
Полная версия:
Шекспир. Жизнь и произведения
Но, тщетно вздыхая по Виоле, она все же неминуемо производит такое впечатление, как будто она охвачена легким эротическим безумством, вполне соответствующим безумству герцога, и сумасшествие их обоих находит себе в высшей степени остроумную и забавную пародию в чисто комической влюбленности Мальволио в свою госпожу и его самонадеянной фантазии, будто она платит ему взаимностью. Оливия чувствует это, и сама это говорит, восклицая (III, 4):
Поди-ка, позови его скорей.И я безумная, как он, когдаВеселое безумство сходно с грустным.Образ Мальволио обрисован несколькими штрихами, но с несравненной уверенностью. Он неподражаем в своем напоминающем индийского петуха величии, а жестокая шутка, предметом которой он является, разработана, как целый рудник комизма. Бесподобное любовное письмо, посланное ему Марией, подделавшей почерк графини, действует на него, «как водка на старую бабу», заставляет выйти наружу все его скрытое самообольщение, а его самодовольство, и раньше заметное в нем, принять самые смехотворные формы. Сцена, где он приближается к Оливии и торжествующим тоном напоминает ей выражения письма «желтые чулки и накрест завязанные подвязки», между тем как убеждение, что он сошел с ума, все глубже и глубже вкореняется в нее, принадлежит, вместе с коллизиями, вызываемыми неизбежными недоразумениями, к самым эффектным комическим сценам английского театра. Еще более полна веселости та сцена (IV, 2), где Мальволио в качестве помешанного заперт в темной комнате, а шут стоит за дверью и, то подражая голосу патера, старается изгнать из него дьявола, то своим собственным голосом разговаривает со священником, поет песни и обещает Мальволио исполнить его поручение. В этой сцене чувствуется первоклассный jeu de theatre комического жанра.
Шут, как бы по соответствию с основным тоном пьесы, менее остроумен и более музыкален, чем Оселок в пьесе «Как вам угодно», но зато он преисполнен сознанием значения своей профессии:
Глупость, как солнце, обращается вокруг мира и светит повсюду.
По временам он произносит что-нибудь безмерно забавное, как, например, реплику «быть хорошо повешенным лучше, чем худо жениться», или приводит следующий довод в пользу того, что с врагами живется лучше, чем с друзьями (V, 1):
Друзья хвалят меня и в то же время делают из меня осла, а враги прямо говорят, что я осел, следовательно, с врагами я научаюсь самопознанию, а друзья меня надувают. Итак, если умозаключения похожи на поцелуи, и если четыре отрицания составляют два утверждения, то чем больше друзей, тем хуже, чем больше врагов, тем лучше.
В виде исключения Шекспир и здесь, как бы опасаясь быть ложно пошлым своей публикой, заставил Виолу совершенно догматически рассуждать о том, что роль шута требует ума; дурак должен наблюдать нрав того человека, над которым подшучивает, должен уметь выбирать время и место, а не набрасываться, как дикий сокол, на каждое перышко, которое завидит. Это ремесло столь же трудное, как искусство мудреца.
Шут образует нечто вроде связующего звена между серьезными характерами пьесы и лицами, вызывающими один только смех, каковы прибавленные Шекспиром от себя пара дворянчиков: сэр Тоби Белч и сэр Эндрю Эгчик. Это – сплошной контраст. Сэр Тоби – тучный, полнокровный, краснощекий шутник, постоянно напивающийся допьяна; сэр Эндрю – бледный, как будто его трясет лихорадка, с жидкими, прямыми, бесцветными волосами, тощий мозгляк, гордящийся своим искусством в танцах и фехтовании, задорный и застенчивый в одно и то же время, смешной во всех своих движениях, хвастун и трус, эхо и тень людей, которым он удивляется, созданный для потехи своих приятелей, для того, чтобы быть марионеткой в их руках и служить мишенью для их острот, до того глупый, что считает возможным приобрести любовь прекрасной Оливии, но с тайным предчувствием своей глупости, предчувствием, действующим на зрителя освежающим образом (I, 3):
Мне сдается, что иногда во мне не больше остроумия, чем в обыкновенном человеке. Но я ем очень много говядины, – и это вредит моему остроумию.
Он не понимает самых простых фраз, какие ему приходится слышать, он такой попугай и поддакиватель, что выражение «и я тоже» является лозунгом всей его жизни. И он увековечен Шекспиром в бессмертной реплике, которую произносит, когда Тоби говорит о себе, что субретка Мария его обожает (II, 3):
И меня раз как-то обожали.
