
Полная версия:
Кайкки лоппи
Отец сидел в своей унылой комнате, лохматый, небритый и очень старый. Увидев вошедшего сына, он радостно заулыбался, но получилось это у него плохо. Жалкая улыбка нисколько не меняла выражения безысходности на помятом и каком-то обрюзгшем лице. Только глаза говорили: «Сынок, как же я тебе рад!»
Здесь нельзя было находиться долго, Ромуальда душили слезы, и казалось, что воздуха просто не хватает. Он заставил отца одеться и потащил того в городскую баню. Памятуя о том, что в прошлой жизни парилка для него была нечто большим, чем просто пар и высокая температура, предложил париться, сколько душа пожелает, не торопясь никуда и ни на кого не обращая внимания. Приобрел у банщика-спекулянта две бутылки пива «Рижское» по семьдесят копеек за штуку и предложил отцу, после того, как тот вышел отдыхать в раздевалку, завернутый в простынь на манер римского патриция. Стараясь не обращать внимание на грязные потеки, стекавшие по шее и рукам отца, рассказывал, как ему хорошо живется в столице. Никаких кинотеатров, никаких вечерних гулянок и дискотек – только учеба. Во всяком случае, пока.
Убедившись, что отец никуда не удерет, потому что ему было действительно очень хорошо, кое-как одевшись, быстрее ветра помчался домой.
– Мама, – спросил он, – есть у нас какая-нибудь моя старая одежда? Только стиранная желательно.
– У меня вся одежда стиранная, – ответила мама, посмотрела на мокрые волосы сына, но ничего больше не сказала. Выложила из старого чемодана рубашки, брюки, даже носки с трусами.
– Спасибо, мама! – сказал Ромуальд, собрал смену белья и прочее в пакет и ускакал обратно в баню.
Отец, отмывшись под душем и периодически навещая парилку, стал таким же, как и иные посетители, лениво потягивал свое пиво и даже посматривал на прочих, тянущих по причине экономии домашний холодный чай, с некоторой долей превосходства.
В чистой одежде, отмытый и умиротворенный, отец в своей келье даже начал хлопотать по хозяйству, но Ромуальд все это дело быстро пресек. Разогрел на плитке купленные в домовой кухне котлеты, картошку и, сдернув ржавую пятнистую, как высохшая шкура леопарда, скатерть, накрыл на стол. Пока отец ел, сделал приборку, как в училище – быстро и на первый взгляд добросовестно. Что там получилось бы со вторым взглядом – не очень важно, все равно лучше сделать он бы не сумел.
Уже собираясь уходить, он оставил тридцать рублей.
– Папа, не буду тебе говорить, как распорядиться деньгами – ты сам все знаешь. Постарайся как-нибудь не пропасть. Ты мне очень нужен.
У отца по щекам потекли слезы. Ромуальд начал быстро одеваться: опять подевался куда-то весь воздух. Пообещав снова придти, как только удастся приехать, он заспешил на улицу.
Уже стало темно, и подморозило. В небе горели яркие звезды, лужи под ногами хрустели, было очень пустынно. Праздник как бы прошел вчера, молодежь собралась на местной дискотеке, собаки и кошки попрятались по своим пряткам. Неяркие и редкие фонари выхватывали из темноты только стены ближайших домов, кривые заборы и угрожающие кусты. Ромуальд медленно шел домой, наслаждаясь тишиной и одиночеством. Он опять ощущал себя счастливым. Даже грядущий завтра вечером отъезд на учебу как-то не волновал.
– Карась! – вдруг крикнул кто-то из детского домика, «кодушки», как назывался он повсеместно на северах, что стояла в глубине их двора.
– А, Клим, здорово! – подойдя поближе, сказал Ромуальд.
Юрка Климов, коллега по занятиям в лыжной секции, нахохлившись, как воробей морозным утром, сидел на окошке. Они не особо дружили, но, как и все ребята с их секции, относились друг к другу с уважением.
