Полная версия:
Голые среди волков
– Не валяй дурака, Андре! – мягко сказал он. – Ложись спать, завтра поговорим.
Они расстались.
Бохов посмотрел Гефелю вслед. Тот устало брел по дороге. Бохова охватило чувство жалости, но к кому – он сам не знал, к Гефелю, или к ребенку, или к тому незнакомому поляку, который даже не подозревал, что в эту минуту решалась его судьба. Решалась заключенными, его собратьями, которые в силу сложившихся обстоятельств распоряжались им. Бохов подавил в себе это чувство. Действовать надо быстро и бесстрашно. Он лихорадочно соображал. Скорей в барак!
Старосту блока Рунки Бохов перехватил у выхода, когда тот собирался нести заполненную рапортичку в канцелярию старосте лагеря.
– Дай сюда, Отто, я отнесу сам.
– Что-нибудь случилось? – спросил Рунки, заметив необычный тон Бохова.
– Ничего особенного, – ответил тот.
Рунки знал, что Бохов – один из лагерных «старожилов», чье слово имеет вес. О принадлежности Бохова к ИЛКу и вообще о существовании этой организации он не имел ни малейшего понятия. Среди политических заключенных действовал закон конспирации, связывавший их всех безусловным взаимным доверием. Проявлять любопытство не полагалось, люди знали обо всем, что должно было произойти в лагере, но молчали. Здесь царили строгая внутренняя дисциплина и сознание полного единства, не допускавшее необдуманных вопросов о вещах, которых не следовало знать. Все руководствовались само собой разумеющимся правилом: молчание помогает делу. Так они защищали друг друга и охраняли сокровенные тайны от разоблачения. Круг таких заключенных был велик, он охватывал весь лагерь. Повсюду были товарищи, которые носили в сердце тайну, окутанную молчанием. Партия, их связавшая, была с ними здесь, в лагере, невидимая, неуловимая, вездесущая. Конечно, тому или иному она, так сказать, открывала свое лицо, но только тем, кому дозволено было его видеть. В остальном все они были на один лад: наголо остриженные, в лохмотьях, с красным треугольником и номером на груди… Поэтому Рунки не стал расспрашивать Бохова, когда тот забрал у него рапортичку.
В комнате рядом с канцелярией, где помещались старосты лагеря Кремер и Прёлль, вечерняя беготня уже закончилась. Прёлль, второй староста лагеря, был чем-то занят в канцелярии. Кроме Кремера, составлявшего для завтрашней поверки сводку всего состава лагеря, здесь находилось несколько старост блоков и писарей, уже сдавших свои рапортички и болтавшихся без дела. Вошел Бохов. По его поведению – Бохов медлил передать рапортичку – Кремер понял, что писарь тридцать восьмого блока что-то хочет сообщить.
