banner banner banner
Все проплывающие
Все проплывающие
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Все проплывающие

скачать книгу бесплатно


Внезапно изнывающий под тяжестью седоков кентавр почувствовал, как переломившийся пополам хребет ударил в низ брюха и из пробоины в дорожную грязь хлынули, как змеи из мешка, влажные сизые кишки. Кентавр упал.

– Ничего, сынок, – сказал Генералиссимус. – Дальше будет веселее.

– Шея станет тоньше, но зато длиннее, – подхватила черноокая.

Кентавра оттащили в сторонку и оставили под присмотром Круглой Дуни.

Мы же продолжали путь, следуя за сверкавшим при луне Генералиссимусом. В обнимку с черноокой красоткой он уверенно шагал по топкому лугу. Мы увязали в грязи, но черт то и дело подбадривал нас водкой из брандспойта. Генералиссимус ушел далеко вперед – и вдруг пропал в тумане. Когда мы приблизились к тому месту, над его бронзовой макушкой сомкнулась болотная ряска…

Первым пришел в себя Кальсоныч.

– Ну, Сусанин! – прошипел он, засучивая рукава. – Ну, сукин кот!..

Плюгавый подпрыгнул и прегадко рассмеялся:

– Не по-русски это, Кальсоныч! Где это ты видел кота, матерью которого была бы сука? – Вокруг него закрутился пахнущий шафраном туманный вихрь. – Не по-русски!

Мы уже всё поняли. Все, все мы поняли и потому, дрожа от холода и пробирающего до костей похмелья, лишь молча наблюдали за уносящимся в пестро размалеванном автомобильчике чертом, издевательски мяукающим и обнимающим одной рукой красотку со стеклянным глазом, у которой вместо губ была плотно сжатая кольцевая мышца – навроде той, что запирает заднепроходное отверстие у людей и животных. Пахнущий шафраном вихрь унесся, словно и не было его, и только откуда-то из туманной выси долго еще доносилось до нас ядовитое хихиканье этого сукиного кота черта…

Не выдержав мушиного гудения и приближающегося утра, Круглая Дуня собрала в ржавую кастрюлю все, что осталось от кентавра, и закопала на городском кладбище в могиле, предназначенной для Генералиссимуса. И долго искала Дуня подходящие слова, чтобы проститься с покойным, душа которого устремилась в те края, где нет ни мух, ни черных кобелей неведомой, но свирепой породы, издали похожих на рыб, – но так и не нашла ничего лучше, как приветствовать восходящее солнце фразой:

– Прощай, Гандончик!

Прощай, Гандончик, прощай!..

Красавица Му

Сожженные перекисью прямые волосы до плеч, три лезвийных прорези на белом лице – глаза и рот, черная кожаная куртка, глухо запахнутая на плоской грудке, и черные кожаные штаны на прямых, как палки, ногах – именно такой и запомнилась всем Красавица Му: черно-белое узкое тело верхом на огнедышащем звероподобном мотоцикле «БМВ», подаренном ей дядюшкой в день рождения. Вечерами она выводила мотоцикл из гаража, прыгала в седло – и ревущая машина, приседая на заднее колесо и вздымая клубы красной пыли, с грохотом уносилась в центр городка, на площадь, куда уже стягивались юные обладатели «Яв» и «Ковровцев», чтобы допоздна шумной стаей носиться по темным улицам, доводя до осатанения собак и их хозяев. Но чаще Красавица Му разъезжала на мотоцикле одна по окрестностям и проселочным дорогам, решительно пресекая попытки моторизованных ухажеров набиться в компанию. Для самых упрямых у нее на широком кожаном поясе висела старая галоша, которой она безжалостно лупила нахалов по органу дерзости.

