_ [25] и _мотиянте_ [26], который еще не прославился и, как говорится, имеет представительную фигуру. Для этого нельзя в мире сыскать человека способнее тебя. Ты скромен в обхождении, ловок, имеешь приятную наружность, мил… – Груня при сих словах улыбнулась, погладила меня по голове и поцеловала. Я совершенно забылся.

Поговорив еще несколько времени о посторонних предметах, Груня оставила мне адрес Зарезина и велела мне явиться к нему на другой день, в 10 часов утра, сказав, что он уже предуведомлен и будет ожидать меня. Она уехала, пожелав мне более веселости, твердости духа и – философии!

В тысячный раз, с тех пор как я связался с Груней, воскликнул я: "О, слабость человеческая!" В тысячный раз, с тех пор, повторил я молитву:

– Не введи нас во искушение! – и остался таким же, каков был прежде!

Матушка приметила, что я с некоторого времени переменился, стал задумчив, мрачен, брюзглив. В обществах большого света, куда я всегда ездил, хотя не так часто, я был столь же любезен, как прежде; но человек в гостях и человек дома – два разные лица. Иногда домашний тиран, мучитель слуг и семейства, почитается в свете самым любезным человеком; иногда тот, который заставляет других хохотать в обществе своею веселостью, пришел от слез и возвратится к слезам. Учиться узнавать людей надобно: во-первых, в их отечестве, а потом в их семейной жизни. Дурной отец с хорошими детьми, дурной муж с доброю женой, дурной сын с почтенными родителями – никогда не могут быть добрыми людьми, и я таким людям не дал бы в управление не только уезда или департамента, но не поверил бы моей собаки; боялся бы с одним из таких людей ночевать в лесу, без оружия.

Я сказал матушке, что необдуманные обороты расстроили мое состояние и что я должен теперь стараться трудами приобретать деньги. Матушка не упрекала меня и не гневалась. Она просила позволения удалиться в монастырь, где настоятельница, ее знакомая, предлагала ей безмятежное убежище. Я согласился, и матушка в тот же день вознамерилась перебраться в новое жилище, взяв с меня обещание навещать ее каждый день или, по крайней мере, три раза в неделю.

Между тем я отправился, по условию, к Зарезину. Слуга ввел меня в гостиную, очень чисто убранную, где я застал Зарезина, прохаживающегося по комнате. Это был небольшой человек, лет за сорок, бледный, сухощавый, с проницательными взглядами, с какими-то ужимками, похожими на лакейское передразнивание господских приемов. Следуя правилам моей физиономики, в глазах и на устах Зарезина я приметил коварство, бесстыдство и трусость. По привычке, он имел на глазах зеленый зонтик, хотя одарен был таким превосходным зрением, что малейшую крапинку на картах видел на столе простым глазом, как в микроскоп. Пальцы его были чрезвычайно длинны и сухи. На правой его руке указательный и большой пальцы обвязаны были черною тафтой. Он беспрерывно тасовал карты и срезывал штос, даже беседуя со мною, чтоб не терять напрасно времени, как он говорил, и постепенно усовершенствоваться в механике. Яков Прокофьевич одет был особенным образом: галстух его повязан был плотно возле шеи, фрак с широкими рукавами висел на нем, как на гвозде, короткое исподнее платье и сапоги до колен представляли ноги его в виде крученых столбов готическо-арабской архитектуры. Яков Прокофьевич редко заглядывал в глаза тому, с кем говорил, и то тогда только, когда говорил не о _деле_, а о вещах, посторонних своему ремеслу.

– Прошу покорнейше, – сказал Зарезин, указывая мне место на софе. – Очень рад с вами _сойтись_: Аграфена Степановна изволила мне говорить, что вы были в связях с искренним другом моим, Лукою Ивановичем (Вороватиным). Почтенный человек, добрейший!.. Мы с ним много _работали_ вместе. Жаль, что я не могу узнать, где он теперь находится.

Я молчал. Зарезин опять завел речь:

– Я слыхал, что вы изволили вести большую игру, и много выигрывали. Позвольте спросить: метали или понтировали?

– Понтировал, но более играл в коммерческие игры.

– Понимаю-с: на _свои_ карты, с _кумовьями_ [27], а в банк, верно, изволили играть с _своими_ людьми, на _продажу_ [28] Это называется _продать_. Миленькая коммерция!?

– Ни то, ни другое. Я играл чисто.

– А, тем лучше, что _чисто_: однако ж Аграфена Степановна не изволила мне сказать, что вы _чисто_ играете.

Я смотрел в глаза Зарезину, изъявляя удивление и не понимая его выражений.

– Вы не изволите понимать, что значит… _чистота_? Это значит ловкость, проворство.

При сих словах Зарезин сделал движение пальцами, как будто хотел щелкать ими.

– Нет, вы не угадываете, – отвечал я. – Аграфена Степановна сказала вам, и я повторяю, что я вовсе ничего не знаю в картах и что если вы хотите, чтоб я был вам полезным, то должно посвятить меня в таинства своего искусства.

– Конечно, должно знать что-нибудь, – возразил Заре-зин. – Не угодно ли _потрудиться_ пройти в мой кабинет; я вам дам первый практический урок, с указанием инструментов.

Из гостиной мы вошли в холодную комнату, где находилось множество разнородных вещей в величайшем беспорядке. Картины, фарфор, бронзы, конские приборы, пенковые трубки, богатое оружие разложены были на окнах, стульях, столах и на полу. Кроме того, в разных местах стояли сундуки, ящики с винами и т. п. Все это покрыто было пылью и грязью. В другой комнате, или в кабинете, все три окна завешены были зелеными шторами. Под окнами стояли маленькие столики, покрытые большими листами бумаги, а посреди комнаты находился один большой стол, покрытый зеленым сукном. Зарезин подошел к одному малому столу, снял бумагу, и я увидел: несколько талий карт, а на тарелке растертые синюю и красную краски и несколько вороньих перьев.

– Кажется, вы можете догадаться, – сказал Зарезин, – что это _живописная часть_ нашего искусства, то есть крап. Самые лучшие карты для накрапливания вот эти, которых верхние узоры отделываются пунктировкою. Одна лишняя точка в известном месте достаточна, чтоб читать поверху, как будто колода была раскрыта. В средине крапятся карты для _верховки_. Вы не знаете верховки?

bannerbanner