Кремер тоже принадлежал к кругу знающих и молчащих. Эту должность раньше занимал назначенный Клуттигом уголовник, который злоупотреблял полномочиями в корыстных целях и потому был смещен. Назначение Кремера лагерным старостой стало результатом противоречий между Клуттигом и Шваалем. Клуттиг любил назначать на внутрилагерные должности уголовников. А Швааль, опираясь на опыт работы тюремным надзирателем, предпочитал использовать интеллект и чистоплотность политических заключенных. Он лично назначил Кремера первым старостой лагеря, и, как показало время, не прогадал. С тех пор как Кремер стал старостой, в лагере прекратились хулиганство и поножовщина. Швааль знал, что может положиться на «своего» старосту. Кремер всегда находился в центре событий. Ничто в лагере не могло произойти без его ведома. Он получал приказы от Швааля, от его помощников и от коменданта. Через него администрации лагеря взаимодействовала непосредственно с самим лагерем. Приказы нужно было выполнять, но так, чтобы жизнь и безопасность заключенных не ставились под угрозу. Это требовало ума и искусного маневрирования. Кремер, плотный, широкоплечий медник из Гамбурга, был олицетворением спокойствия. Ничто не могло вывести его из равновесия. Он исполнял свои тяжкие обязанности, негласно сотрудничая с партией. Подпольная партийная организация лагеря воплощалась для него в лице Герберта Бохова. И хотя никто ни разу не сказал об этом вслух, Кремер знал, что все исходящее от Бохова исходило от партии. Заботясь о том, чтобы староста лагеря как можно меньше знал о структуре подполья, Бохов нередко перебарщивал. «Не спрашивай, Вальтер, так для тебя лучше!» – часто говаривал он, когда Кремеру хотелось вникнуть в смысл указаний, которые давал ему Бохов. Кремер обычно молчал, хотя порой ему казалось странным, что из указаний делают тайну. В эти минуты ему хотелось похлопать Бохова по плечу: «К чему такое скрытничанье, Герберт, я и сам кое-что понимаю!» Иногда он втихомолку посмеивался – ведь он знал то, что ему знать не полагалось, – но чаще сердился. Во многих случаях Бохов, по его мнению, сделал бы лучше, поговорив начистоту. Вот и сейчас он с добродушным ворчанием выпроводил лишних посетителей и выжидательно посмотрел на Бохова.
– Глупая история! – начал тот.
– Что стряслось?
– Ты готовишь новый этап?
– Ну и что? – вопросом ответил Кремер. – Список составляет Прёлль.
– С последним транспортом прибыл один поляк, Захарий Янковский. Он наверняка в Малом лагере. Можешь сунуть его в этап?
– Зачем?
– Да так, – неопределенно ответил Бохов. – Свяжись с Гефелем. Он передаст тебе кое-что для поляка.
– Что именно?
– Ребенка.
– Ребенка?!
От изумления Кремер выронил карандаш.
– Пожалуйста, не спрашивай меня, – сказал Бохов. – Так нужно.
– Но ведь речь о ребенке! Подумай, Герберт! Этап уходит неизвестно куда! Ты понимаешь, что это значит?
Бохов начал нервничать.
– Я больше ничего не могу сказать.
Кремер встал.
– Чей это ребенок? Откуда он?
Бохов отмахнулся.
– Дело не в нем.
– Могу себе представить! – фыркнул Кремер. – Послушай, Герберт, обычно я много не спрашиваю и полагаюсь на то…
– Вот и не спрашивай!
Кремер мрачно смотрел перед собой.
– Иногда ты чертовски усложняешь дело, Герберт.
Бохов примирительно положил руку ему на плечо:
– Никто, кроме тебя, не может этим заняться. Гефель все знает. Скажи, что это я прислал тебя.
Кремер угрюмо что-то проворчал. Он был недоволен.
На душе у Гефеля было неспокойно. Он быстро шагал между барачных рядов, направляясь к себе. Несколько запоздавших заключенных стучали башмаками, спеша в свои бараки. Через короткие промежутки времени слышался свист: староста лагеря делал вечерний обход. Его свистки означали, что никто из заключенных больше не должен находиться вне бараков. Свистки раздавались все дальше и тише. Мокрые от дождя крыши бараков тускло блестели. Под шагами Гефеля шуршал и скрипел щебень. Иногда Гефель спотыкался, он был так зол на Бохова, что шел, не замечая дороги. И чего Бохов мудрит из-за ребенка? Продрогший, вошел Гефель в барак. Общее помещение опустело, все уже лежали на нарах. Дневальные гремели суповыми бачками. За столом сидел староста блока. В воздухе еще висел запах вечерней похлебки, смешанный с запахом одежды, которая лежала, аккуратно сложенная, на скамьях. Никто не обратил внимания на Гефеля, он разделся и положил одежду на свое место.
«Может, и прав Бохов? Какое мне дело до чужого ребенка? – размышлял Гефель. – Хватит забот и без того!»
