banner banner banner
Все проплывающие
Все проплывающие
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Все проплывающие

скачать книгу бесплатно


В Вандиной жизни мало что изменилось. Она по-прежнему работала на мукомольном заводе, таскала на спине мешки с зерном, ходила за покупками, хлопотала по дому. Как и прежде, гостиная оставалась запретной зоной для Мыни. Как и прежде, вечера они коротали за чтением вслух. И лишь одно все сильнее тревожило Ванду: она не знала, о чем говорить с Мыней. Снова и снова она возвращалась к разговору о «гдетии», показывала пальцем то на пол, то на потолок (где?), но Мыня только пожимал плечами, давая понять, что нет таких человеческих понятий – верх, низ, право, лево, – которые помогли бы указать путь в «гдетию».

Теперь Мыня спал рядом с Вандой в углублении на подушке. Глядя на его умиротворенное лицо, она засыпала с улыбкой на губах. Ей снилось, будто она постепенно, изо сна в сон, становится все меньше, и это радовало ее, и с этой радостью она и просыпалась. Даже мерзкие кошачьи вопли, доносившиеся из гостиной, не омрачали Вандину радость. Даже смутное предчувствие того, что неомраченная радость не может длиться всегда, не причиняло ей боли, словно она перестала быть человеком. Когда она задумалась об этом, ей вспомнилась фраза из прочитанной недавно книги – и она произнесла ее вслух:

– Совершенная любовь убивает страх.

А в том, что любовь ее совершенна, она нисколько не сомневалась, хотя и не знала, хорошо ли это.

Тревога шевелилась в ее душе в те минуты, когда она снимала левый башмак.

Произошло же то, что, наверное, и не могло не произойти. В отсутствие жены Мыня вновь забрался в гостиную, чтобы исполнить профессиональный долг арета. Увидев человечка, черный кот обезумел. От его рывка стол упал набок, шелковая петля соскочила с ножки, и зверь одним прыжком настиг бросившегося бежать Мыню. Человечек хотя и выхватил лепу, но не успел слепулить. Кошачьи зубы сомкнулись на его шее.

Вечером Ванда отыскала Мынины останки в гостиной. Она легла ничком. Не лежалось. Она пошла в кухню и долго пила из-под крана. Долго сидела у окна, зажигая спичку за спичкой. Наконец сняла с кухонного стола клеенку, тщательно выскоблила столешницу ножом и легла. И бесполая черная ночь объяла ее.

Там ее и обнаружили – на столе в кухне, со скрещенными на груди руками, с жалобной улыбкой, замерзшей на губах.

Пришлось звать десяток здоровенных мужиков, чтобы вынести из дома ее огромное тело. Под его тяжестью полопались рессоры у грузовика. Часа два, с пыхтеньем и руганью, мужики втаскивали Ванду на верхний этаж больницы, где женщину должен был осмотреть доктор Шеберстов. Но прежде надо было освободить ее левую ногу от уродливого грязного ботинка. Поглазеть на эту процедуру сбежался весь персонал. Доктор Шеберстов так долго возился с заскорузлой шнуровкой, что некоторые медсестры и санитарки, не выдержав напряжения, попадали в обморок. Наконец башмак был снят, и мы увидели – да-да, мы увидели, что у этой огромной бабищи левая нога была ножкой – маленькой, изящной, божественно красивой, с жемчужными ноготками, она напоминала едва распустившийся розовый бутон и благоухала, как три, как тридцать три, нет, как триста тридцать три роскошных августовских сада, плодоносящих в том краю, которого могут достигнуть лишь сердце, смерть и любовь…

Аэро

12 августа 1900 года гимназист Вася Глаголев увидел в небе странное сооружение из бумаги, бамбука и блестящей проволоки, которое, вычертив дугу над ардабьевским садом, вдруг бесшумно рухнуло на луг, спускавшийся к реке. Во все стороны разлетелись куски и кусочки чего-то белого, словно рассыпался брошенный наземь букет белых роз. Алого, как роза, пилота извлекли из-под обломков летательного аппарата и увезли в город. Кто-то из взрослых произнес слово «аэроплан».

