
Полная версия:
Тайна леди Одли
Роберт Одли ошеломленно замер. Как ему следовало обращаться с этим пятилетним эпикурейцем, который отвергал хлеб с молоком и просил телячьи котлеты?
– Я скажу тебе, что мы сделаем, Джорджи, – решился он. – Я дам тебе обед.
Официант проворно закивал головой.
– Честное слово, сэр, – одобрительно заметил он, – я думаю, что юный джентльмен знает, как управиться с ним.
– Я дам тебе обед, – повторил Роберт, – немного жульена, тушеный угорь, котлеты, дичь и пудинг. Что ты на это скажешь, Джорджи?
– Не думаю, что молодой господин будет возражать, когда увидит все это, сэр, – улыбнулся официант. – Угорь, жульен, котлеты, дичь, пудинг – пойду скажу повару, сэр. На какое время, сэр?
– Ну, скажем на шесть часов, и мистер Джордж попадет в новую школу ко времени отхода ко сну. Вы не сможете пока занять чем-нибудь ребенка? У меня еще есть одно дело, которое нужно уладить, и я не смогу взять его с собой. Я буду ночевать здесь сегодня. До свидания, Джорджи, позаботься о себе сам, и пусть твой аппетит будет готов к шести часам.
Роберт Одли оставил мальчика с официантом и направился к морю, выбрав уединенный берег, который вел вдоль разрушенной городской стены к небольшой деревне у узкой речки.
Он нарочно избегал общества ребенка и долго брел сквозь летящий ему в лицо снег, пока тьма не опустилась на землю.
Он вернулся в город и на станции выяснил расписание поездов в Дорсетшир.
«Я отправлюсь завтра рано утром, – размышлял он, – и повидаю отца Джорджа прежде, чем наступит ночь. Я расскажу ему все – все, за исключением имени интересующей меня подозреваемой особы, и ему решать, что делать дальше».
Мистер Джорджи воздал должное обеду, который заказал Роберт. Он пил слабый эль в количестве, изумившем его опекуна, и получал огромное удовольствие от жареного фазана и хлебного соуса, которые, несмотря на свой юный возраст, сумел оценить. В восемь часов в его распоряжение была предоставлена двуколка, и он отбыл в наилучшем настроении с совереном в кармане и письмом от Роберта к мистеру Марчмонту, в котором был чек на обмундирование юного джентльмена.
– Как здорово, что у меня будет новая одежда, – радовался он, прощаясь с Робертом, – потому что миссис Плоусон уже столько раз чинила старую. Теперь она может отдать ее Билли.
– Какому Билли? – спросил Роберт, смеясь болтовне ребенка.
– Билли – младший брат бедной Матильды. Он, знаете ли, простой мальчик. И Матильда была простая, но она…
Но в этот момент возница взмахнул кнутом, старая лошадь тронулась с места, и Роберт Одли больше ничего не услышал о Матильде.
Глава 23. В тупике
Мистер Харкот Толбойс жил в квадратном особняке из красного кирпича, выдержанном в строгом стиле, в миле от небольшой деревушки Грейндж-Хит, в Дорсетшире. Этот чопорный особняк стоял в центре такого же строго квадратного участка земли, едва ли достаточно большого, чтобы называться парком, но слишком обширного, чтобы быть чем-то другим, поэтому ни дом, ни земля не имели названия, а имение было обозначено просто – у сквайра Толбойса.
Не исключено, что мистер Харкот Толбойс был последним человеком на земле, с кем мог ассоциироваться домашний, сердечный сельский старый английский титул сквайра. Он не занимался ни охотой, ни фермерством. Южный ветер и облачное небо были ему глубоко безразличны, пока не были помехой его собственному комфорту; его волновали только виды на урожай, поскольку это касалось арендной платы, которую он взимал с фермеров своего поместья.
Это был мужчина лет пятидесяти, высокий, с прямой осанкой, костлявый и худой, с квадратным бледным лицом, светло-серыми глазами и редкими темными волосами, которые были зачесаны за уши вокруг лысой макушки, что придавало ему легкое сходство с терьером – резким, непреклонным, упрямым терьером, которого ни за что не украдет ни один уважающий себя собачий воришка.