Мысль эта показалась Гефелю настолько гадкой, что он устыдился ее. А попытавшись прогнать эту недобрую мысль, он вдруг вспомнил свою жену Дору. С чего бы это вдруг? Неужели спавший в углу склада малютка извлек это мучительное воспоминание из глубин его души? Оно переполнило его, и он удивился, что в каком-то чужом мире живет женщина, которая была его женой. Словно блуждающие огни, замелькали картины прошлого. У него был сын, которого он ни разу не видел, была квартира, настоящая квартира – с комнатами, окнами, мебелью. Но все эти образы не складывались в некое целое, а мелькали смутными видениями, подобно обломкам какого-то разрушенного мира в непроглядной тьме. Гефель, сам того не заметив, закрыл руками лицо и, казалось, пристально всматривался в черную бездну. Раз в месяц он посылал письмо во мрак: «Дорогая Дора! Живу неплохо, я здоров, что поделывает малыш?» Каждый месяц к нему приходило письмо из мрака, и каждый раз жена в конце приписывала: «…горячо целую тебя…»
«Из какого мира залетала эта весточка? Боже мой, откуда? – думал Гефель. – Конечно, из мира, где тоже есть маленькие дети, только их не крутят в воздухе, схватив за ножки, и не разбивают им, как котятам, голову о стену». Гефель неподвижно смотрел перед собой. Под властью воспоминаний мысли увядали, рассыпались в ничто, и он чувствовал лишь одно: теплоту своих ладоней. И вдруг ему почудилось, будто из мрака протянулись две руки, обхватили его лицо и неведомый голос прошептал: «Андре… эта бедная крошка…» Гефель вздрогнул в испуге. «Спятил я, что ли?»
Он опустил руки. Холодный воздух скользнул по щекам. Гефель посмотрел на свои руки – они снова послушно выполняли привычные действия: свернули штаны, сложили куртку, как было предписано, номером наружу.
Да, Бохов прав. Ребенка нужно убрать. Здесь он стал бы опасным для всех. Поляк сам позаботится, как его провезти. Гефель вошел в спальное помещение. Знакомая вонь окончательно вернула его к действительности, «…горячо целую тебя…». Гефель забрался на соломенный тюфяк и накрылся колючим одеялом.
В спальном помещении с трехъярусными нарами нескоро водворилась тишина. Известие о переправе американцев у Ремагена взбудоражило людей. Гефель прислушивался к глухому рокоту голосов. Сосед по нарам уже спал, и его негромкий храп выделялся на фоне общего возбуждения. Раз американцы перешли Рейн, значит, они скоро будут и в Тюрингии, а тогда это уже долго не протянется! ЭТО! Что именно? Что тогда долго не протянется? В слове «это» было что-то недоговоренное. Годы заключения, годы надежд и отчаяния спрессовались в нем в опасный заряд. Слово, маленькое, но весомое, точно граната в руке, и когда придет время… Вокруг шептались, бормотали, мирно посвистывал носом сосед, и Гефель поймал себя на том, что он, как и другие, думал: это долго не протянется… пожалуй, ребенка в углу склада можно будет… Перешептывание, к которому он машинально прислушивался, убаюкало его, унесло куда-то, и ему было приятно, как от ласки тех далеких рук… Внезапно Гефель открыл глаза и рывком повернулся на другой бок. Нет, довольно! Хватит! Ребенка надо убрать – завтра, послезавтра!
Начальник лагеря штандартенфюрер Алоиз Швааль сидел в этот вечер с обоими помощниками, Вайзангом и Клуттигом, в своем служебном кабинете. У Швааля, приземистого, склонного к полноте шестидесятилетнего мужчины с дряблыми щеками и круглым лицом, была привычка, разговаривая, ходить вокруг стола или стульев. Поэтому массивный письменный стол стоял посредине пышно обставленного кабинета. Швааль был явно любителем торжественных речей. Свои слова он всегда сопровождал выразительными жестами и паузами. Форсирование неприятелем Рейна привело его, а еще более Клуттига в состояние нервного раздражения. На диване, позади длинного стола для совещаний, раздвинув ноги, сидел штурмбаннфюрер Вайзанг – перед ним неизменная бутылка трофейного французского коньяка – и прислушивался к спору, разгоревшемуся между Шваалем и Клуттигом. Вайзанг уже изрядно хлебнул. Мутными глазами дога следил он за каждым движением своего хозяина.
