
Полная версия:
Когда рушатся троны…
– Правильно, товарищ Казбан, правильно! Зачем же, когда телефон есть!
Тщедушная фигурка Дворецкого вспыхнула благородным негодованием.
– Товарищи, это, это недопустимо. Вы оскорбляете меня самым недостойным образом. И, наконец, я, мое положение… Я взываю к нашей революционной дисциплине.
– Взывайте лучше в телефон, – бесцеремонно перебил его Казбан, – время зря уходит на болтовню…
Пожав плечами с видом несчастной жертвы, Дворецкий трясущимися пальцами взялся за трубку. Но в этот самый миг вновь зажужжал полевой телефон. И все притихли. Сталкиваясь плечами и головами, потянулись к маленькому круглому отверстию, глухо жужжащему, как майский жук.
И вместе с голосом телефонирующего врывалась в эту комнату с заплеванным, усеянным окурками старинным персидским ковром, пулеметная и ружейная трескотня.
– Белогвардейская пехота прорвала наш фронт. Горцы с кинжалами в зубах ураганом смели две линии окопов. Отряды особого назначения еле сдерживают пулеметным огнем наши дрогнувшие войска. Разведка обнаружила, что Адриан во главе конной группы вот-вот бросится преследовать нашу бегущую пехоту. Положение почти безнадежное. Мусульмане рубят и вырезывают наших бойцов, и в окопах текут целые ручьи крови. Что делать?
– Держаться, держаться до последнего человека! – пролепетал Дворецкий, вытирая вспотевшие лоб и лицо. Глотая слюну, – рот мгновенно пересыхал, – Дворецкий обратился к своим сообщникам:
– Товарищи, вы… вы слышали? Вы слышали, товарищи? Мы честные революционеры, но мы же… мы не, не донкихоты… мы… мы…
Казбан схватил его за кожаную куртку и притянул к себе:
– Что ты мямлишь там еще! Ты губишь нас всех! Говори же, говори, черт бы тебя драл. Ну, что? Что?..
– Товарищи, нам остается одно – спасать жизнь. Перейти на нелегальное положение и… и в Семиградию…
– В Семиградию? В Семиградию! – передразнил его Казбан, не выпуская из своих пальцев кожаной куртки. – А ты забыл, что железная дорога отрезана и там рыщут белогвардейские патрули? Забыл, сукин сын?
– Но нелегальное положение… нелегальное положение, – бормотал окончательно обалдевший, перетрусивший Дворецкий.
Казбан с силой отпихнул его от себя, и Дворецкий стукнулся затылком о золоченую раму какой-то мифологической почерневшей картины.
Все заволновались. Страх будил тупую ненависть, сковывал движения. Всем хотелось бежать, бежать подальше отсюда, бежать без оглядки, и никто не смел двинуться с места. Убьют. Набросятся и убьют… Уже судорожные пальцы тянулись к револьверам.
Казбан разрядил сгущенную атмосферу, как самый сильный в смысле физическом и волевом.
– Спасайся, кто может!..
И первый кинулся прочь.
Вероника ухватилась за его локоть, но он ее стряхнул с себя и скрылся.
Где-то совсем близко защелкали ружейные выстрелы, и вместе с ними доносились громкие ликующие крики.
– Так скоро? – остолбенел Штамбаров, пьяный, багровый после целой бутылки мартелевского коньяку.
– Не может быть! – раздались придушенные возгласы.
– Это… это или восстание в городе, или… или они вы… высадились, – деревенеющим языком догадывался Рангья с мокрыми обвисшими усами.
Вбежал запыхавшийся Казбан.
– Поздно! Уже во дворе! Заняли все выходы!..
40. Расплата
Единогласно на последнем военном совещании был одобрен план короля – согласованность двойного удара как на суше, по укрепленным позициям большевиков, так и с моря – десант, осуществить который было приказано лейтенанту Друди. Король пояснил:
– Десант, овладев городом, спасет всех тех обреченных, с кем коммунисты при малейшем колебании на фронте немедленно расправились бы по-своему. В случае победы, при входе в Бокату нас омрачило бы зрелище трупов наших сестер и братьев. Затем весь аппарат Бокаты попадет к нам не испорченный, не разрушенный, не взорванный остервеневшими от неудач и поражений большевиками. Наконец, если бы даже на фронте у них оказалось и не так уже плохо, то весть о том, что мы находимся в тылу и мы – господа положения в столице, произведет страшную панику. Сопротивление будет сломлено, красноармейцы побегут под нашим натиском, и превратить Бокату, каждый квартал, каждый дом, в крепость, крепость, которая нам дорого обошлась бы, – им не удастся. Друди уже на подступах встретит их пулеметами. А при помощи двух аэропланов мы будем все время держать связь.