Никто не знал, что на душе у Харкота Толбойса. Он был подобен своему дому – квадратному, обращенному на север и открытому всем ветрам. В его характере не было укромных уголков, в которые можно было бы прокрасться как в тень, спасаясь от его невыносимого солнечного света. Ибо он был весь свет. Мистер Толбойс воспринимал все в одном ярком сиянии своего ума, ему было не дано видеть умиротворяющие тени, которые могли бы смягчить резкие очертания суровых фактов, подчиняя их красоте. Не знаю, удается ли мне выразить то, что я имею в виду, когда говорю, что в его характере не было никаких изгибов – сплошь прямые черты, никогда не отклоняющиеся вправо или влево, чтобы округлить безжалостные углы его ума. Для него хорошее было хорошим, плохое – плохим. Он никогда в своей лишенной сострадания, слишком добросовестной жизни не допускал и мысли о том, что обстоятельства могли сделать зло не таким черным, и наоборот, – уменьшить силу добра. Он отрекся от собственного сына только потому, что тот его ослушался, и он был готов, не думая, отказаться от единственной дочери по той же причине.
Если бы этот не терпящий возражений упрямый человек мог обладать такой слабостью, как тщеславие, он бы непременно гордился своей твердостью. Он бы гордился непреклонной категоричностью своего ума, которая делала его таким несговорчивым человеком. Он бы гордился непоколебимым упрямством, которое ни любовь, ни жалость не могли заставить свернуть от безжалостной цели. Его сильная натура никогда не знала слабости любви.
Если он и сожалел о женитьбе своего сына и о разрыве с ним, то его тщеславие было сильнее, чем раскаяние, и вынуждало его скрывать это. Хотя на первый взгляд могло показаться маловероятным, что такой человек может быть тщеславен, я не сомневаюсь, что тщеславие было тем центром, откуда исходили все противоречивые черты характера мистера Харкота Толбойса. Осмелюсь сказать, что Брут был тщеславен, и с удовольствием принимал одобрение пораженного благоговейным трепетом Рима, когда отдал своих сыновей на казнь. И Харкот Толбойс послал бы своего сына на плаху и получал жестокое удовольствие от собственных страданий. Бог знает, как горько мог переживать этот суровый человек разлуку с единственным сыном, или насколько мучительнее были бы его страдания от этой постоянной заносчивости, что скрывала его пытку.
«Мой сын причинил мне непростительное зло, женившись на дочери пьяного нищего, – отвечал мистер Толбойс каждому, кто отваживался его спрашивать о Джордже, – и с этого часа у меня нет больше сына. Я не желаю ему зла. Он просто умер для меня. Я скорблю о нем, как и о его матери, которая умерла девятнадцать лет назад. Если вы будете говорить о нем со мной, как о мертвом, я готов выслушать вас. Если же вы будете говорить о нем, как о живом, я отказываюсь вас слушать».
Я полагаю, что Харкоту Толбойсу доставляла удовольствие мрачная римская пышность его речи, и ему бы хотелось носить тогу и непреклонно перекинуть ее через плечо, поворачиваясь спиной к заступнику Джорджа. Сам Джордж даже не пытался смягчить суровый приговор своего отца. Он слишком хорошо его знал и понимал, что это безнадежно.
– Если я напишу ему, он перевернет конверт, напишет на обратной стороне мое имя и адрес и отошлет его назад, – говорил молодой человек, – и призовет весь дом в свидетели того, что оно совершенно не тронуло его и не вызвало ни одного смягчающего воспоминания или сострадательной мысли. Он будет упорствовать в своем решении до смертного часа. Осмелюсь сказать, в глубине души он рад, что его единственный сын оскорбил его и дал ему возможность продемонстрировать свои римские добродетели.
Так Джордж отвечал своей жене и ее отцу, которые настаивали, чтобы он попросил помощи у Харкота Толбойса.
– Нет, моя дорогая, – говорил он решительно. – Может быть, нелегко быть бедными, но мы переживем это. Мы не пойдем с жалостливыми лицами к суровому отцу просить у него приюта и хлеба, чтобы получить отказ в высокопарном стиле и послужить классическим примером на благо всей округи. Нет, моя любимая, голодать легко, но унижаться трудно.
Возможно, миссис Джордж не очень легко согласилась с первой из этих двух альтернатив. Ей совсем не хотелось голодать, и она жалобно заныла, когда бутылки шампанского с ярлыками Клико сменились на шестипенсовый эль, который приносил неряшливый официант из ближайшей пивной. Джордж был вынужден нести свое бремя и предложил руку помощи своей жене, которая и не думала скрывать свое сожаление и разочарование.