– Ты чего тут сидишь? – спросил Ромуальд.
– Армию жду, – ответил тот.
– Ну и когда?
– Через два с половиной года, – выпустив струю пара к звездам, ответил Клим. – А ты, говорят, в «речку» поступил?
Ромуальд пожал плечами. Говорить про училище совсем не хотелось.
– Как наши? – спросил он.
– Да вот ждем снега, чтобы погонять немного. Виталик Гребенка обещал в этом году всех сделать. Коля Меккоев и Саня Риккиев даже поспорили. Тулос Тойво со своего военного училища прислал письмо.
– Ну, и что пишет? – просто так спросил Ромуальд.
– Пишет, что дурак, – усмехнулся Юрка. – Сам себя на такую каторгу загнал. Вовка Софронов сразу расхотел военным становиться.
Они немного помолчали. Надо было идти домой, но, боже мой, как приятно порой встретиться с хорошим знакомым в хорошей обстановке и хорошо поговорить! На самом деле просто не хотелось, чтоб этот волшебный тихий осенний вечер заканчивался. В любой момент можно пойти к себе, а там – мама с горячим ужином, хорошая книжка Роберта Штильмарка и уютная постель.
– Все еще у Курри тренируетесь? – вопрос вырвался внезапно, сам собой.
– Ну да, – ответил Клим и посмотрел на Ромуальда. – У кого же еще?
Все в их секции знали, как Курри недолюбливал Карася. Беспричинно, просто так, издевался исподволь, если была такая возможность.
– Сейчас бы встретил – рожу бы всю разбил уроду, – сквозь зубы проговорил Ромуальд. Он поднялся, вся сказка пропала, наступили холод и усталость.
– Чего же раньше не бил? – поинтересовался Юрка.
– Тогда молодым был, вежливым, – ответил уже на ходу Ромуальд.
– А теперь?
– Повзрослел. Так и передай Курри, чтоб на глаза не попадался, – сказал Ромуальд, скрываясь в подъезде.
– Передам, – ответил Клим, не двигаясь с места. Его сказка, наверно, еще не кончилась.
6
Два года обучения, казавшиеся изначально бесконечными, вдруг подошли к своей финишной прямой – плавательской практике. Некогда могучее Беломорско – Онежское пароходство уже агонизировало, впрочем, как и все другие государственные судоходные кампании. Мудрые люди понимали, что ему не выжить, пресловутый человеческий фактор решал в пользу уничтожения торгового флота.
Ромуальд об этом не догадывался, да и не задумывался вовсе. Его направили матросом первого класса на один из старых пароходов проекта «Сормовский», носящий гордое имя забытого то ли революционного капитана, то ли одного из двадцати шести Бакинских комиссаров. Как отличнику учебы ему предоставили право попасть на судно, которое работало на Балтике и облагораживало свой экипаж валютными сутками.
Ромуальд очень надеялся, что заработанные деньги помогут определить отца на лечение, да и для мамы дополнительная сотня рублей была не лишней. В то время как его коллеги по учебе строили из себя крутых моряков, ангажируя девиц на совместное времяпровождение, он устроился подрабатывать на кафедре Теории и Устройства Судна. Как ни странно этой мизерной зарплаты, да еще повышенной стипендии хватало на то, чтобы не спрашивать у матери финансовой поддержки, а самому подкармливать полностью махнувшего на созидательную жизнь отца.
Времени хватало только на занятия в спортзале, да на редкие посещения кинотеатра. Как-то перед сеансом он повстречался нос к носу с Бэном. Тот шел, очень серьезно зыркая взглядом по сторонам, словно ожидая ежеминутного нападения неизвестного врага, ноги на ширине плеч, за локоть держится весьма миловидная девушка. Ромуальд даже хотел куда-нибудь свернуть с пути или, в крайнем случае, сосредоточиться на внимательном изучении ближайшего рекламного щита с броской надписью: «Мы поможем вам диагностировать и вылечить любую болезнь, передающуюся половым путем». Но потом подумал: «Какого черта?» Бэн только что перешел на последний курс, успешно закончив плавпрактику. От этого он чувствовал свою значимость и серьезно веровал в свою непогрешимость.