Мужчин она боялась и ненавидела с раннего детства. Их взгляды вызывали у нее рвоту, а прикосновения – ожоги, которые ее матушка, сумасшедшая по прозвищу Мадам Лю-Лю (мальчишки кричали ей вслед: «Мадам Лю-Лю, я вас люблю, однажды вечером убью!»), лечила свежей сметаной и яичным белком. Единственное существо мужского пола, встречавшееся в их доме без содрогания, был дядюшка Брутто-Нетто. Родство этого забубенного пьяницы и бабника с Мадам Лю-Лю было весьма проблематичным, но только он один во всем городке хоть как-то поддерживал эту ненормальную бабу, круглый год носившую сделанную из старого тюля шляпку, похожую на сломанного бумажного змея, и выкрашенные желтой масляной краской мужские ботинки. Работала она в детском саду на кухне, и все ребятишки в городке знали наизусть песенку-молитву, которой она напутствовала их на сон грядущий:

Ангел мой,
ляг со мной.
А ты, сатана,
уйди от меня,
от окон, от дверей,
от кроватки моей.

Брутто-Нетто помогал бедной дурочке запасаться углем и дровами на зиму, обрабатывать огород и ремонтировать квартиренку, а когда его спрашивали, почему он это делает, отвечал: «Так они же без меня сдохнут, брутто-нетто-мать-ети!» Частенько дядюшка оставался ночевать, и тогда девочка долго не могла заснуть, мучительно гадая о природе загадочных звуков, издаваемых материным ложем. Наутро Мадам Лю-Лю не без смущения оправдывалась: «У меня от него грудь не вянет…» Дядюшка и подарил девочке старательно восстановленный мотоцикл, при первом же взгляде на который она испытала сложное чувство – смесь влечения и ужаса перед этой железной мужской мощью, сравнимой разве что с мощью жившего у Мадам Лю-Лю бронзово-алого петуха, подаренного тем же дядюшкой.

Этого петуха держали в клетке и старались пореже выпускать на волю, ибо, едва выбравшись во двор и размяв ноги, он начинал утробно клекотать в поисках жертвы. Не всякая курица выдерживала его чудовищный натиск, иных, послабее, он затаптывал насмерть. Со временем он стал набрасываться и на других животных женского пола, неизменно добиваясь успеха в поединках с индюшками, кошками, собаками и свиньями. Буяниха клялась и божилась, что своими глазами видела, как этот петух пытался завалить пьяненькую Общую Лизу, чье имя в городке давно стало нарицательным, и при этом пророчествовала, что, если петуха не остановить, рано или поздно он станет серьезной угрозой женской чести. «Размечталась!» – хохотал Брутто-Нетто.

После школы Красавица Му устроилась на службу в страховое агентство. Верхом на ревущем мотозвере она врывалась в тихие дворики и с перекошенным от ярости лицом рассказывала бабам такие ужасы о грядущих землетрясениях, наводнениях, пожарах и убийствах, что женщины норовили поскорее спрятаться, забиться в ближайщую щель и ни под каким видом не соглашались страховать жизнь или имущество: кому нужна компенсация за ущерб в том обугленном и разгромленном грядущем, где наверняка не будет места никому, кроме этой сумасшедшей, ее мотоцикла да петуха.

Красавица Му никогда не ходила купаться в компании, а загорала летом и вовсе в своем саду, вытоптав в зарослях лютой крапивы местечко ровно для одного тела плюс пять сантиметров «для самочувствия». Если в сад забредал петух, девушка затаивала дыхание, зажмуривалась, сжималась – лишь бы зверюга не обнаружил ее присутствие и не начал утробно-угрожающе выклекотывать свое «ко-ко-ко». А петух словно чуял, что в саду кто-то от него прячется, и с каждым днем рыскал все ближе от зарослей крапивы. Девушка слышала его тяжелую поступь, металлическое позвякиванье перьев, и в голове у нее мутилось, и не было сил вскочить и бежать от опасности, такой страшной и такой сладостной…

Однажды она открыла глаза, решив, что петух убрался восвояси, и увидела над собой облитую жаркой бронзой шею, хищно разинутый клюв с твердым алым языком и распахнутые вполнеба атласные крылья. Она потянулась к галоше, с которой никогда не расставалась, но петух опередил ее: он клюнул ее в лоб, и девушка потеряла сознание.