– Я думала, драгуны все богатые, – жаловалась она раздраженным голосом. – Девушки всегда хотят выйти замуж за драгунов, торговцы жаждут их обслужить, а владельцы гостиниц развлечь, театральные менеджеры любят, когда им покровительствуют драгуны. Разве можно было предположить, что офицер будет пить дешевый эль, курить ужасный, вырви глаз табак и разрешать своей жене носить потрепанную шляпку?
Если в этих речах и проявлялся эгоизм, Джордж Толбойс не замечал его. Он любил и доверял своей жене с первого до последнего часа их короткой совместной жизни. Любовь, которая не слепа – это в конце концов лишь мнимое божество, поскольку когда Купидон снимает с глаз повязку, это неизбежно указывает на то, что он собирается расправить свои крылышки и улететь. Джордж всегда помнил тот час, когда впервые был очарован хорошенькой дочкой лейтенанта Мэлдона, и как бы она ни переменилась с тех пор, тот образ, что его пленил, остался неизменным и таковым навеки запечатлелся в его сердце.
Роберт Одли покинул Саутгемптон поездом, который отправился до рассвета, и прибыл на станцию Веерхэм в первой половине дня. Он нанял экипаж до Грейндж-Хит.
Снег превратился в твердую корку, день был ясный и морозный, все предметы четко вырисовывались на фоне холодного синего неба. Копыта лошадей звонко цокали по скованной льдом дороге. Зимний холодный день напоминал того человека, к которому ехал Роберт. Он был такой же резкий, холодный и непреклонный, безжалостный к страданиям и неприступный к смягчающему свету солнца. Этот день не нуждался в солнечном свете, он признавал только это январское сияние, которое лишь освещало незащищенную от ветра голую землю, нисколько не согревая ее; и таков был Харкот Толбойс, который принимал самую суровую половину любой правды и во всеуслышание заявлял всем неверующим, что другой половины не было, нет, да и быть не могло.
Сердце у Роберта Одли упало, когда фаэтон остановился у высокой неприступной ограды и возница слез с козел, чтобы открыть широкие железные ворота, которые распахнулись с клацающим звуком и зацепились за большие железные колья, врытые в землю, с лязгом щелкнувшие по нижнему засову ворот, как будто хотели их укусить. Сразу за воротами росли редко посаженные высокие стройные ели, которые вызывающе потрясали своим вечнозеленым убором, не страшась леденящего дыхания мороза. Прямая гравийная широкая дорожка пролегала между этими стройными красавицами через ровную лужайку к квадратному особняку из красного кирпича, каждое окошко которого блестело и мерцало на январском солнце, как будто только что вымытое до блеска какой-нибудь неутомимой служанкой.
Не знаю, был ли Брут надоедой в собственном доме, но среди прочих своих римских достоинств мистер Толбойс обладал глубокой неприязнью к беспорядку и был грозой всех домашних в своих владениях.
Окна блестели и каменные ступени сияли в солнечном свете, ровные садовые дорожки были посыпаны свежим гравием и придавали этому месту желтовато-красный вид, что неприятно напоминало рыжие волосы. Лужайка была украшена темными, зимними, похоронного вида кустами, росшими на клумбах в строго геометрическом порядке, и пролет каменных ступенек, ведущий к квадратной, наполовину из стекла двери в холл, был уставлен темно-зелеными деревянными кадками, в которых росли те же суровые вечнозеленые кусты.
«Если этот человек хоть немного похож на свой дом, – подумал Роберт, – неудивительно, что бедный Джордж с ним расстался».
В конце редкой аллеи дорожка резко сворачивала за угол и вела под нижние окна дома. Возница слез, поднялся по ступенькам и позвонил в колокольчик, который сердито лязгнул, как будто оскорбился тем, что его коснулась плебейская рука.
Дверь открыл мужчина в черных брюках и полосатом свежевыстиранном льняном жилете.
– Да, мистер Толбойс дома. Не даст ли господин свою визитную карточку?
Роберт ожидал в холле, пока его карточку понесли к хозяину дома. Холл был огромный, с высоким потолком и каменным полом. Дубовые панели сверкали той же безукоризненной чистотой, как и все внутри и снаружи этого особняка.