Ромуальда он заметил в самый последний момент, решив рассмотреть неизвестное препятствие по ходу движения. Поднял голову, и глаза его нехорошо сузились.
– Здравствуй, Саша, – неожиданно для себя сказал Ромуальд.
– Здравствуй, Кром, – ответил Бэн.
Имя и прозвище были произнесены с одинаковой долей иронии.
– Здравствуйте, – заулыбалась девушка, и сердце Ромуальда забилось так учащенно, что он в одно мгновение покраснел и покрылся потом с головы до ног.
Когда Бэн с подругой скрылись в толпе, он еще некоторое время продолжал оставаться на одном месте, соседствуя с сомнительным плакатом. Было странно и непривычно. Потом, после кино он возвращался в училище пешком, игнорируя троллейбусы, и не мог надышаться осенним вечером. Люди вокруг были все замечательные и добрые, даже гопники на углу улицы Володарского, громко разговаривающие матом, казались друзьями.
Это было приятно вспоминать, даже после всех жизненных коллизий, что воспоследствовали его приходу на первое в своей жизни судно. Он давно уже не помнил лицо той девушки, что была с Бэном, но ее голос был таким женским, что воспоминание о нем вызывало понимание жизни, по крайней мере, ее мужской составляющей.
На пароход ехать Ромуальду не пришлось, тот стоял в родном порту, словно дожидаясь своего практиканта. А также его дожидался весь спаянный экипаж, с которым предстояло без малого полгода вкушать морской романтики.
Не без душевного трепета он впервые вступил на судовую палубу, открыл дверь в надстройку и увидел большую свирепую женщину с дыркой на халате под мышкой. Ее волосы пружинами торчали в разные стороны, на щеке шевелилась бородавка, огромные руки ее держали, как клешнями шею маленького мужичка. Тот, полузакрыв свои глаза, отчаянно дрыгал руками, словно в пантомиме, изображающей драку. Кулаки его до могучего тела женщины не доставали, амплитуда движений становилась все меньше и меньше. Он явно задыхался в объятиях слабой представительницы человечества.
– Проходи, мальчик, – вдруг женским басом произнесла воительница. Из прорехи халата торчали жесткие волосы. Бывает ли бас не только мужским – Ромуальд не знал, но в тот момент ему показалось именно так.
– Ладно, я снаружи подожду, – ответил он и вышел обратно перед настройкой.
Едва он только облокотился о фальшборт, намереваясь ждать, как сверху, с рубки, его кто-то окликнул.
– Эй, пацан, чего стоишь? Оставь вещи и подымайся на мостик!
Кто к нему обращался – он не разглядел, но предположил, что вахтенный помощник капитана – голос был достаточно молодой и мастеру, наверно, принадлежать не мог.
Так и вышло, когда он поднялся по внешнему контуру наверх, больше не рискуя тревожить противоборствующих людей, то познакомился с третьим штурманом, в меру пьяным молодым человеком питерской выправки.
– Практикант? – спросил он и криво усмехнулся. Как потом выяснилось, это у него улыбка была такая, слегка подпорченная былыми борцовскими поединками на рингах Ленинграда. Уши и нос, объясняющие без всяких слов, что перед собеседником борец, тем более – греко-римский, заставляли чуть-чуть контролировать свой лексикон всех, даже подпорченных морем старших механиков и траченных божественной сутью капитанов.
– Со мной будешь вахты стоять, – не дожидаясь ответа, продолжил он и протянул руку. – Назар.