Когда она очнулась, зверя уже не было. Крапива вокруг была втерта в землю, галоша валялась поодаль. Тело девушки покрылось пупырышками, покраснело и пылало.

Уже через три месяца у Красавицы Му заметно обозначился живот, а спустя еще полгода она произвела на свет крупное белое яйцо.

– Ну что ж, – задумчиво проговорил доктор Шеберстов, принимавший роды, – придется тебе, милая, его высиживать.

Плача от унижения и страха перед неизвестностью, Красавица Му соорудила на своей постели что-то вроде гнезда из подушек, простыней и полотенец и целый месяц не слезала с яйца, в то время как Мадам Лю-Лю безропотно кормила ее с ложечки и выносила ночной горшок. Наконец скорлупа треснула, и молодая мать узрела покрытого желтым пушком мальчика с голыми крылышками вместо лопаток. Той же ночью он был водворен в подвал и заперт на три замка.

Красавица Му раздалась в груди, ее лицо обрело объемность, шея и бедра – полноту. Она перестала сжигать свои волосы перекисью, и прическа ее приобрела сходство с пегой копешкой сена после дождя. Грудь ее постоянно сочилась молоком – его было так много, что хватало на выпойку соседских телят (отсюда-то и пошло ее простое, как мычание, прозвище – Красавица Му). С сонным безразличием улыбалась она мужчинам, пожиравшим взглядами ее млечную полноту, и с сонным же безразличием отвергала их домогательства. Кто из них мог сравниться с ее безжалостным и могучим бронзово-алым возлюбленным? Кто из них мог бы вызвать у нее предощущение рая одним сильным ударом в лоб, на котором цвела незасыхающая алая язва?

Тем временем в подвале подрастал ее сын. Ключи от замков мать не доверяла никому. Дважды в день она просовывала в узкую щель алюминиевую миску с кашей и тотчас накрепко запирала дверь. Шли годы, а Красавица Му боялась даже помыслить о том, чтобы увидеть сына: воображение рисовало ей чудовищ. Однажды стены в ее комнате, расположенной над подвалом, вдруг покрылись желтым пушистым мхом; в другой раз золотые фазаны ни с того ни с сего посыпались с обоев и устроили на полу любовное побоище…

Спустя ровно шестнадцать лет с того дня, как из яйца вылупилось крылатое существо, из подвала донесся нарастающий вой, затем раздался оглушительный удар. Подвальная дверь вылетела вместе со ржавыми запорами, из темноты хлынул головокружительный запах зоопарка, и взорам Красавицы Му, Мадам Лю-Лю и дядюшки Брутто-Нетто предстал юноша божественной красоты, с белоснежной кожей, огромными крыльями за спиной и черными птичьими глазами.

– Змея! – воскликнула Мадам Лю-Лю, не отрывая взгляда от того места, которое внук смущенно почесывал.

– Это не змея, – пролепетала Красавица Му.

– Но лучше б это была змея, – сказал дядюшка. – Для всех баб лучше встретиться со змеей, чем с этим…

Уже через несколько дней развеялись страхи матери, опасавшейся, что ее белоснежному чаду придется туго среди бескрылых людей. Петушок (так прозвали парня) оказался хорошо оснащен для встречи с людьми. Даже слишком хорошо, как считала Буяниха. Он пил водку, дрался и ругался, как закоренелый хулиган, и едва ли не в первый день взялся реализовывать свои богоданные мужские качества. Первой жертвой пала Общая Лиза, которая после встречи с Петушком утратила дар речи и ботинки. Второй жертвой стала соседская корова Ночка. Третьей – девяностодвухлетняя старуха Макариха, у которой после этого черная змея грусти, сосавшая ее сердце сорок лет со дня смерти мужа, удалилась через задний проход, дав Макарихе умереть тихо и весело. Змею Петушок тоже не пропустил.