Ни тогда, ни позже Вася Глаголев никому не рассказывал, что произошло в тот день в его душе, – но именно с того дня он и стал заниматься делом, без которого уже не мыслил свою жизнь. Он стал махать руками. Забравшись на крышу садовой беседки или уединившись на чердаке, где громоздилась ломаная мебель с ардабьевским гербом и дотлевали камзолы прадедов с дырками, оставленными дуэльной шпагой, Вася закрывал глаза – и взмахивал руками, как крыльями. Раз, другой, третий, сотый – и так до изнеможения. Каждый день. И год за годом. Он махал руками в госпитале после сражения под Стоходами. В крестьянской хатке, служившей пристанищем командиру деникинской роты. У колыбели мальчика, подаренного ему мадмуазель Ланглуа, танцовщицей из одесского кафешантана. В токийской православной церкви Святого Николая. На стоянке такси возле Ковент-Гарденского театра. В стариковском приюте под Парижем неподалеку от кладбища в лесу Святой Женевьевы, где он и был похоронен 11 августа 1942 года.

Он никогда никого не призывал следовать своему примеру и не вступал в объяснения по поводу своего занятия, однако в апреле 1917 года младший его брат Николенька тоже ни с того ни с сего принялся махать руками. И их несчастная сестра Лиза – тоже.

Пасмурным майским вечером 1930 года начал махать руками в подвале своего дома и бухгалтер второго резинотреста Иван Сергеевич Глаголев-Мотовилов. При этом он ежедневно поглощал до полукилограмма очищенного мела. Терпение жены лопнуло, и она заявила, что от этого занятия не видно никакой пользы.

«Воздуха тоже не видно, а польза есть, – с искусством прожженного софиста парировал супруг. – Воздух. Аэро!»

17 декабря 1937 года в переполненную камеру Лефортовской тюрьмы бросили избитого человека в рубище. Это был знаменитый старец Евлогий из Ново-Саровской пустыни. Той же ночью его мучительную исповедь выслушал профессор Глаголев-Сокол:

– Оговорила духовная дочь. Величайшую саровскую святыню, медный крест во имя Богородицы, преодолев страх перед болью и взрезав себе живот, сокрыл в чреве своем. Следователь Глаголев Нил при мне рукояткой пистолета бил икону с ликом Спасителя до тех пор, пока Иисус не выдал местонахождение святыни, после чего мне вспороли брюхо и изъяли крест. Бог и люди отвернулись от меня. Что делать?

Профессор Глаголев-Сокол обвел усталым взглядом переполненную камеру и твердым голосом произнес:

– Машите руками.

Арестанты разом захохотали.

В марте – по другим сведениям, в феврале – 1937 года начал махать руками Иосиф Сталин. Как только часы на Спасской башне отбивали полночь, над Красной площадью и прилегающими улицами разносился громкий скрип могучих сухожилий вождя. Спустя полгода ему удалось оторваться от ковра в рабочем кабинете и сделать круг над столом заседаний политбюро. А через месяц оледеневший от священного ужаса полк НКВД, оцепивший центр города, наблюдал первый полет вождя над спящей столицей. Задумчиво посасывая свою знаменитую трубочку и время от времени роняя помет на пустынные улицы и крыши, Сталин медленно кружил над ночной Москвой, зорко отмечая барражировавшие на почтительном удалении истребители ПВО и неловкие эволюции Берии, который в сопровождении усиленной охраны следовал за вождем, испуганно шарахаясь от церковных куполов и стреляя в каждую встречную ворону.

5 сентября 1941 года палач Петр Глаголев вывел в тюремный коридор комкора Петра Глаголева, который уже четыре года тайком даже от жены махал руками. Пройдя двенадцать шагов, палач выстрелил генералу в затылок, после чего, как всегда, уединился в свободном карцере, где ровно полчаса махал руками, через каждые десять минут съедая кусочек мела. На следующий день он подобрал на помойке малолетнего сына Петра Глаголева и привел в свой дом, где уже проживали трое собственных детей и двое – детей преступников, расстрелянных Петром. В 1943 году палач умер, отравившись трупным ядом. Детей воспитывала его жена Нина.