Ромуальд представился, пожал руку и попытался задать вопрос, но Назар его опередил:
– Сменщик твой, скорее всего уже сдристнул – он местный парень, вдобавок корешащийся с инспекторами кадров, так что смело иди в каюту, располагайся. Ключ торчит в двери. В восемь ноль-ноль заступишь на вахту. Уходим только через два, скорее всего – пять дней, хватит времени на ознакомление. Помогу тебе, чем смогу в меру своих сил, – Назар снова скривился. – Только учти, что сил у меня осталось совсем уже немного.
– Там внизу в коридоре какой-то монстр мужичка душит, – сказал Ромуальд.
– Это – Лариса. И что самое страшное, она – наш повар. Встречался когда-нибудь с поварихами-монстрами? Значит, тебе просто раньше везло.
Ромуальд благополучно обнаружил свою каюту, вышел на вахту, как и положено, робко оглядываясь по сторонам. Под комингсом у трапа сидел недодушенный, судя по редким шевелениям груди, Ларисой мужичок. Он поднял на Ромуальда свои глаза цвета небесной синевы в апрельский день и выдохнул:
– Че?
– На вахту я, – отчего-то смущаясь, проговорил практикант.
Мужичок перевернулся на колени и несколько мгновений постоял, как ждущий подачку у дверей магазина пес: неподвижно и глядя прямо перед собой. Потом он нашел в себе силы, зацепился за фальшборт и поднялся:
– Блюмберг Николай, – представился он и робко спросил. – Я пошел?
– Да, – пожал плечами Ромуальд. Это были роковые слова. Больше его менять ни ночью, ни на следующий день, ни еще через день не пришел никто.
Пароход как будто умер. В него ударились и разбились на миллион осколков майские выходные дни, когда народ уже прекратил праздновать первое мая, но уже начинал разминаться перед девятым. Хоть один из таких осколков да вонзался в сердца и глаза членов экипажа «вермишели» – так любовно назывался их пароход – и люди, подобно андерсоновским «каям» прекращали видеть вокруг себя все, кроме весны, праздника, счастья и веселья. Вообще-то, пресловутый Кай видел одни лишь гадости, но по истечению первых суток Ромуальд начал думать, что вокруг ничего нет ни веселого воробьиного чириканья, ни ласкового шелеста онежской волны по борту, ни теплого солнышка – одно лишь гадство. И авторы всего этого непотребства – люди.
Чувство голода толкнуло его в недра «вермишели», где он обнаружил холодильник с запасами сыра. Другой холодильник, размещенный на камбузе, был закрыт на замок, но легко вместе с замком и открывался. Там кроме сыра был еще лук, кастрюля с супом и нарезка из ветчины, явно кем-то забытая. В одном из шкафов, окруженный возмущенными тараканами, лежал плотный пакет с хлебом. На плите покоился чан с компотом, местами вырастивший на себе островки бело-синей плесени. Но была еще и заварка чая в желтой пачке с синим слоном. Словом, гибель от голода несколько отсрочилась.
Бродя по пароходу, забредая в рубку, он слышал лишь звук своих шагов, даже в машинном отделении была тишина. Тогда еще Ромуальд не знал, что временами в родных базах флота практиковали береговое питание. Почти все каюты были закрыты, но несколько из них никак не препятствовали входу внутрь. В одной он обнаружил всякие разные книги про строительство электростанции на Иртыше, колхозников-трактористов и «Похождения графа Невзорова» Алексея Толстого. За время своей долгой вахты он перечитал эту книгу три раза, каждый раз заново смакуя.
В другой каюте постоянно кто-то лежал в койке и ожесточенно спал. Каждый раз разный человек, если можно было судить по неизменно менявшейся одежде. Вокруг на переборках притворно крысились голые тетки, вывернувшись наизнанку. Ромуальд деликатно кашлял, надеясь пробудить неизвестного человека, но отвлекался на богатый внутренний мир ухмыляющихся девиц, заставлял себя отвлечься и, плюнув на незнакомца, уходил прочь. Как пробирались мимо него, вахтенного, почти постоянно находящегося у трапа – было загадкой.