Напутствуя Друди, король подчеркнул:
– Как только ворветесь в город, освободите томящихся в тюрьмах и, в первую голову, – семьи военных летчиков. Будь воздушный флот у них, а не у нас, еще неизвестно, как бы все это повернулось… Надо это помнить, и да поможет вам Бог!..
Друди из ничего набрал и сорганизовал миниатюрную флотилию для десанта. Три моторные лодки, и то самодельные, тащили на буксире рыбачьи фелюги, сидевшие очень глубоко в воде, – так они были переполнены бойцами. А бойцы – все как на подбор, испытанные, закаленные партизаны – солдаты и офицеры плюс еще матросы с «Лаураны». Всех – около трехсот. Два самолета непрерывно поддерживали связь сухопутного войска со смельчаками десанта.
Операция выполнена была блестяще, чему способствовало также и море, на диво спокойное, гладкое в эту темную, тихую ночь.
Аэроплан донес лейтенанту Друди, прикрывавшему флотилию своей подводной лодкой, – вся на поверхности, на виду, – что высадиться можно вполне свободно у самого мола. Набережная вымерла, пустынная, никем не охраняемая. Все отхлынуло к центру. Да и в самом деле, все коммунисты были на счету, и всех мобилизовал Дворецкий для несения караульной службы в правительственных учреждениях и патрулирования выгнанных на окопные работы нескольких тысяч буржуев.
Еще до высадки лейтенант Друди разбил десант на восемь небольших групп, и каждая имела свою определенную задачу.
Чуть ли не до самого центра добежали без выстрела и, лишь занимая телефонную станцию, гараж броневых машин и дворец Абарбанеля с центральным советом рабочих депутатов, впервые открыли огонь по ошеломленным коммунистам. Они метались, бросая винтовки, пораженные почти сверхъестественным появлением врага.
Не оказывали никакого сопротивления и те самые чекисты, что пять минут назад полосовали нагайками окопных белогвардейцев. Сейчас они поменялись ролями с этими белогвардейцами. Ободренные такой нежданной-негаданной помощью – откуда только сила взялась? – мужчины, подростки, женщины с бешенством накидывались на своих палачей, разбивая им головы кирками, заступами. Увешанные оружием, – эти ходячие арсеналы, – чекисты падали окровавленные, пытались бежать, но все попытки были тщетны. Бежать было некуда. С мертвых и полуживых палачей недавние рабы их и жертвы снимали оружие. Чуть ли не в один миг больше тысячи белогвардейцев имели револьверы, винтовки, сабли.
Бывшие офицеры живо сорганизовались в отряд, увеличивая едва ли не вчетверо силы десанта. Мчались грузовики, автомобили, но уже не с красными, а с белыми. Уже через полчаса самые выгодные для белых подходы к столице ощетинились пулеметами и легкими противоштурмовками «гочкиса».
А Друди со своим отрядом, самым многочисленным, охватив дворец, бросился с десятком офицеров захватить военно-революционный совет. На эту-то группу и нарвался Казбан, мечтавший унести свою буйную голову. С ужасом убедившись, что отрезаны все пути, он, как затравленный зверь, кинулся назад.
Уже доносится топот бегущих, и вместе с ним врываются голоса, смелые, звонкие голоса людей, привычные к воздуху, открытому небу и, может быть, впервые за несколько месяцев очутившиеся в четырех стенах.
Эти шаги и эти голоса, такие неумолимо-близкие – последняя рухнувшая надежда. Прощай, фальшивый паспорт, грим с переодеванием, прощай валюта, прощай власть, прощай все, ради чего совершали подлости, грабежи, убийства невинных.
Сейчас трагически-смешной, жалко-бесстыдной и непристойной казалась Вероника Барабан, одетая маркитанткой, с обтянутыми боками и своей коротенькой юбкой. Вся в испарине, с крупными каплями холодного пота на похожем на стоптанный башмак носу, она загорелась чем-то сумасшедшим, несбыточным. Казбан спасет ее. Казбан обязан ей всем, всем – карьерой и теми пригоршнями краденных бриллиантов, которыми она осыпала его с щедростью влюбленной коммунистической самки.