Предвидя события, которые должны были последовать за переправой американцев через Рейн, Швааль решил сформировать из заключенных санитарную команду: ввиду постоянных воздушных тревог и угрозы нападения на лагерь она будет придана в помощь эсэсовцам. Вопрос об этой команде и дал повод к спору, который становился все более жарким. Костлявый, тощий Клуттиг, невзрачный человек лет тридцати пяти, с длинным шишковатым носом, стоял перед письменным столом, и его близорукие злые глаза ядовито жалили собеседника сквозь стекла очков. Между ним и начальником лагеря кое в чем существовали непримиримые разногласия, которые сейчас, в этой трудной ситуации, привели к взрыву. Клуттиг не скрывал, что не питает к Шваалю никакого уважения. Его приказы он выслушивал с высокомерным молчанием и если в конечном счете их все-таки выполнял, то лишь в силу того простого факта, что Швааль был выше рангом, как начальник лагеря и штандартенфюрер. Швааль брал верх над Клуттигом только благодаря своему рангу, втайне же испытывал в его присутствии мучительный комплекс неполноценности. Начальнику не нравилось, что Клуттиг всегда идет напролом, и в то же время он завидовал его смелости.
Швааль был труслив, нерешителен, не уверен в себе, однако глубоко убежден, что обладает дипломатическими способностями и в этом превосходит Клуттига, бывшего владельца мелкой плиссировочной мастерской. У Клуттига, разумеется, и быть не могло предпосылок для такого таланта, который Швааль развил в себе за тридцать лет службы в тюремном ведомстве. Он сумел дослужиться до инспектора. В прежние годы они во время попоек иногда в шутку называли друг друга «тюремщиком» и «плиссировщиком», не предполагая, что это подтрунивание когда-либо выльется в опасную ссору. Сегодня это и случилось.
Спор начался из-за состава санитарной команды. Клуттиг решительно восстал против намерения Швааля использовать только политических заключенных из числа тех, кто провел в лагере уже несколько лет. Как начальник Швааль мог себе позволить покровительственно поучать бывшего владельца мастерской:
– Вам, дорогой мой, не хватает знания людей и широты кругозора. Мы должны извлечь выгоду из дисциплинированности коммунистов. Из них никто не удерет. Они держатся вместе – водой не разольешь.
В Клуттиге все кипело. Его возражения становились все резче, а голос приобрел ту колючую озлобленность, которой Швааль втайне боялся; уж очень она напоминала ему голос начальника тюрьмы, где он когда-то служил.
– Я должен обратить ваше внимание на то, что использовать коммунистов в сложившейся ситуации опасно. Возьмите для этой цели других заключенных.
Швааль напыжился.
– Ба-ба-ба! – Он остановился перед Клуттигом, расправил плечи и выпятил живот. – Других заключенных? Профессиональных преступников? Воров?
– В лагере существует тайная организация коммунистов.
– Что они могут против нас предпринять?
Швааль прошелся вокруг письменного стола.
– В лагере есть тайный радиопередатчик!
Клуттиг подошел к столу, и Швааль вынужден был остановиться. Властелин лагеря, великолепно разыгрывая роль великодушного начальника, затеребил пуговицу на мундире Клуттига.
– Вы знаете, что я распорядился запеленговать этот воображаемый передатчик. Результат? Нуль! Не теряйте спокойствия, господин гауптштурмфюрер!
– Я восхищаюсь вашим спокойствием, господин начальник!