Для себя место ночевки он определил в кают-компании на диванчике, потому что боялся, что, почивая в каюте, не расслышит шаги случившихся визитеров.
В понедельник рано утром, часов в двенадцать, Ромуальд все-таки проспал посетителя.
– Кто спит – встать! – взревел прямо над ухом голос, вполне в состоянии конкурировать с сиреной гражданской обороны.
Ромуальд подорвался, как сапер, и сдуру вытянулся во фрунт. Ему снилось что-то тревожное, пугающее. Наверно, армия.
Человек, изрекший команду, был тоже немалого роста, стоял очень прямо, будто лом проглотил, и прическа его была какая-то характерно не гражданская.
– Так, ясно, – сказал он. – Кто таков?
– Практикант курсант Карасиков, – ответил Ромуальд, крепко закрывая и широко открывая веки. Так он надеялся быстрее проснуться.
– Ясно, – опять сказал мужчина. – Позвольте представиться: старпом Эркеленс. Давно стоишь?
– С вечера четверга, – ответил проморгавшийся Ромуальд.
– Сегодня понедельник, стало быть – два дня, – подсчитал старпом.
«Обсчитался на полтора суток», – прикинул про себя практикант, но вслух ничего не сказал. – «Точно – военный».
Позднее Ромуальд узнал, что Эркеленс служил в военно-морском флоте в ранге капитана третьего ранга, получил травму позвоночника при невыясненных обстоятельствах, был комиссован. Однако работать в торговом флоте было можно. Может быть, медицинская комиссия не такая строгая, как у вояк, а, может быть, врачи просто очень лояльно относятся к соискателям дурной морской романтики. Степень лояльности колебалась от ста долларов. Эркеленс старательно делал карьеру, начав с третьего штурмана в сорокалетнем возрасте. С «вермишели» он планировал податься в капитаны и зажить после этого спокойно и счастливо. К коллегам он относился терпимо, в глубине души считая их всех морскими недомерками. «Настоящий флот», – говорил он, – «военно-морской!»
Старпом отпустил практиканта до утра следующего дня, когда должен был состояться все откладываемый отход в рейс. Едва вышедши за ворота проходной порта, Ромуальд почему-то вздохнул полной грудью и подумал: «Как хороша свобода!»
7
После обеда во вторник судно ушло в рейс, намереваясь добраться до Калининграда, чтобы грузиться там углем на Финляндию.
Остатки романтики, навеянной книгами Константина Бадигина и Виктора Конецкого, куда-то подевались, едва только наступила первая ходовая вахта. Экипаж подобрался знатный. По мнению Ромуальда нормальными людьми в нем было два с половиной человека, не считая себя. Стало довольно тоскливо, вмиг вспомнилась мама и домашний уют. Да что там говорить, даже стены родного «училища» уже казались родными до слез.
Жестоко бухали на «вермишели» все, даже третий механик – недавний выпускник питерского института водного транспорта. Он дольше всех держался трезвым, но иногда случались досадные осечки, и он тоже падал, сраженный коварным зеленым змием. Как тут удержаться, если былой коллега по институту – Назар, всегда не упускающий случая махануть для бодрости духа стопку-другую – иногда нуждался в общении и поэтому придумывал веские доводы, чтобы «чуть-чуть расслабиться». Ромуальд считал их нормальными людьми, потому что они были понятны.
Почти понятны были также матросы Блюмберг и Савела. Они совместно и были той половиной, приравненной к охарактеризованным двум третьим: штурману и механику.
Блюмберг был достаточно безобидным, но крайне необязательным товарищем. На него положиться было нельзя ни в какой ситуации, тем не менее, он был добрым и отзывчивым. В минуты душевного трепета, которые наступали после успокоительной дозы спиртного, он брал в руки гармошку, являвшуюся непременным атрибутом любого судна советского флота, и играл, закусив папиросу и роняя мутную слезу на свирепо растягиваемые меха. С надстройки его, понятное дело, изгоняли. Поэтому он терзал гармонь на баке, если позволяла погода, или терпел до любого порта.