Он кидался на женщин без разбору, и ни одна из них не была надежно защищена от его притязаний (впрочем, многие и не злоупотребляли своим правом на защиту). Бесшумно взмахивая крыльями, он сваливался с неба в чужие спальни, врасплох застигал женщин на пляжах и в садах, в общественной бане и даже в туалете. Крылья же помогали ему спасаться от разгневанных мужчин, которые спешили обзавестись охотничьими ружьями и в свободное время отрабатывали технику стрельбы влет. Подранный дробью и поцарапанный камнями, каждый день он все равно вылетал на охоту, с высоты высматривая жертву своими птичьими глазами.

Обиженные требовали от его матери утихомирить парня. Красавица Му обещала, но слово не держала. Она изнывала от томления по бронзово-алому возлюбленному и испытывала страх перед сыном. Иногда он бросал на нее взгляды, вызывавшие у нее давно забытые приступы тошноты и пробуждавшие желание взяться за галошу. Его случайные прикосновения оставляли на ее теле ожоги. По ночам ей снились спаривающиеся золотые фазаны.

Доведенная до отчаянья, она распахивала в доме все двери, рассыпала на полу дорожкой пшено и ложилась на кровать в своей комнате с зернышком на лбу, дожидаясь, когда прожорливый зверь доберется до последнего зерна. Дождалась она сладостного удара в лоб и тем июльским полднем, когда весь городок впал в сонную дрему, – но вслед за ударом последовал второй – и такой силы, что внутренности ее вмиг превратились в одну прямую железную трубу, едва не лопавшуюся от бешеного хода раскаленного стального поршня. Со стоном открыв глаза, она увидела над собою вдохновенное лицо Петушка, а на полу – поверженного петуха. Красавица Му чувствовала себя цыпленком, насаженным на вертел. Она громко закричала. Петух на полу встрепенулся, захлопал могучими крыльями, с возмущенным воплем бросился на соперника и сорвал его с женщины. Сцепившиеся отец и сын покатились по полу. Яростно вопя и хлопая крыльями, они выкатились из дома, потом со двора и покатились вниз по улице к старому деревянному мосту через Лаву, называвшемуся в обиходе Банным (в двух шагах от него располагалась городская баня).

Так началась роковая битва на Банном мосту, в которую были вовлечены сотни людей и которая завершилась трагическим исходом.

Сегодня уже точно не установить, почему драка один на один переросла в многолюдное побоище. Одни говорят, что собравшиеся на мосту люди попытались под сурдинку свести счеты с драчунами, да кто-то кого-то нечаянно задел, кто-то обиделся, кто-то вспомнил старые обиды, и драка стала всеобщей. Роковую роль сыграла старинная вражда между улицами и районами городка, и когда какой-то запыхавшийся пацан пробежал по Семерке с воплем «Наших Питер бьет!», десятки бойцов сорвались кто откуда и, наматывая солдатские ремни на руку, тотчас ринулись к мосту, служившему границей между извечными врагами – Питером и Семеркой. А поскольку к тому времени у моста уже собрались питерские, забавлявшиеся зрелищем петушиного боя, – естественно, общая битва просто уже не могла не случиться. Со всех ног к полю боя спешили мужчины в возрасте от двенадцати до тридцати лет. Возглавляемые королями и подгоняемые оруженосцами, сбегались на брань Красные Дома, Генеральский Поселок, Фабрика, Маргаринка, Станция, Кладбище, Тюрьма, Офицерская, Лесопилка, Маленькая Школа и Школа Дураков, Площадь и даже Казармы. На мосту становилось тесно. Трещали отдираемые доски настила. Со свистом резали воздух пряжки солдатских ремней. От громового мата лопались стекла в гостинице на одном и в бане на другом берегу реки, посредине которой покачивался вверх брюхом оглушенный мирный водяной. Испарения от разгоряченных тел сгустились в нижних слоях атмосферы в свинцовые тучи. Сверкнули первые молнии.