Осенью 1949 года 77-летний академик Иван Станюта-Глаголев, сказавшись больным, перебрался на свою абрамцевскую дачу, где начал махать руками. Занимался он этим в просторной голубятне, под воркованье и шелест крыльев птиц, нечаянно гадивших ему на лысину. На расспросы близких академик отвечал туманно: «Ибо не верю больше ни в науку, ни в магию».

В феврале 1951 года заключенный лагеря «ее» литера «л» «Сталинградгидростроя» Дмитрий Мотовилов-Глаголев был проигран в карты, и юный уголовник штопором выколол ему оба глаза – в тот момент, когда Дмитрий только начал махать руками в вонючей клетке лагерного сортира.

В 1955 или 1956 году скульптора Тимофея Сокола-Глаголева, уже десять лет упорно махавшего руками, вдруг пронзила мысль: для того чтобы летать, вовсе не обязательно махать руками. Однако после кратковременного запоя он возобновил привычное занятие, уже совершенно забросив скульптуру.

День 2 апреля 1966 года медсестра Настенька Гуторова запомнила на всю жизнь. В тот день она стала первой – и до сих пор единственной – девушкой на Земле, лишившейся девственности на лету. Тогда она так низко склонилась над столиком со шприцами и так поразила воображение пациента Бориса Глаголева по прозвищу Бухало, что тот, взмахнув руками, взлетел к потолку и сделал круг по процедурному кабинету с Настенькой на весу. Вместе со счастливой матерью его пятерых сыновей Глаголев-Бухало машет руками и доныне.

По сведениям из зарубежных источников, ссылающихся на секретный доклад НАСА, в июне 1999 года президент России совершил вылет с подмосковного аэродрома Кубинка в сопровождении неопознанного летающего объекта с опознавательными знаками российских ВВС. По сведениям из того же источника, в октябре того же года состоялся второй вылет, на этот раз – с супругой. Утверждают, что махать руками президент начал не позднее лета – начала осени 1985 года. Пресс-служба президента отказалась подтвердить или опровергнуть эти сведения.

Слепец Дмитрий Мотовилов-Глаголев поселился в нашем городке после войны и вскоре приобрел славу чудо-целителя. Наложением правой руки на пациентово темя он избавлял страждущих от насморка и простатита, чесотки и рака молочной железы. Денег за это он не брал. Кормился огородом и небольшим садиком. В пору цветения яблонь и явился к нему некий корявый человек, весь заросший крученым диким волосом, и молча вложил в руку штопор.

– Ага. – Слепец сжал штопор в руке. – Ты в Бога веруешь?

– В Бога? Не…

– Хочешь искупить зло?

– Чего? – не понял гость. – Не… мне чего-нибудь попроще… такое…

– Что ж. – Слепец сделал паузу. – Тогда – маши руками.

И человек, вскоре получивший в городке прозвище Лебезьян, принялся махать руками. Во всем остальном он был нормальным человеком: дважды в месяц напивался до животного визга; бил жену и рябую дочь; воровал что ни попадя с мукомольного завода, где работал грузчиком; чтобы не тратиться лишку, самолично покрывал крольчих, производивших после этого потомство, сплошь покрытое крученым диким волосом. Он махал руками до и после работы, до и после получки, день за днем, из года в год. Он махал руками в день похорон жены, которая вместе с коровой попала под рижский поезд: из-под вагона извлекли месиво, где потроха бабьи было не отличить от скотьих, и похоронили женщину, при попустительстве рукомашущего мужа, с коровьим сердцем в груди. Махал он руками и на крыше подожженного им же дома: чтобы убояться до лету, по его словам. Тогда-то и лопнуло у мужиков терпение. Только Леонтьев, участковый, и спас от скорой и справедливой расправы этого гада и придурка, остановил мужиков, бросившихся с дрекольем к Лебезьяну, когда рухнула крыша подожженного им дома и этот ненормальный сверзился в пылающее месиво из досок и балок. Леша Леонтьев вытащил обожженного и переломанного Лебезьяна из этого ада и погрузил в мотоциклетную коляску. Люто матерясь, мужики обступили милиционера.