У некоторых людей хватает ума увлекаться картинами и статуями, волнующими их чувства. Мистер Харкот Толбойс был слишком практичен, чтобы позволить себе эти глупые прихоти. Единственными украшениями холла были барометр и стойка для зонтов.
Роберт Одли осматривался кругом, пока о нем докладывали отцу Джорджа.
Вскоре вернулся слуга в льняном жакете. Это был худощавый бледный мужчина около сорока лет, чья внешность, казалось, изжила всякие чувства, которым подвержена человеческая натура.
– Соблаговолите пройти сюда, сэр, – промолвил он. – Мистер Толбойс примет вас, хотя он и завтракает сейчас. Он просил меня сообщить вам, что, как ему представляется, каждому в Дорсетшире известно о времени его завтрака.
Это был явный укор мистеру Роберту Одли. Тем не менее он не произвел впечатления на молодого адвоката. Он лишь приподнял свои брови.
– Я не из Дорсетшира, – заметил он. – Мистер Толбойс мог бы это знать, если бы оказал мне честь и немного пошевелил мозгами. Вперед, мой друг.
Бесстрастный слуга уставился на Роберта в безграничном ужасе и, открыв одну из тяжелых дубовых дверей, провел его в огромную столовую, обставленную с суровой простотой апартаментов, предназначенных лишь для того, чтобы в них есть, но не жить; и во главе стола, за которым спокойно могли уместиться восемнадцать человек, Роберт узрел мистера Харкота Толбойса.
Мистер Толбойс был одет в домашний халат из серой ткани, повязанный поясом. Это суровое одеяние изо всей современной одежды, возможно, более всего напоминало римскую тогу. Он носил тускло-желтый жилет, туго накрахмаленный батистовый галстук и безукоризненный воротничок. Цвет его халата был почти так же холоден, как и взгляд его серых глаз.
Роберт Одли не ожидал, что у Харкота Толбойса будут манеры и характер Джорджа, но он надеялся увидеть хоть какое-нибудь фамильное сходство между отцом и сыном. Но ничего подобного. Было бы трудно представить более непохожего на Джорджа человека, чем его родитель. Роберт больше не удивлялся жестокому письму, полученному от мистера Толбойса, когда увидел его автора. Такой человек едва ли мог написать иначе.
В большой комнате находилось еще одно лицо, в направлении которого взглянул Роберт, поздоровавшись с Харкотом Толбойсом и пребывая в сомнении, как ему приняться за дело. Этим вторым лицом была дама, сидевшая у последнего из четырех окон и занятая каким-то шитьем, у ее ног стояла плетеная корзинка, полная коленкора и фланели.
Хотя она находилась в другом конце комнаты, Роберт заметил, что она молода и похожа на Джорджа Толбойса.
«Его сестра! – мгновенно подумал он, осмелившись перевести взгляд с хозяина дома на женскую фигуру у окна. – Вне всякого сомнения, это его сестра. Он так любил ее. Не может же она быть полностью безразлична к его судьбе?»
Девушка привстала со своего стула, и ее работа соскользнула с колен на пол, клубок пряжи откатился по дубовому полированному полу за край турецкого ковра.
– Сядь, Клара, – приказал строгий голос мистера Толбойса.
Казалось, он обращается не к своей дочери, к тому же, он сидел к ней спиной, когда она поднялась. Как будто он почувствовал это каким-то шестым чувством или у него были глаза на затылке.
– Сядь, Клара, – повторил он, – и держи свою пряжу в рабочем ящике.
Девушка вспыхнула и наклонилась поискать клубок. Мистер Роберт Одли, которого отнюдь не смутило поведение хозяина дома, поднял клубок и вернул его владелице; Харкот Толбойс в изумлении наблюдал за ним.
– Возможно, мистер… мистер Роберт Одли! – произнес он, взглянув на карточку, которую он держал между указательным и средним пальцами. – Возможно, когда вы закончите искать клубки пряжи, вы будете так добры сообщить мне, чему я обязан этим визитом?
Он величественно взмахнул своей красивой рукой, и слуга, поняв его жест, подвинул тяжелый красный сафьяновый стул.
– Вы можете остаться, Уилсон, – сказал мистер Толбойс, когда слуга собрался удалиться. – Мистер Одли, возможно, захочет кофе.
Роберт ничего не ел в это утро, но, взглянув на огромную мрачную скатерть, чайные и кофейные серебряные принадлежности, он отказался от приглашения мистера Толбойса.