Они смерили друг друга холодным взглядом. Шваалю казалось, что у него ширится грудь, но в тот же миг искусственно разыгрываемое самообладание покинуло его, и он закричал:
– Я не распускаю нервы, как вы! Стоит мне приказать, и весь лагерь будет в полчаса расстрелян! Весь лагерь, да, да! Вместе с вашей организацией коммунистов.
Теперь уже и Клуттиг не владел собой. От его костлявого лица отлила вся кровь, и он так заорал на Швааля, что Вайзанг в испуге вскочил и, встав между спорящими, попытался оттеснить Клуттига.
– Постой, Клуттиг, постой!..
Клуттиг презрительно оттолкнул штурмбаннфюрера:
– Пошел прочь, болван! – и опять заорал на Швааля: – Эти негодяи, наверное, уже запасли оружие, а вы ничего не предпринимаете! И, возможно, они уже установили связь с американцами. Я отказываюсь выполнять ваш приказ!
Вайзанг снова попытался выступить посредником.
– Да тебе никто и не приказывает, приказ ведь получает Райнебот…
Но он достиг лишь того, что разозленный Клуттиг рявкнул:
– Заткни глотку!
– Гауптштурмфюрер! – взревел Швааль. От бешенства у него тряслись щеки.
– Я не позволю мной командовать!
– Начальник лагеря пока еще я!!!
– Сук…
Клуттиг вдруг оборвал себя, повернулся и плюхнулся на диван, где до этого сидел Вайзанг.
Так же внезапно, как Клуттиг, отрезвел и Швааль. Он подошел к длинному столу и спросил:
– Что вы только что хотели сказать?
Клуттиг не шелохнулся. Он сидел, свесив голову, бессильно опустив руки на широко расставленные колени. После такой яростной перебранки Швааль, по-видимому, и не ждал ответа. Он подошел к шкафчику в углу, взял рюмки, сел за стол и налил коньяку.
– Выпьем за прошедший испуг.
Он жадно осушил рюмку. Вайзанг подтолкнул Клуттига и протянул ему коньяк:
– А ну, хлебни, это успокаивает!
Клуттиг нехотя взял у штурмбаннфюрера рюмку и залпом выпил, как лекарство, мрачно глядя перед собой. О взаимно нанесенных оскорблениях они, казалось, забыли, и отрезвление перешло у них в душевную усталость. Швааль взял сигарету и откинулся в кресле. Он курил, глубоко затягиваясь. Клуттиг неподвижно сидел, уставившись в пространство, а на тупом лице Вайзанга нельзя было прочесть даже признаков какой-либо мысли. Швааль посматривал то на одного, то на другого и с мрачным юмором наконец сказал:
– Н-да, почтенные, песенка-то наша спета!
Клуттиг ударил рукой по столу и закричал истерично:
– Нет! – Он выпятил подбородок. – Нет!
Швааль видел, что Клуттиг охвачен паникой. Он отбросил сигарету, поднялся и с наслаждением почувствовал, что опять держит себя в руках. За письменным столом на доске висела большая географическая карта. Швааль подошел к ней и стал рассматривать ее с видом знатока. Потом постучал пальцем по булавкам с разноцветными головками.
– Вот как проходит фронт: здесь, здесь и вот здесь. – Он повернулся и оперся руками о стол. – Или что-нибудь не так, а?
Вайзанг и Клуттиг молчали. Швааль подбоченился.
– А что будет через месяц? Через два месяца? А может, даже через три недели?
Ответил на это он сам, ударяя кулаком по карте. По Берлину, Дрездену, Веймару. Доска громыхала. Швааль был удовлетворен. По тому, как Клуттиг стискивал зубы, а Вайзанг беспомощно смотрел собачьими глазами, он заметил, что его слова производят впечатление. Поступью полководца вернулся он к длинному столу и надменно изрек:
– Будем ли мы еще обманывать себя, господа? Нет уж, довольно! – Он сел. – На востоке большевики, на западе американцы, а мы посередке. Ну, что скажете? Подумайте, гауптштурмфюрер? Ведь никому до нас нет дела, и никто нас отсюда не вызволит. Разве что сам дьявол!