– А если что, стрелять будешь? – выпучив глазенки, возбужденно закричал Воробьев-Малец, мужичонка злой и жадный. – Будешь стрелять, сволочь, если мы его поучим?

– Не буду я стрелять, – невозмутимо ответил Леонтьев. – Дай проехать.

– Но тогда зачем же в больницу? – изумился Малец. – Да чтоб ему сдохнуть!

– Пусть живет, – кротко возразил Леша.

– Живет?! – завопил Малец. – Так он не живет, он руками машет. Зачем? А? Летать хочешь – на то «Аэрофлот»!

– Все равно: пусть живет. – Участковый покрутил рукоятку газа. – А ну отойди.

Сдав пострадавшего в приемный покой, Леша поинтересовался у доктора Шеберстова:

– А сможет он после больницы руками махать?

– Лебезьян-то? – Шеберстов с удивлением посмотрел на милиционера. – А то сам не знаешь?

Через неделю доктора Шеберстова срочно вызвали к больному Глаголеву. Раскорячившись посреди палаты, Лебезьян пытался махать руками, громко хрустя гипсовыми лангетами и от натуги звонко пукая.

Выйдя из больницы, он поставил на пепелище дощатый дом-времянку. В первый же вечер мужики подступили к Лебезьянову жилищу. Воробьев-Малец с трудом добрался до узкого окошечка под крышей – и замер с отвисшей челюстью.

– Ну, чего? – нетерпеливо спрашивали снизу мужики. – Машет?

– Машет, – растерянно отозвался Малец. – И жрет чего-то.

Мужики переглянулись. Кто-то нервно рассмеялся.

– Ну что ж, – пожал плечами Леша Леонтьев. – Почему бы и не жить у нас хотя бы одному придурку, который машет руками? Живут же зачем-то на свете разные там кобры, крокодилы или космонавты. Значит, надо, – рассудительно заключил участковый.

Мужики разошлись.

Стоя посредине совершенно голого сарая, потный от натуги, с вытаращенными глазами и закушенной до крови губой, Лебезьян упорно махал руками, треща застоявшимися суставами. Челюсти его безостановочно перемалывали мел. Продолжалась жизнь кобр, крокодилов и космонавтов, жизнь Лебезьяна-Глаголева и России – страны, в которой он махал руками.

Чудо о Буянихе

поэма

Елью и туей пропах городок, елью и туей, – Буяниха умерла!

У Капитолины вода в чайнике внезапно забила ключом и превратилась в кровь, и старуха поняла: Буяниха умерла.

Дряхлеющий Афиноген вдруг почувствовал, как пустота во рту заполнилась живой плотью – это вырос язык, оторванный сорок лет назад осколком фугасного снаряда, – и первой его мыслью была: «Буяниха умерла», а первым словом:

– Подлецы!

Но это уже относилось к зятю и его дружкам, допивавшим в саду последний флакон «Сирени». Митроха опрокинул пузырек в рот и чуть не задохнулся: в горло посыпались пахучие цветы сирени.

Весть о кончине Буянихи передавалась из уст в уста, из магазина в магазин, из автобуса в автобус, с бумажной фабрики на макаронную, с маргаринового завода на мясокомбинат, из леспромхоза в городок нефтяников, – и последним, кто ее услышал, был Прокурор.

Он бросил собакам последний кусок мяса, вытер руки полотенцем, висевшим на спинке стула, чьи ножки, казалось, вросли в землю (после смерти прокурорши стул не убирали со двора ни зимой, ни летом; ранней весной Прокурор сдирал с его железного каркаса толстую кору ржавчины и огромной маховой кистью вымазывал весь стул светло-голубой краской, которая еще кое-как держалась на деревянных планках сиденья и спинки, но к середине лета облезала с каркасных прутьев, словно они были сделаны из какого-то особого металла, обладавшего неукротимой способностью сбрасывать с себя краску), и, обратив к собеседнику длинное лошадиное лицо, воскликнул:

– Впору пожалеть, что у нас нет ни одного колокола!