Едва дождавшись, когда его заменит Ромуальд, он в драном ватнике и облезлой шапке – такая форма одежды была характерна для вахтенных в любое время года – хватал свою гармонику и убегал куда-то за кипы досок, горы угля, кучи металлолома. Там он вытаскивал из кармана заветную полулитровую бутылочку и начинал концерт по заявкам. Репертуар был в основном русским народным: про Варяг, ямщика и милую мою. О террористах в то время еще не знали, поэтому в штате портов служба безопасности занималась лишь чисто пропускными делами – Блюмберга никто не тревожил. Подойдет усталый докер, послушает с минуту и уходит по своим делам. А Коля наяривает, подвывая себе сквозь закушенную папиросу. Потом хлопнет водочки, занюхает отворотом фуфайки, раскурит папироску – и снова пальцы устремляются в бег по черно-белым кнопочкам.
Там его и находили под утро, когда приходило его время вновь заступать на вахту, сладко спящего с гармошкой в обнимку.
А Вадик Савела все никак не мог отойти от своей армии. Он никогда не выпускал изо рта сигареты, временами при безопасных стечениях обстоятельств меняя ее на самолично забитые «козьи ножки». После этого глаза Вадика наливались кровью и он, раздувая ноздри, говорил о собаках. По его понятиям собаки – это овчарки. Остальные – извините, дерьмоеды. Савела не скрывал того, что однажды был подстрелен где-то в Азербайджане, но никогда не рассказывал о своих войсках. Прослужил он на полгода больше положенного срока, но не сожалел об этом нисколько. Грустил он только о двух своих собаках, которые погибли одна за другой. «Как же так не уберег?» – говорил он, стекленел глазами и сжимал кулаки.
Остальной экипаж за редким исключением мог без всякого отборочного тура участвовать в конкурсе «Негодяй года». Ромуальд пытался себя успокоить, что на пароходах редко встречается столько придурков одновременно, но это было не так просто.
Капитан был известен в пароходстве, как Толя-Нос. Действительно, его носик аккуратным назвать было трудно, просилось другое слово: шнобель. Но кличка прижилась не по чисто фигуральным качествам. Мастер всюду пихал свой нос, ему было дело до всего. Каждый приход в родной порт характеризовался интенсивным курсом лечения от «психоза». Прямо к трапу подъезжал на машине сын и грузил бормочущего проклятия отца на заднее сиденье. Потом отвозил его к капельнице, клизме и врачам. Через несколько дней Толя-Нос появлялся на судне, одетый в форменный френч и с беретом на лбу, и заново знакомился с экипажем. Почему-то за время лечения он успевал забывать своих подчиненных, с которыми отработал до этого целый месяц.
Толя-Нос, горя энтузиазмом, бегал по рубке с борта на борт и придумывал рационализаторские предложения. Однажды ему показалось, что ветер, попусту гуляющий по морю, можно приручить и использовать. «Парус!» – кричал он в восторге. – «Мы установим парус!» Две недели после этого матросы и механики разрабатывали трубчатую конструкцию для установки самодельной мачты. Работа кипела и днем, и ночью. Механики матерились, но капитан каждого персонально пугал всеми пароходскими карами и не давал возможности спать более 4 часов. Дед, известный, как Левин, грыз своих подчиненных, как зоновский вертухай каторжан. Он был любитель, точнее – профессионал, в издевательстве над нижними чинами. А матросы превратились в белошвеек во главе с главной портной – боцманом. Самодельными иглами из подручного брезента они созидали паруса. Переходы на Балтике между портами небольшие, двое – трое суток, но настал, наконец-то, день испытаний.