Растерзанная и поцарапанная, Красавица Му с трудом доковыляла до зеркала и долго всматривалась в свое отражение. Блеск молнии и удар грома привели ее в чувство. Она решительно распахнула дверцы шкафа и сорвала с вешалки затвердевший от ненадобности свой кожаный костюм. Брюки трещали по швам на ее расплывшихся бедрах, но она все-таки натянула их и даже застегнула. Млечная грудь никак не вмещалась в куртку. Женщина со злобой вновь взглянула на свое отражение в зеркале. Глаза ее сузились, рот стал похож на бритвенный порез. В саду в зарослях крапивы отыскалась резиновая галоша со сгнившей стелькой. Мотоцикл не желал заводиться, но, прочихавшись и прокашлявшись, взревел и задрожал, как встарь. И как встарь, Красавица Му испытала мгновенное и острое чувство страха перед его железной мужской мощью.

Драка была в разгаре, когда со стороны Семерки донесся звериный рев и на булыжную мостовую, которая вела к Банному мосту, вылетел мотозверь, оседланный узкой черно-белой фигуркой. В считаные мгновения Красавица Му достигла поля боя и врезалась в колышущееся людское месиво. Мотозверь увяз. Сорвав с пояса галошу, она ринулась в гущу драки, пробиваясь к ее эпицентру – туда, где не на жизнь, а на смерть бились петух и Петушок. Она действовала хладнокровно, решительно и жестоко.

Издали нам было видно мелькавшее то там, то здесь ее белое лицо, разметавшиеся белым пламенем волосы и белая рука с черной галошей – все ближе к тому месту, откуда доносился клекот петуха и нечленораздельные выкрики Петушка.

Не сразу мы заметили, как от удара молнии загорелись деревянные опоры моста. Но после второго и третьего ударов огромное деревянное сооружение вспыхнуло, как порох. Опомнившиеся вдруг драчуны прыгали в воду, бежали в разные стороны, – а молнии все били и били одна за другой в гудящее пламя, словно сам Всевышний во гневе решил раз и навсегда покончить со скверной. Внезапным сильным порывом ветра пламя прижало к настилу, и мы увидели то ли сцепившихся, то ли обнявшихся черно-белую Красавицу Му, белоснежного Петушка и бронзово-алого петуха, – но уже в следующий миг огонь взметнулся до неба, раздался ужасающий грохот, и мост с непереносимым хрустом, скрежетом и визгом, разбрызгивая пылающие головни и стреляя во все стороны языками пламени, всем своим чудовищным ярко-золотым скелетом обрушился в воду…

Долго не расходились зеваки, оцепенело наблюдавшие за дотлевающими и дымящимися останками моста.

Все молчали.

И только Мадам Лю-Лю в своей нелепой шляпке и нелепых желтых ботинках на берегу сидела и плакала, снова и снова выстанывая:

Ангел мой,
ляг со мной,
а ты, сатана,
уйди от меня,
от окон, от дверей,
от кроватки моей…

Ванда Банда

До самой смерти ее мать была убеждена, что внутри у нее живет лягушка, которая проникла в желудок – а оттуда в печень – головастиком, когда женщина однажды в лесу утолила жажду из придорожной лужи. Чтобы избавиться от неприятного ощущения, она глушила лягушку водкой, пока в один прекрасный день взбесившаяся рептилия не укусила ее в сердце.

Ее отец был известен лишь тем, что, в отличие от других забойщиков скота, пользовавшихся ножами, приканчивал созревшую свинью ударом головы. Ничего не подозревавшее животное удивленно взирало на невзрачного мужчинку, приближавшегося к жертве на четвереньках, и вот тут-то он хватал свинью за уши и бил лбом промеж глаз. На спор он заколачивал лбом гвозди в стену. В конце концов его нашли в свином закуте, где у него разорвалось сердце. За ночь животные объели у него все выступающие части лица, поэтому хоронить его пришлось в закрытом гробу.

Люди как люди. Как все. Вот у них-то и родилась Ванда Банда, самая сильная в мире женщина, чью верхнюю губу украшали усы твердые и острые, как щучьи ребра, а левую ногу – до колена – сшитый отцом из свиной кожи грубый ботинок на шнуровке. Этот ботинок, по преданию, Ванда никогда не снимала, не чистила и не мыла.