Он опустился на стул и, широко расставив ноги и упершись руками в колени, вновь заговорил своим бесстрастным, невыразительным голосом, который вполне мог принадлежать какому-нибудь неодушевленному предмету – ну, скажем, его поношенным, но аккуратно начищенным ботинкам:

– Такие новости следует возвещать под аккомпанемент траурного колокольного звона. Подумать только: Буяниха умерла.

Откинувшись на спинку стула, он поставил правую ногу на сиденье и обхватил руками худую лодыжку. В такой неудобной позе он просиживал с утра до обеда, глядя прямо перед собой крохотными серыми глазками, но не замечая ни приветствовавших его прохожих, ни собак, греющихся на солнышке или роющихся под забором, собак, на содержание которых, по слухам, он тратил большую часть своей пенсии. Даже не взглянув на часы, ровно в двенадцать он отправлялся обедать. А после обеда, вернувшись на привычное место и водрузив на стул уже левую ногу, он дремал, пока некий внутренний часомерный механизм не подсказывал ему, что пора пить чай. Вечера он проводил на том же стуле с книгой в руках. Иногда это были стихи, но чаще – один из томов «Истории государства Российского», аккуратно обернутый белой бумагой. В дождливую погоду поверх полотняного костюма он надевал прорезиненный плащ. Посетителей (а они не перевелись и после того, как он вышел на пенсию) он принимал тут же, во дворе, сидя на своем стуле под окном кухни, и только сильный дождь заставлял его пригласить человека в дом – в холодную полутемную комнату с портретом прокурорши на стене, с застеленным клеенкой столом, на котором красовалась бронзовая чернильница, с разнокалиберными шкафами, набитыми потрепанными книжками.

Внезапно он пошевелился.

– Неужели она умерла дома?

И впервые в его голосе прозвучало нечто очень отдаленно напоминающее печаль или недоумение.

– Нет, – сказал Сашка, – на базаре.

И это было недалеко от истины.

С трудом превозмогая боль, терзавшую ее вот уже два года, никем не замеченная (что само по себе можно считать чудом), она кое-как добралась до базара, где и обнаружил ее участковый Леша Леонтьев. Простоволосая, рыхлая, старая, больная женщина сидела на земле, привалившись спиной к стене бывшей керосиновой лавки. Она не отвечала на Лешины вопросы, только качала головой, глядя широко раскрытыми глазами на разор и запустение, постигшее базар после того, как он лишился ее попечения: керосиновую лавку давным-давно превратили в мебельный склад; ее «резиденция», а также буфет, где красные от мороза мужчины в распахнутых полушубках принимали из рук вечно простуженной Зинаиды свои сто пятьдесят и конфетку, стали пристанищем пауков и мышей; холодный каменный мешок, где когда-то размещался хозмаг, был отдан под водочный магазин, а скобяным товаром торговали в недавно выстроенном стеклянном ящике возле бани; под навесами, откуда, казалось, еще не выветрились запахи махорки, копченостей, ваксы, лука и жареных семечек, громоздились пустые ящики из-под вина и водки. Исчез и угол, образованный двумя кирпичными стенами, – тут привязывали лошадей, тут толкались торговцы тряпками, ветхой обувью и самодельными ножичками, тут подпившие Васька Петух и цыган Серега на спор плясали под Буянову гармошку – два полуголых, мокрых от пота, алых от водки, азарта и мороза мужика, которые схватывались в пляске каждое воскресенье, но так и не выяснили, кто же из них самый ярый плясун. Угол снесли, когда строили этот стеклянный ящик для хозтоваров.

Бережно поддерживая ее под руки, Леша кое-как усадил женщину в мотоциклетную коляску. Всю дорогу он не мог выкашлять застрявший в горле ком. Буяниха сидела с закрытыми глазами. На этот раз ее видели десятки людей – они останавливались и долго смотрели вслед мотоциклу, который, развалисто покачиваясь на неровностях, медленно полз по булыжной мостовой.

У больницы Леша помог ей выбраться из коляски, и вот тут-то силы окончательно покинули ее, и она грузно осела на дорогу. Мгновенно собравшиеся вокруг люди были так поражены случившимся, что никто даже не сообразил как-то помочь умирающей или хотя бы заплакать.