– Мистер Одли не будет пить кофе, Уилсон, – произнес хозяин дома, – вы можете идти.
Слуга поклонился и вышел, открыв и закрыв за собой дверь так осторожно, как будто уважение к мистеру Толбойсу требовало, чтобы он сразу же просочился сквозь дубовые панели, словно привидение.
Мистер Харкот Толбойс сидел, сурово устремив свои серые глаза на посетителя, положив руки на красные сафьяновые ручки стула и соединив кончики пальцев. Это была поза, в которой, будь он Брутом, он бы сидел на процессе, где судили его сыновей. Если бы Роберта Одли было легко смутить, мистеру Толбойсу удалось бы это; но так как Роберт мог с абсолютным спокойствием сидеть даже среди грохота битвы, покуривая свою сигару, то римское величие хозяина дома оставило его безразличным. Достоинства отца мало что значили для него в сравнении с возможными причинами исчезновения его сына.
– Некоторое время назад я писал вам, мистер Толбойс, – спокойно начал Роберт, убедившись, что его готовы слушать.
Харкот Толбойс кивнул головой. Он понимал, что Роберт приехал поговорить о его пропавшем сыне. Видит Бог, его ледяной стоицизм был скорее жалким притворством тщеславного человека, чем бессердечностью, как полагал Роберт. Он поклонился своему посетителю. Суд начался, и Брут развлекался.
– Я получил ваше послание, мистер Одли, – промолвил он. – Оно среди прочих деловых писем: на него в свое время был дан ответ.
– Письмо касалось вашего сына.
У окна, где сидела девушка, раздалось легкое шуршание: почти тотчас он взглянул на нее, но она не шевельнулась. Она не работала и была совершенно неподвижна.
«Похоже, она так же бессердечна, как и ее отец, хотя и похожа на Джорджа», – решил мистер Одли.
– Ваше письмо касалось особы, которая, возможно, однажды была моим сыном, – возразил Харкот Толбойс. – Прошу вас не забывать, что у меня нет больше сына.
– Вам не нужно напоминать мне об этом, мистер Толбойс, – мрачно промолвил Роберт. – Я слишком хорошо помню это. У меня веские причины полагать, что у вас действительно больше нет сына. У меня есть причины думать, что он мертв.
Возможно, мистер Толбойс стал немного бледнее, услышав слова Роберта, но он только поднял свои колючие серые брови и мягко покачал головой.
– Нет, – сказал он. – Уверяю вас, нет.
– Я полагаю, что Джордж Толбойс умер в сентябре месяце.
Девушка, которую звали Клара, сидела, судорожно вцепившись в кусочек ткани, который шила, и ни разу не шевельнулась, как только Роберт заговорил о смерти своего друга. Он не мог отчетливо видеть ее лицо, так как она сидела далеко от него и спиной к окну.
– Нет, нет, уверяю вас, – повторил мистер Толбойс, – здесь произошла печальная ошибка.
– Вы думаете, я ошибаюсь, полагая, что ваш сын мертв? – спросил Роберт.
– Наиболее вероятно, – ответил мистер Толбойс, снисходительно улыбаясь. – Наиболее вероятно, мой дорогой сэр. Исчезновение было, несомненно, ловким трюком, но недостаточно умным, чтобы обмануть меня. Позвольте мне объяснить вам этот случай, мистер Одли, и убедить вас в трех вещах. Во-первых, ваш друг не умер. Во-вторых, он скрывается с целью внушить мне тревогу, поиграть на чувствах… человека, который был однажды его отцом, и в конечном счете добиться моего прощения. В-третьих, он не получит этого прощения, как бы долго он ни скрывался, и таким образом, он поступит мудро, без промедления вернувшись к своему месту жительства и привычным занятиям.
– Так, значит, вы считаете, что он намеренно скрывается от всех, кто его знает, с целью…
– С целью воздействовать на меня, – воскликнул мистер Толбойс, который воспринимал жизнь лишь с позиций своего тщеславия и напрочь отказывался взглянуть на дело с любой другой точки зрения. – С целью воздействовать на меня. Он знал непреклонность моего характера, он имел обо мне некоторое представление и прекрасно понимал, что все обычные попытки смягчить мое решение или увести меня от жизненной цели, обречены на провал. Тогда он решил испробовать необычные средства, он скрылся, чтобы лишить меня покоя, и когда истечет должное время, и он обнаружит, что это не волнует меня, тогда он вернется к своим обычным уловкам. И когда он сделает это, – мистер Толбойс поднялся до истинного величия, – я прощу его. Да, сэр, я прощу его, Я скажу ему: «Ты пытался обмануть меня, а я показал тебе, что меня не обманешь; ты пытался испугать меня, но я не из пугливых; ты не верил в мое великодушие, а я докажу тебе, что могу быть великодушным».