Ее необыкновенный дар проявился уже в раннем детстве, когда семилетняя девочка принесла домой упившуюся мать и только тогда обнаружила, что всю дорогу матушка не выпускала из рук мешок с украденной на ферме трехпудовой свиньей.

Одноклассники вскоре поняли, что с Вандой, получившей прозвище Банда, лучше не связываться: одним ударом она валила десяток хулиганов, забор, возле которого происходило дело, и корову, забравшуюся в палисадник и тайком пожиравшую цветы. Повзрослев, она для устрашения противников голыми руками разорвала пополам живую кошку.

Созревала она пугающе быстро. Что бы она ни надевала на себя, даже если вещь была впору, одежда трещала по швам и лишалась пуговиц, сыпавшихся с Ванды, как переспелые вишни. Мальчики слепо преследовали ее, с хрустом дробя каблуками пуговки и умоляя снять ботинок с левой ноги. Позднее на ее верхней губе пробились усики – твердые и острые, как щучьи ребра. Она украшала их крошечными серебряными колокольчиками, чей непрестанный тонкий звон вызывал у мужчин смещение сердца к мочевому пузырю.

Не понимая, что с нею происходит, Ванда потерянно бродила по дому, натыкаясь на мебель и задевая дверные косяки. Висевшая на стене в гостиной гитара при ее появлении начинала гудеть, и со временем звук становился громче, пока однажды не полопались все струны.

Когда же она в женской парикмахерской спросила у немой Тарзанихи (получившей прозвище после смерти мужа, когда она принялась раз-другой в месяц забираться на дерево во дворе, чтобы побыть в одиночестве), что все это значит, парикмахерша припудрила зеркало и вывела пальцем на стекле – «лебовь».

– И что? – не поняла Ванда, ужасно покраснев. – Что это такое?

– Это что-то вроде уродства, – объяснила Буяниха. – То, без чего ты не можешь обойтись, хотя и хотела бы. Ну, скажем, горб у красавицы. Или красота.

После смерти родителей Ванда устроилась грузчицей на мукомольный завод, где в одиночку за смену разгружала пять-шесть вагонов с зерном, и завела кота – черного зверюгу, вскоре ставшего грозой и любимцем кошачьей округи. От диких его воплей Вандино сердечко переворачивалось и гнало кровь в обратном направлении. Она думала, что кот мучается своей безымянностью, но предложение Буянихи назвать его Чертом тотчас отвергла:

– Этого? Тогда он обязательно и станет чертом.

Она подолгу не засыпала, боясь темноты, как в детстве боялась цыгана, – от страха темнота становилась такой густой, что сновидения увязали в ней и не могли добраться до Вандиной постели. Среди ночи она вскидывалась и хохотала глупым оперным басом.

Измученная бессонными ночами и кошачьими криками, Ванда однажды кастрировала своего черного зверя и привязала шелковой ленточкой к ножке стола в гостиной. Теперь, едва завидев ее, кот всякий раз испускал ужасный вопль и вставал на дыбы, норовя сожрать хозяйку, и с такой силой дергал стол, что ваза с цветами неизменно летела на пол. На него не действовала ни ласка, ни таска. В конце концов Ванде пришлось оставить кота в покое. Она наловчилась покидать дом через окно спальни.

И вот наконец она влюбилась.

И как!

И в кого!

Это был мужчина тридцатисантиметрового роста. Она нашла его в саду возле свежей кротовины и решила было, что это крот какой-то неведомой породы. Преодолев мгновенное и непроизвольное отвращение, она подняла его на ладони к глазам и убедилась, что перед нею самый настоящий, самый всамделишный человек, мужчина со всеми его атрибутами (он был наг), дрожавший от холода и страха, явственно читавшегося на его личике. Он был гармонично сложен, красив и беспомощен. Он протянул руки к Ванде и что-то проговорил то ли на кротовьем, то ли на птичьем языке. Девушка засмеялась, поднесла его ближе к губам, человечек укололся усом – твердым и острым, как щучье ребро, – и вскрикнул, девушка испугалась, сердце ее перевернулось, погнав кровь в обратном направлении, и тут-то она и поняла, что влюбилась, и произнесла это вслух таким голосом, каким говорят: «Я умираю», или: «Я убила его», или: «Я наделала в штанишки».