Сашка нахлобучил кепку на затылок и с гордостью добавил:

– Ее положат в клубе, чтобы все могли с ней попрощаться.

Когда он ушел, Прокурор с внезапной и острой болью вдруг почувствовал: от того камня, который он обычно называл своей душой, что-то откололось и безвозвратно кануло в некую бездну.

– Что бы это могло быть? – пробормотал он, проводя кончиком языка по пересохшим губам. – Что кончилось?

– Пятница, – печально откликнулась Катерина, повесив на забор последний мокрый половик.

Доктор Шеберстов не стал слушать робких возражений жены, детей и внуков. Презрительно фыркнув, он вставил искусственную челюсть, взял в руки тяжеленную трость с ручкой в виде змеиной головки и зашагал к больнице – гибрид бегемота с портовым краном, как говаривала Буяниха. На углу Седьмой улицы он вдруг остановился – у него занялось дыхание от простой и скорбной мысли: отныне он станет иным. И радоваться тут было нечему, ибо лишь одну метаморфозу – смерть – он считал более или менее пристойной в его годы.

Погрозив палкой жене, неосторожно высунувшейся из-за угла ближайшего дома, доктор Шеберстов уверенно преодолел сто метров до больницы. Толпа расступилась, и он важно прошествовал мимо безмолвных людей наверх, на самый верх, в крохотную комнатку под крышей, где под белоснежной простыней на оцинкованном столе покоилось тело Буянихи.

Главный врач – молодой человек с льняной бородкой и руками молотобойца – растерялся, увидев на пороге огромного старика с круглой лысой головой и закрученными кверху длинными усами. Дряхлая старуха Цитриняк, притащившаяся сюда из голубоватой полутьмы своего рентгеновского кабинета, прищурила красные слезящиеся глазки и быстро-быстро закивала сморщенной обезьяньей мордочкой:

– Проходите, Иван Матвеевич, пожалуйста, легкий мой…

– Сядь, Клавдия!

Переложив трость в левую руку, Шеберстов правой откинул простыню.

– Умерла! – Никто не понял, чего больше было в этом возгласе – растерянности или возмущения. – Буяниха! – Он резко обернулся к медикам: – Какая баба была! Походка! Грудь! Сон и аппетит, да, сон и аппетит!

Старуха Цитриняк – мумия в белом халате – всплеснула своими обезьяньими лапками:

– Вы так и умрете бабником, Иван Матвеевич, легкий мой!

Махнув рукой, Шеберстов вышел из кабинета, шаркая подошвами своих чудовищных башмаков.

Внизу на крыльце он остановился, обвел гневным взглядом притихшую толпу и, сильно стукнув палкой в мраморную ступеньку, воскликнул с возмущением:

– Умерла, черт побери! Умерла!

Когда врачи и медсестры покинули кабинет, главный врач сдавленным голосом спросил:

– Это там… что это, Клавдия Лейбовна?

Она посмотрела на тело под простыней – и внезапно улыбнулась, а в голосе ее прозвучала гордость:

– Это единственная женщина, которая не ответила на домогательства доктора Шеберстова.

Главврачу показалось, что сквозь стойкую желтизну на лице рентгенолога проступила красная краска.

– Простите… – Он поймал себя на том, что говорит суше, чем ему хотелось бы. – Что у нее на спине… и на животе?

– Звезды, – тотчас откликнулась обезьянка. – Это память о минском гестапо, легкий мой. Их семь – и столько же у нее детей. Не ее детей.

Молодой человек вспомнил этих пятерых мужчин и женщину (вторую, ее сестру, он знал лишь понаслышке) – шесть, а с той, которую он знал понаслышке, семь безупречных копий Буянихи.

– Вы хотите сказать… – Он запнулся. – Ага, значит, эти шестеро… то есть – семеро…

– Ну да, конечно, легкий мой. – Обезьянка покивала крохотной головкой. – Ведь они ровесники. Говорят, она привезла их в мешке, как котят, но это неправда. Никуда и не надо было ездить: детдом тогда был возле старой лесопилки.

Она вытряхнула из мятой пачки папиросу и закурила, крепко прикусив гильзу мелкими черными зубками.