Судя по тому, как Харкот Толбойс произнес свою речь, можно было понять, что он давным-давно тщательно составил ее.
Роберт Одли вздохнул, услышав его речи.
– Бог свидетель, что, может быть, у вас и будет возможность сказать это своему сыну, сэр, – печально ответил он. – Мне было очень приятно узнать, что вы желаете простить его, но я боюсь, что на этом свете вы его больше не увидите. Мне нужно вам многое рассказать об… об этом печальном предмете, мистер Толбойс, но я бы лучше поговорил с вами наедине, – добавил он, взглянув на девушку у окна.
– Моя дочь знает мое мнение но этому поводу, мистер Одли, – ответил Харкот Толбойс. – Нет причины, по которой ей не следует услышать все, что вы имеете сказать. Мисс Клара Толбойс, – мистер Роберт Одли, – добавил он, величественно взмахнув рукой.
Молодая леди склонила голову в ответ на поклон Роберта.
«Пусть она все услышит, – подумал он. – Если у нее так мало чувств, что она не проявила ни одно из них, то пусть она услышит худшее».
Наступила небольшая пауза, во время которой Роберт достал несколько бумаг из своего кармана; среди них был и документ, составленный им сразу же после исчезновения Джорджа.
– Мне потребуется все ваше внимание, мистер Толбойс, – произнес он, – так как то, что я должен раскрыть вам, крайне тяжело. Ваш сын был очень дорог мне – по многим причинам. Возможно, более всего потому, что я прошел с ним через самое большое горе в его жизни и потому еще, что он был сравнительно одинок в этом мире – отвергнутый вами, потерявший единственную женщину, которую любил.
– Дочь пьяного нищего, – как бы мимоходом заметил мистер Толбойс.
– Если бы он умер в своей постели, – продолжал Роберт Одли, – от разбитого сердца, я бы безутешно оплакивал его, даже если бы я своими руками закрыл его глаза и увидел его спокойно лежащим в своей могиле. Я бы горевал по своему старому школьному товарищу и другу, который был мне так дорог. Но это горе – ничто в сравнении с тем, что я испытываю сейчас, когда почти наверняка знаю, что мой бедный друг был убит.
– Убит!
Отец и дочь одновременно повторили это ужасное слово. Лицо отца покрылось смертельной бледностью, его дочь уронила голову на стиснутые руки и больше ни разу не подняла ее.
– Мистер Одли, вы сошли с ума! – воскликнул Харкот Толбойс. – Вы сошли с ума, или же ваш друг поручил вам играть на моих чувствах. Я протестую против этого тайного заговора и я… я беру назад свое прощение человеку, который был однажды моим сыном.
Сказав это, он снова пришел в себя. Удар был слишком сильным.
– В мое намерение не входит без нужды волновать вас, сэр, – ответил Роберт. – Бог свидетель, что, возможно, вы правы, а я нет. Я молю Бога об этом, но я не могу даже надеяться на это. Я пришел к вам за советом. Я изложу вам ясно и хладнокровно обстоятельства, вызвавшие мои подозрения; если вы скажете, что эти подозрения глупы и беспочвенны, я готов подчиниться вашему решению, я покину Англию, прекращу поиски доказательств, подтверждающих мои опасения. Если вы скажете продолжать, я продолжу.
Ничто не могло более удовлетворить тщеславие мистера Харкота Толбойса, чем это обращение. Он заявил, что готов выслушать все, что Роберт может сообщить ему, и готов сделать все, что в его силах, чтобы помочь ему.
Роберт Одли подвинул стул ближе к мистеру Толбойсу и начал подробный отчет обо всем, что произошло с Джорджем с того времени, как он приехал в Англию, и до часа его исчезновения, также обо всех событиях, что случились после его исчезновения и могли так или иначе иметь к нему отношение. Харкот Толбойс слушал его с преувеличенным вниманием, время от времени перебивая его, чтобы задать какой-нибудь вопрос. Клара Толбойс так и не подняла головы с судорожно сжатых рук.