И она бросилась к нему и вцепилась судорожной хваткой, как если бы они вместе тонули в морской пучине.
– Казбан!.. Казбан!..
Казбан со злобой нанес ей такой удар в лицо, что у Вероники хлынула кровь ртом и носом, залившая весь костюм. Завыв, зашатавшись, она схватилась руками за лицо, считая себя изуродованной, ослепленной.
А Казбан, охваченный острым бешенством, багровый, потрясай револьвером, исступленно кричал:
– Сволочи… Трусы! Сейчас вас всех перестреляют! Даже подохнуть как следует не сумеете, – и он всех ненавидел, как ненавидел Веронику. Но все же самым ненавистным оказался Дворецкий.
– Гадина вонючая! Вот тебе! – И Казбан выстрелил ему прямо в лоб, и тотчас же, засунув глубоко себе в рот дымящееся горячее дуло револьвера, нажал курок. Из размозженного черепа брызнули густой розоватой сметаной мозги… И, падая, Казбан прикрыл своим большим тяжелым мужицким телом тщедушного, плюгавого Дворецкого.
В этот момент ворвался со своими Друди. Комиссары застыли, кто как был. Рангья – тот даже не сопел. С мокрых усов его черными каплями стекала краска на подбородок и на грудь. Вероника ничего не видела, размазывая пальцами кровь по щекам. Ее первую схватили, а затем уже и остальных.
Возбужденными глазами Друди искал Штамбарова и не находил. А он здесь, должен быть здесь.
– Где Штамбаров? Говорите же, говорите, мерзавцы!
О, с каким бы удовольствием «мерзавцы» сами указали бы его, чтобы тут же вместе с ними он разделил общую участь. Но Штамбаров сгинул каким-то для них самих непостижимым образом. Точно невидимый, неподозреваемый люк сразу поглотил его.
– Ищите его! Он во дворце! – приказал Друди, и началась погоня.
Зажужжал полевой телефон. Друди схватил трубку.
– Алло!..
– Товарища Дворецкого!
– Есть!..
– Товарищ Дворецкий, все пропало! Красноармейцы бегут, бегут прямо на пулеметы заградительных отрядов. Своей массой они сметают и пулеметы, и части особого назначения. А прорыв все глубже и глубже. Уже Адриан бросил вперед свою конницу. Что делать? Что делать, товарищ Дворецкий?
– Частям особого назначения немедленно сняться и отходить на Бокату. Уже на подступах у нас оборудованы укрепленные позиции. На них можно будет задержаться и встретить конницу Адриана убийственным огнем. Не падать духом, еще не все потеряно. Пусть каждый исполнит до конца свой революционный долг! – и, повесив трубку, лейтенант со смехом обратился к своим:
– Мы приготовили этим красным загражденцам хорошенький сюрприз! Все попадут в ловушку. Всех выкосят наши пулеметы…
41. Как это все ни на что не похоже!
Королевский дворец был разворован сначала хлынувшей в него чернью в памятную майскую ночь. Затем потихоньку разворовал его президент со своей президентшей, а вслед за ними, уже не втихомолку, а явно, тащил, что можно было утащить, Щтамбаров, этот красный диктатор.
Король во главе конной группы входил ранним утром в освобожденную столицу, шумно приветствуемый всем населением, истерически плачущим, падающим ниц, чуть ли не под копыта королевского коня, а слуги уже спешно приводили в порядок загаженный и оскверненный дворец…
Эти лакеи, состарившиеся на службе у Их Величеств, цепко держались за эти величавые стены и при Мусманеке, и даже при Штамбарове, бесконечно презирая и того, и другого.
Но им казалось, и не без основания, – если они уйдут, разбегутся, все будет расхищено, и от дворца не останется камня на камне, а так, будучи около, они охранят и сберегут по мере сил все, что только возможно.
И действительно, мадам Мусманек хотела подарить кое-что из мебели одной своей бедной родственнице. Лакеям уже было приказано отправить намеченные президентшей диваны, кресла, умывальный прибор, кровать. Но лакеи тормозили отправку и затормозили ее до самого постыдного бегства президентского трио.
То же самое и при Штамбарове, желавшем облагодетельствовать одну из своих любовниц будуаром Маргареты. Любовница так и не дождалась будуара, а сам Штамбаров исчез, не дожидаясь, пока им, Штамбаровым, украсят фонарный столб.