Во внезапном порыве глупой бравады Вайзанг швырнул на стол свой пистолет и процедил:
– Меня он не заберет. У меня еще есть вот это.
Швааль не обратил внимания на героический жест баварского кузнеца, и тот бесславно спрятал свое оружие. Начальник лагеря скрестил руки на груди.
– Нам остается только действовать на свой страх и риск.
Тут вскочил Клуттиг.
– Я вижу вас насквозь! – завопил он, опять впадая в истерику. – Вы хотите примазаться к американцам. Вы трус!
Швааль досадливо отмахнулся.
– Пожалуйста, без громких слов! Храбрецы мы или трусы, что мы можем поделать? Мы должны убраться в безопасное место, вот и все. Для этого требуется ум, господин гауптштурмфюрер! Ум, дипломатия, гибкость. – Швааль тряхнул на ладони свой пистолет. – Вот это уже недостаточно гибко.
Клуттиг тоже выхватил из кармана пистолет и помахал им.
– Но зато убедительно, господин начальник лагеря, убедительно!
Они готовы были снова завязать ссору. Вайзанг простер между ними руки:
– Успокойтесь! Не перестреляйте друг друга!
– В кого же вы хотите стрелять? – спросил Швааль почти весело.
– Во всех, всех, всех! – с пеной у рта заорал Клуттиг и забегал по кабинету. Затем он в отчаянии снова плюхнулся на диван и провел рукой по своим редким белесым волосам.
– Время для геройства, пожалуй, прошло, – саркастически заметил Швааль.
На другое утро Клуттигу волей-неволей пришлось передать приказ начальника лагеря Райнеботу. Он сидел с едва достигшим двадцатипятилетнего возраста гауптшарфюрером в его кабинете, который помещался в одном из крыльев здания при входе в лагерь. Райнебот, холеный, подтянутый, резко отличался от Клуттига. Тщеславный молодой человек очень следил за своей внешностью. Розоватые щеки и словно напудренный подбородок без малейшего намека на растительность делали Райнебота похожим на опереточного буффона, однако он был всего-навсего сыном обыкновенного пивовара.
Небрежно откинувшись на стуле и упершись коленями в край стола, он выслушал приказ.
– Санитарная команда? Изумительная мысль! – Он цинично скривил губы. – Кто-то, по-видимому, испугался черного человека?[5]
Клуттиг, ничего не ответив, подошел к радиоприемнику. Широко расставив ноги и подбоченясь, он стоял перед ящиком, из которого звучал голос диктора, передававшего последние известия:
– …после усиленной артиллерийской подготовки вчера вечером разгорелась битва за Нижний Рейн. Гарнизон города Майнца был отведен на правый берег реки…
Райнебот некоторое время смотрел на помощника начальника лагеря. Он знал, что происходит в душе Клуттига, и скрывал собственный страх перед надвигавшейся опасностью под маской плохо разыгрываемого презрения.
– Пора тебе засесть за английский язык, – сказал он, и его наглая улыбка застыла жесткой складкой в углах рта.
Клуттиг не обратил внимания на насмешку.
– Они или мы! – злобно проворчал он.
– Мы! – ответил Райнебот, изящным жестом швырнув на стол линейку, и поднялся.
Они смотрели друг на друга и молчали, скрывая свои мысли. Клуттиг вдруг взъярился:
– Если нам придется уйти… – Он сжал кулаки и процедил сквозь зубы: – Я ни одной мыши не оставлю тут в живых!
Райнебот это уже слышал. Он знал цену Клуттигу: много шуму, мало толку.