Целый год человечек прожил в ее спальне, прежде чем она убедилась, что это не ребенок, а зрелый мужчина, достигший предела в росте. Она назвала его Мыней, образовав прозвище от слова «мышонок». Она соорудила ему одежду и постель, купила игрушечную мебель и посуду и заколотила дверь в гостиную огромными ржавыми гвоздями, чтобы человечек случайно не стал жертвой кровожадного черного кота.

Влезая после работы в окно спальни, она испытывала неведомую ей прежде радость лишь оттого, что в уголке, где было устроено Мынино жилье, горит свет (в роли светильника выступал карманный фонарик), что человечек цел и невредим и даже, кажется, рад ее возвращению. Ванда тотчас бросалась в кухню готовить для Мыни что-нибудь вкусненькое, а потом с умилением наблюдала за тем, как он орудует кукольной вилкой и кукольным ножом…

Ванда мучилась немотой, постепенно осознавая, какая это опасная болезнь – любовь. Ей хотелось поведать Мыне о своих чувствах, и она не раз пыталась сделать это, однако ей не давалась даже простейшая фраза – «Я тебя люблю». Она выучила ее наизусть, но так и не смогла двинуться дальше местоимений. Слово же «люблю» застревало в горле, вызывая удушье. Тогда Ванда попробовала обойтись без него: «Я… тебя… понимаешь? Я – тебя…» И строила умильную физиономию, на которой были глаза, нос, губы и усы с колокольчиками, но не было слова «люблю». Она попыталась выразить чувство жестами, но все кончилось тем, что, ткнув пальцем в грудь себя и Мыню, она упала в обморок, каковой мог означать что угодно. Она зажигала спичку, чтобы объяснить Мыне, как она пылает. Она пила воду, чтоб он понял, как она жаждет. Наконец она прибегла к самому сильному средству, с трудом выдавив из себя единственную известную ей фразу на литовском языке: «Аш тавя милю», – но и это усилие оказалось бесплодным.

Человечек с любопытством и тревогой следил за Вандиными ужимками, но, кажется, ничего не понимал.

Ванда мучительно размышляла о слове «любовь», недоумевая, почему именно оно должно выражать то, что чувствует она, Ванда (а не тот человек, который, возможно, изобрел это слово для себя и своих чувств), и не обман ли это, и нет ли более подходящих слов, которые не действовали бы на ее язык подобно уколу анестезина перед удалением зуба…

Наконец девушка сообразила, что они должны научиться понимать друг друга, и взялась учить Мыню русскому языку. Поскольку Ванда не читала ничего, кроме школьных учебников, Мыня скоро освоил весь ее словарь. Теперь он понимал, что стул – это стул, а окно – это окно. Однако он не понимал, что любовь – это любовь. Ванда прибегла к самому обыкновенному и самому пагубному средству: она записалась в библиотеку и принялась читать книги. Как и следовало ожидать, даже то, что было ясно вчера, отныне превратилось в нечто зыбкое и ускользающее…

Совершенствуясь в шитье лилипутской одежды и изготовлении миниатюрной мебели, Ванда думала о Мыниной родине. Откуда он? Где находится страна, населенная крошечными человечками, мужчинами и женщинами, щебечущими на птичьем языке, в котором слово «любовь», возможно, означает что-нибудь иное или, маленькое и слабое, вовсе лишено тяжести смысла, озабоченное разве что выживанием в маленьком, слабосильном словаре? Разве сравнится их слово с «любовью» Ванды, голыми руками разорвавшей пополам живую кошку. А какие там птицы и кошки? Не может же быть, чтобы такие крошечные коты испытывали такие же чувства – к птицам ли, людям ли, все равно, – какие испытывает зверь в ее гостиной, вмещающий столько злобы в черном бесполом теле…

– Ты жил под землей? – спрашивала она Мыню.