Но, отвоевывая мебель, тяжелую, громоздкую, слуги не могли отвоевать многих картин, художественных безделушек, бронзовых статуэток, золотых и серебряных подношений королям Ираклидов, выросших в целый маленький музей. За стеклянными витринами шкафов зияла пустота. От серебряных и золотых блюд, кубков, символических и охотничьих групп тончайшей работы не осталось и следа, как не осталось следа и от небезызвестной Европе коллекции портсигаров покойного Бальтазара. Один из этих портсигаров с миниатюрой кисти Буше нашли в кармане Дворецкого.
Трудно, невозможно было восстановить дворцовые апартаменты в прежнем их виде. Многого не хватало. Единственная комната, любовно прибранная слугами, всем видом своим напоминала счастливое дореволюционное время. Это – классная Адриана. И глобус, и карта, и преподавательский столик на возвышении, – все это уцелело, потому что на это никто не польстился.
Для Адриана, вошедшего во дворец прямо с лошади, вместе со штабом конной дивизии, классная была сюрпризом, бесконечно растрогавшим его.
В этой же самой классной комнате король принимал первый доклад Бузни в связи с назначенным в этот же самый день парадом войскам.
– Как прикажете, Ваше Величество, быть с членами дипломатического корпуса? Они считают свое присутствие на параде необходимым.
– Члены дипломатического корпуса? – сдвинув брови, нахмурился Адриан. – Какие?
– Посланники – французский, английский, итальянский, германский и польский, вместе со своими миссиями.
– Милый Бузни, я не знаю ни таких посланников, ни таких миссий. Да и знать не хочу! Раз они могли пожимать руки палачей и убийц, руки с еще не высохшей на них кровью, раз они могли украшать своим присутствием парады большевицких орд, – я не желаю знать об их существовании! И вообще предложите им покинуть в кратчайший срок нашу территорию.
– Это окончательное решение Вашего Величества? – с тревогой спросил Бузни.
– Окончательное.
– Но, Ваше Величество, боюсь, это может повлечь за собой ряд конфликтов. Мы рискуем с первых шагов обострить отношения со всеми упомянутыми державами. Удобно ли это?..
Король быстро поднялся со своей ученической парты, быстро подошел к Бузни и опустил ему обе руки на плечи.
– И удобно, и выгодно! Верьте мне! Разве мы с вами за эти пять месяцев не научились многому, не прошли чудесную школу? Разве есть у всех этих великодержавных правительств то, что называется самолюбием, чувством собственного достоинства?! Чем больше их третировать, тем больше они будут вас уважать и считаться. Сами же будут забегать с заднего крыльца и предлагать заем. Пусть они пришлют нам новых, относительно приличных людей, с которыми можно будет разговаривать и которым можно будет подавать руку… Почему же Испания, Бельгия, Болгария, Сербия, Румыния сумели удержаться на высоте, а Франция, Италия, Англия и Польша не сумели?.. Почему?
– Конечно, конечно, все это так, Ваше Величество… Но это же, это пощечина!..
– Они ее заслужили и пусть распишутся в получении!
Вяло, нехотя напрашивались у Бузни еще какие-то возражения. Их ему инстинктивно диктовал весь тот уклад, шаблон, в котором воспитался, вырос и жил этот близкий ко двору чиновник. На самом же деле Адриан убедил его. Так, как король поступает, именно так и надо поступать. Бузни слепо уверовал в счастливую звезду своего монарха и что отныне будут ему, Адриану, во всем сопутствовать успех и удача.
Да, король прав. Он сумел, вернее, как человек сильный, дерзнул, осмелился научиться тому, без чего в это подлое время нельзя править.
Это раньше, до войны, было у стоящих у власти какое-то, хотя бы даже внешнее, джентльменство. Были традиции, был этикет. Из-за пренебрежения традициями и этикетом, даже порой из-за пустяков, вспыхивали серьезные конфликты. Еще совсем недавно так было, а теперь, теперь во главе правительств и на больших дипломатических постах очутились проходимцы, пожимающие, как сказал король, грязные, окровавленные лапы коммунистических палачей и убийц. Надо ли и стоит ли церемониться с подобными субъектами?
И Бузни, на сорок втором году как-то сразу перевоспитавший себя, переродившийся под влиянием Адриана, спокойно, почти свысока заявил трем великодержавным посланникам и одному невеликодержавному, что они скомпрометировали себя, об их присутствии на параде не может быть и речи, и вообще, самое лучшее будет, если они возможно скорее оставят Пандуршо.