– Как бы ты не опоздал, господин гауптштурмфюрер! – с язвительной усмешкой заметил он. – Наш дипломат уже выпускает мышей из ловушки…
– Растяпа! – Клуттиг потряс кулаком. – Почем мы знаем, может, эти сволочи уже установили тайную связь с американцами. Те пришлют несколько бомбардировщиков и за одну ночь вооружат весь лагерь. Как-никак это пятьдесят тысяч человек, – с дрожью в голосе добавил он.
Райнебот высокомерно отмахнулся:
– Это сплошь кретины. Два-три залпа с вышек – и…
– А если американцы сбросят парашютистов? Что тогда?
Райнебот пожал плечами.
– Тогда тарарам здесь окончится. – И он надменно усмехнулся. – А я пробьюсь в Испанию.
– Ты увертлив, как угорь, – презрительно фыркнул Клуттиг. – Речь идет не об одной твоей шкуре.
– Правильно! – холодно возразил Райнебот. – И о твоей тоже. – Он ухмыльнулся Клуттигу в лицо. – Плохи дела и у штурмбаннфюрера и даже у начальника лагеря. – Райнебот насмешливо перебирал руками, как бы поднимаясь по воздушной лестнице. – Наша песенка спета, Адель! Утешься, я твой товарищ по несчастью!
Клуттиг плюхнулся на стул. Его злило, что Райнебот так хладнокровно говорит об их рухнувших честолюбивых планах. Вообще-то дело шло к концу! Теперь задача – обезопасить себя от тех, кто за колючей проволокой. Клуттиг разразился проклятиями по адресу начальника лагеря.
– Растяпа! Он отлично знает, что скоты в лагере организовались. Вместо того чтобы выловить десяток и перещелкать…
– Неизвестно, поймает ли он тех, кого надо, – заметил Райнебот, – а не то, дорогой мой, дело выйдет боком! Под первый выстрел надо настоящих, руководство, верхушку.
– Кремера! – быстро сказал Клуттиг.
– Это один, а кто другие?
Райнебот закурил. Сев на угол стола, он лениво покачивал ногой.
– Я возьму в оборот этого гада, – яростно прошипел Клуттиг, – и выжму его, как лимон.
Райнебот нагло расхохотался.
– Наивно, господин начальник, очень наивно. Во-первых, Кремер не станет болтать. Из него ты ни одного слова не вытянешь. Во-вторых, забрав Кремера, ты тем самым предупредишь остальных. – Он направился к микрофону. – Хорошенько присмотрись к парню, и тогда ты поймешь, что ни шиша от него не добьешься, – сказал он и включил микрофон: – Лагерный староста Кремер! К коменданту!
В тот момент, когда этот вызов прозвучал из всех громкоговорителей лагеря, Кремер находился на складе у Гефеля. Цвайлинга еще не было, и Кремер с Гефелем тихо разговаривали в углу у окна.
– Завтра уходит этап. Ты знаешь, что требуется, Андре.
Гефель молча кивнул.
Вторично прозвучал вызов:
– Лагерный староста Кремер! К коменданту! Да поживее!
Кремер, сердито засопев, уставился на громкоговоритель. Гефель сжал губы.
Клуттиг сидел, сгорбясь, на стуле. Райнебот потряс его за плечо.
– Возьми себя в руки! Иначе этот тип сразу увидит, что наша последняя победа засела у тебя в печенке.
Клуттиг послушно встал и оправил мундир.
Через несколько минут в комнату вошел Кремер. С одного взгляда он оценил ситуацию. Прислонясь к стене, стоял Клуттиг и подозрительно поглядывал на него. На стуле за письменным столом сидел, вернее, полулежал нахальный юнец.
– Есть кое-что новенькое для вас, слушайте внимательно.
Кремер хорошо знал этот небрежный, заносчивый тон. Райнебот неторопливо поднялся, засунул руки в карманы брюк и принялся расхаживать по комнате. Он решил сообщить о приказе начальника лагеря вскользь, как о чем-то несущественном.