На носовой крышке первого трюма подняли мачту – уродливый крест из траченных ржавчиной труб. Покачали его в разные стороны, пока закрепляли тросами и талрепами, рискуя ежесекундно уронить дурную конструкцию за борт, поорали друг на друга, потом успокоились, устали. С мостика, наслаждаясь зрелищем, смотрел капитан, одетый по торжественному случаю в парадный мундир с беретом. Рядом восторгался Левин. Чайки летали вокруг мачты, крутили растопыренными перьями крыльев у своих висков и норовили нагадить матросам, механикам и штурманам на голову.
Толя-Нос кротко вздохнул и дал отмашку: разрешаю начать ходовые испытания. Боцман с подручными подергали за веревки, и парус, пару раз хлопнув на ветру, опустился. Разноцветное грязное полотнище легко словило ветер и надулось, словно какой богатырь выпятил свою богатырскую грудь. Капитан посмотрел на скорость судна по радару и замер, удовлетворенный: она росла. Он уже начал придумывать, как будет обращаться с трибуны очередного съезда КПСС к депутатам и на что потратит полученную Ленинскую премию, как, вдруг, что-то изменилось.
Парус перестал выпячиваться и заколебался, как пожарный рукав, в которого начали подавать воду под большим давлением. Вырванным тросом с правого борта выбросило в море второго штурмана. Левый трос изогнулся, как бич и щелкнул удивленного второго механика. Он не перестал удивляться до тех пор, пока с головой не окунулся в набежавшую волну. Мачта с нехорошим скрипом завалилась на рифленую крышку трюма, но не упустила случая широким жестом переломать обе ноги боцману и руку старпому. Остальные успели разом подпрыгнуть и перескочить через взбесившуюся трубу.
Никто не погиб, все спаслись: случившаяся повариха без промедлений побежала на ют и выбросила в море спасательный круг. Потом, благодаря этому широкому жесту и обнаружили сиамских близнецов – двух вторых, намертво сцепившихся со спасательным средством.
Толя-Нос укрылся в запое, но не успокоился. Другая блестящая мысль о сокращении экипажей сделала его знаменитым на все советские пароходства, потому что она была реализована.
Будучи в отпуске он тоже никогда не сидел без дела и каждое утро, нацепив мундир, шел в «пентагон» – в управление пароходством. Ходил из кабинета в кабинет, что-то записывал, о чем-то говорил, чему-то учил, причем совершенно бесплатно. Он был назойлив, как собачье дерьмо на подошве. Перед ним закрывали двери, он прокрадывался вместе с возвращающимися из курилок и туалетов. Его отсылали подальше, он уходил, но скоро возвращался с пачками каких-то бумаг. Это был Великий и Ужасный Толя-Нос.
Старший механик Сидоров, напротив, был абсолютно неизвестен широким массам. В пароходство он устроился совсем недавно из каких-то рыбаков и стал сразу дедом. Это было большой загадкой. Сидоров боялся машинного отделения, переложив все бразды правления второму механику Коле Засонову. Тот, не отличаясь большим умом, сразу возгордился и докомандовался до того, что однажды, вцепившись в плечо проходящего штурмана Назара, улетел в кают-компанию, перевернул там все стулья, схватил тупой столовый нож и запел боевую песню: «Убью, сука!» Назар, никогда не дававший волю своим рукам, скривился и поймал Колю за шею. Второй механик сразу ослаб, уронил нож и сам лег сверху. Можно было подумать, что он просто уснул. Да так оно и было. Штурман ушел по своим делам, Засонов через некоторое время встрепенулся и помчался в машинное отделение, чтобы там напасть на третьего механика. Но тот, вежливый и спокойный доселе, вдруг тоже сделался злым и предложил Коле единоборство в случае, если тот не исчезнет. Второй механик расстроился еще сильнее, дал подзатыльник пробегающему электромеханику и ушел в каюту к водке, скрипу зубов и клятвам мести.