Товарищи дипломаты переконфузились, проглотив эту совсем не позолоченную пилюлю, и только французский посланник, он же парфюмерный фабрикант Тиво, заикнулся было:
– Но как же так, Ваше Превосходительство? Как же так? Я, например, хотел принести Его Величеству мои искренние поздравления по поводу возвращения на престол его августейших предков.
Откуда только взялся этот почтительный монархический лексикон у демократа Тиво, целовавшегося с Мусманеком и кокетничавшего со Штамбаровым и Дворецким?
Но Бузни, пропустив это мимо ушей, сухо ответил:
– Его Величество так занят, так занят, – ни о каких аудиенциях не может быть и речи…
Парад войскам, занявшим Бокату и освободившим королевство от красной тирании, был зрелищем, которое необходимо было возможно скорее дать народу, несколько часов назад сбросившему цепи рабства. Он только-только воспрянул, только-только начал приходить в себя, полупридушенный щупальцами большевицкого спрута, и пусть же он скорей увидит своих пандурских офицеров и солдат вместо чужеземных чекистов. Увидит свои родные пандурские знамена вместо красных тряпок, увидит своего короля вместо героя трактиров и кабаков.
Этот парад, такой самобытный, нельзя было ни с чем сравнить и, вероятно, нигде и никогда еще не было такого парада. Как он был далек от прежних смотров на поле Белоны, когда король пропускал мимо себя нарядные отборные полки пехоты, под которой дрожала земля, и конницу, по красоте своей напоминавшую прямо-таки феерическое шествие.
Теперь, в смысле внешнем, показном, не было даже и тени прежнего, и не могло быть. Зато дух, дух был ни с чем не сравнимый! Шли в старых, потрепаных, выцветших мундирах. Шли в куртках, пиджаках, фуфайках, в народных костюмах, но на эти куртки, пиджаки и фуфайки с любовью нашиты были самодельные погоны – символ возрождающейся вновь королевской армии. Шли целые роты юношей, почти мальчиков. Шел батальон стариков, озаренных тенями трех королей и несших на плечах, на своих труженнических плечах, охотничьи ружья, за неимением винтовок. Шел повстанческий отряд женщин и девушек, сильных и рослых, спустившихся с гор, чтобы победоносно войти в столицу. И у многих бойцов перевязаны были головы и руки, у многих стариков, у солдат, у женщин и юношей – раны, полученные в ночных боях и не только не помешавшие участвовать в параде, но и сообщавшие ему то ни с чем не сравнимое очарование, о котором только что говорилось.
Под стать пехоте была и конница, – вся разномастная, разношерстная такая. Но это не казалось ни смешным, ни убогим. Это было свое, национальное, выстраданное. Замечалось общее: замечался воинский подъем и не замечалось, что одни ряды сидели на случайных породистых лошадях, а другие – на мужицких рабочих коньках, третьи – на выносливых горских лошадях, четвертые – на ушастых мулах.
Важно не это. Конница, настоящая конница будет, а важно, что над этими рядами кое-как собранных лошадей, с кое-как одетыми всадниками колыхались старые боевые штандарты, как над пехотой – старые боевые знамена. Каким-то чудом собрались они вновь и зареяли над головами пандуров. Их прятали, закапывали в землю, женщины и мужчины, герои и героини, с опасностью для жизни уносили их, – кто на груди, кто зашитыми в одежду. Уносили подальше от кощунственных большевицких рук.
И вот они вновь, измятые, некоторые в лохмотьях, продырявленные пулями, полуистлевшие, прикрепленные к старым и новым древкам, движутся гордые, прекрасные, как история, и, поравнявшись со своим королем, с шелестом склоняются к его ногам…
42. Тронная речь
В Париже еще, принимая ходоков, звавших его на рухнувший трон предков, Адриан, – мы это помним, – всякий раз говорил, что вернется только самодержавным монархом.
И вот он вернулся, и все покорно, с надеждой и верой подчинилось ему. Эта надежда и вера еще больше окрепли после тронной речи.
Эта речь в тронном зале была такая же самобытная, как и состоявшийся несколько дней назад смотр войскам.
Обыкновенно в такой своей речи монарх обращается к тем людям, которые менее всего выражают собой народ и действительных представителей народа. Сама же речь, казенная, бледная, составленная демократическим премьер-министром, проходит вяло и скучно, как одна из переживших самое себя побрякушек конституционной монархии.