– Нет.

– На небе?

– Нет. В гдетии.

– Кем же ты там был?

Ей хотелось, чтоб в этой самой «гдетии» он был принцем, хотя она не знала, где эта страна и какое там государственное и политическое устройство (как в муравейнике? в пчелином рое?).

– Я был аретом.

– Принцем?

– Аретом великой тефелы. Я лепулил для таксии.

Иногда она испытывала что-то вроде ревности к возможной сопернице из иного мира и готова была уничтожить неведомую страну, чтобы Мыня не смог туда вернуться. Словно отвечая этому темному движению ее души, черный кот в гостиной грохал столом и гнусаво орал. Ванда спохватывалась, гнала дурные мысли, утешаясь тем, что Мыня по собственному желанию никогда не заговаривал ни о своей родине, ни о возвращении.

Мыня освоился в чужом мире. Он уже отваживался на продолжительные прогулки по спальне и кухне. А однажды вернувшаяся с работы Ванда обнаружила его в гостиной. Можно вообразить, каких усилий стоило Мыне взобраться по свисающему краю одеяла на хозяйкину кровать, перебраться на стол, с него на подоконник, спуститься в сад, а затем – видимо, его привлек тяжелый кошачий запах из открытого окна, – по плющу подняться в жилище черного зверя. Кот кричал дурным голосом, встав на дыбы и разинув злую алую пасть, дергал стол и пытался когтистой лапой дотянуться до человечка, который дерзко бегал в опасной близости от зверя.

Ванда унесла Мыню в спальню. После этого случая она задумалась: как уберечь человечка от опасностей, подстерегавших его в этом мире? Выход один: надо поместить его в клетку Закона, управляющего этим миром.

Председатель поссовета Адольф Иванович Кацнельсон по прозвищу Кальсоныч отмалчивался, а у Ванды спрашивать было и вовсе бесполезно, – поэтому так никто и не узнал, каким образом утрясли вопрос о документах, необходимых для бракосочетания. Скорее всего, Кальсоныч за бутылку самогона состряпал для мышонка бумаги, удостоверяющие, что тот действительно является человеком. Переговоры велись за закрытыми дверями. Однако уже на следующий день весь городок знал, что Ванда Банда выходит замуж за карлика. А может быть, за кролика. Или даже за ученую крысу.

По соображениям конспирации церемония была назначена на раннее утро, но Ванде стало известно, что поглазеть на ее суженого сбегутся все, кроме умирающих, новорожденных и заключенных местной тюрьмы. Это, однако, не поколебало ее решимости.

В белом жестком платье, хрустевшем при ходьбе, словно оно было сделано из лютого мороза, в грубом своем башмаке, ради такого случая покрашенном белой краской, сыпавшейся крошками на асфальт, с металлическим подносом в руках, посреди которого кусочком пластилина был закреплен Мыня, Ванда гордо, не глядя по сторонам, прошествовала в загс и вышла оттуда замужней женщиной.

– Ей бы коня в мужья, – проворчала Буяниха. – Первый раз в жизни вижу лошадь, которая выходит замуж за сено.

Очутившись наконец в спальне, Ванда рухнула на постель и долго отлеживалась в полуобморочном забытьи.

Очнувшись, спросила у Мыни:

– Чего же ты хочешь?

Он ответил, для верности указав пальцем на ее левый башмак.

Ванда заплакала. С трудом расшнуровала ботинок. Сняла.

– Ты этого хотел? – спросила она таким голосом, каким говорят: «Я умираю», или: «Я убила его», или: «Я наделала в штанишки».

Известнейшие городские охальники несколько недель состязались в предположениях насчет семейной жизни Ванды и Мыни. Но вскоре эта тема наскучила даже женщинам. А Буяниха и вовсе всех озадачила, сказав однажды: «Вы-то, большие, чем лучше? Бедная девочка…» И заплакала.