По-другому и совсем другими нотками звучала речь Адриана, и совсем другие были слушатели. Это говорил не только самодержавный монарх, но еще и диктатор, вождь, освободивший свою страну.
А слушали его, затаив дыхание, с благоговейным чувством не адвокаты, загримированные социалистами, не аптекарские ученики, мечтавшие не о пилюлях, а о бомбах, не демагоги всех цветов и оттенков, – его слушали уцелевшее дворянство, офицеры, священники, слушал народ, тот самый народ-земледелец и пастух, тот мужик горной и плоскостной Пандурии, который поднялся вместе с своим королем и вместе с ним раздавил коммунистическую гадину. До сих пор от имени этих людей говорили самозванцы, вышеупомянутые адвокаты, фармацевты и демагоги. А теперь не было ни тех, ни других, ни третьих. Лицом к лицу со своим монархом стояли не маскарадные крестьяне и «пролетарии», а подлинные, – с коричневыми обветренными лицами, с коричневыми мозолистыми руками.
Король сказал им:
– Парламент дорого обошелся нам всем. Дорого, как в прямом, так и в переносном значении слова. Четыреста болтунов, – наполовину изменники, предатели, негодяи, – довели наше отечество сначала до Мусманеков, Шухтанов, Абарбанелей, а потом до Штамбаровых; оно было уже на самом краю бездны. Довольно болтовни, бесполезной, вредной, растлевающей. Эти четыреста бездельников обманывали вас, выдавая себя за ваших представителей, а вы содержали их, тратя на них миллионы. Нам надобно отстраивать заново Пандурию, надо воспитывать новые поколения, новых граждан, честных, верящих в Бога и любящих родину. Пусть другие страны продолжают в слепоте своей забавляться дорогостоящей игрушкой – парламентаризмом. Чуть не погубив нас, он губит и наших великодержавных соседей. Это – сплошное гноище, гноище, где торгуют совестью, родиной, головами противников… У нас теперь много насущнейших нужд, требующих больших денег, денег и денег, и одна из главнейших и священнейших, – призреть и воспитать многочисленных сирот-детей, отцы и близкие которых замучены большевиками.
Легкий одобрительный гул пронесся над морем голов, над человеческой гущей, затопившей громадный тронный зал.
– Кто будет править вами? – продолжал Адриан. – Я! И верьте мне, – а я знаю, вы мне верите, – я вложу в это все мои помыслы, всю мою душу, все мои пламенные молитвы к Господу, всю мою жизнь! Помогать мне будут мои министры, которых я выберу. А мне и моим министрам будете помогать вы, – мой народ! Между мной и вами, – моим народом, – не будет никаких преград. Мой дом будет открыт для вас. Каждый пандур, у кого будет что сказать своему королю, сказать необходимого, ценного для блага и процветания отчизны, – придет, скажет и будет выслушан. Нам не надо посредников, для которых вы – пушечное мясо и которые кощунственно клянутся и лгут вашим именем…
Перейдя к внешней политике, Адриан простым, понятным языком обрисовал будущие международные отношения.
– Пандурия не потерпит никаких давлений извне. Ей не надо никаких великодержавных опекунов и советчиков. Пандурия завоевала себе право идти своим путем. Международным банкирам, правящим Европой, не удастся навязать Пандурии свою волю!..
При этих словах гордо выпрямился Адриан, и чем-то смелым и гневным заблестели его глаза. Стоявший в своей бело-зеленой чалме, вместе с группой мусульманского и христианского духовенства, имам, восхищенный, шепнул соседу – мулле:
– Разве не прав я был, назвав его Сыном Солнца?!
43. По-королевски…
Некоторые иностранные корреспонденты, успевшие всеми правдами и неправдами, и по воздуху, и по морю, и по суше достигнуть Бокаты, успевшие передать в своих телеграммах содержание тронной речи, втайне сочувствуя перевороту, но не смея в этом сознаться, называли Адриана в своих корреспонденциях «крестьянским королем». Этим они хотели выгодно оттенить его перед демократией всего мира. Но это было вовсе не так на самом деле. «Крестьянский король» – это уже была бы недостойная монарха партийность. Адриан же был выше партий. Он был королем всего народа, беспристрастный к тому или иному классу, и вовсе и не думал уничтожать сословия, привилегии, титулы.