Тоби дал полную характеристику его и указал его приметы словами, что если его вскроют и найдут в его печени настолько крови, чтобы муха могла окунуть в нее ногу, то он готов съесть всю остальную часть его трупа.
Главное действующее лицо в «Двенадцатой ночи» – Виола, о которой брат ее говорит только правду без малейшего преувеличения, когда, считая ее потонувшей во время кораблекрушения, восклицает: «Сама зависть должна была бы назвать ее сердце прекрасным!»
Ее положение в пьесе заключается в том, что, потерпев кораблекрушение у берегов Иллирии, она желает сначала поступить в услужение к молодой графине, но, узнав, что та никого не хочет видеть, решается в качестве пажа предложить свои услуги молодому неженатому герцогу, о котором, как она припоминает, ее отец отзывался с теплотой. Он тотчас же производит на нее самое глубокое впечатление, но, не зная ее пола, он и не подозревает, что в ней происходит, и она попадает в жестокое положение постоянно быть посылаемой с поручениями от того, кого она любит, к другой. Таинственным и трогательным образом говорит она с ним о своей любви (П, 4):
Дочь моего родителя любила,Как, может быть, я полюбил бы вас,Когда бы слабой женщиною был.Герцог. А жизнь ее?Виола. Пустой листок, мой государь:Она ни слова о своей любвиНе проронила, тайну берегла,И тайна, как червяк, сокрытый в почке.Питалась пурпуром ее ланит.Задумчива, бледна, в тоске глубокой,Как гений христианского терпенья,Иссеченный на камне гробовом,Она с улыбкою глядела на тоску.Но теплое чувство, наполняющее ее, делает ее более красноречивым вестником любви, чем она подозревает. На вопрос Оливии, что сделала бы она сама, если бы любила ее так, как ее господин, она отвечает (I, 5):
…У вашего порогаЯ выстроил бы хижину из ивы.Взывал бы день и ночь к моей царице,Писал бы песни о моей любвиИ громко пел бы их в тиши ночей:По холмам пронеслось бы ваше имя,И эхо повторяло бы в горах«Оливия!» Вам не было б покояМеж небом и землей, пока бы жалостьНе овладела вашею душой.Короче говоря, как мужчина она обнаружила бы всю ту энергию, которой герцогу недостает. Неудивительно, что она невольно вызывает ответную любовь. Как женщина, она вынуждена к пассивности; ее любовь – любовь без слов, любовь глубокая, тихая и терпеливая. Вопреки своему здравому рассудку, она человек сердца. Весьма знаменательно, что в сцене, где Антонио, принимающий ее за Себастьяна (III, 5), находясь в отчаянном положении, напоминает ей об оказанных им услугах, она восклицает в ответ, что ничего она не ненавидит так в людях, как неблагодарность, которую она считает хуже лжи, сплетен и пьянства. Она вся задушевность, при всем том, что у нее такой светлый ум. Ее инкогнито, не доставляющее ей (как Розалинде) радости, а только горе и смущение, таит в себе самую чуткую женственность. Никогда не вырывается у нее, как у Розалинды или Беатриче, грубого и нескромного слова. Взамен бурной энергии и искрящегося юмора более ранних героинь ей дана пленяющая сердце прелесть. Она свежа и прекрасна, как эти старшие ее сестры, она, которую, как скромно выражается ее брат, «многие считали красавицей», хотя она была похожа на него; у нее есть и юмористическое красноречие Розалинды и Беатриче, она доказывает это в первой своей сцене с Оливией; но все же на ее прелестном образе лежит легкий отпечаток грусти. Она как бы олицетворяет собой «прощание с веселостью», выражение которого один талантливый английский критик нашел в этой последней комедии светлого периода жизни Шекспира.
Глава 27
Перемена в настроении Шекспира. – Возрастающие меланхолия, пессимизм и мизантропия
Неумолимо приближается время, когда веселость, даже сама жизнерадостность гаснут в его душе. Тяжелые тучи нависли на его горизонте, мы можем лишь догадываться, какие, – гложущие сердце печали и разочарования скопились в глубине его существа. Мы видим, как грусть его растет и расширяется; мы наблюдаем ее изменчивые проявления, не зная ее причин. Мы чувствуем лишь одно, что арена, которую он видит очами своей души, как и внешняя, на которой он действует, обтянута черным. Траурный флер спускается на ту и на другую.
Он больше не пишет комедий, а пишет целый ряд мрачных трагедий и ставит их на сцену, еще так недавно оглашавшуюся смехом его Беатриче и Розалинд.
Все его впечатления от жизни и от людей становятся отныне все более и более мрачными. В его сонетах можно проследить, как даже и в более ранние его, счастливые годы не знающая покоя страстность постоянно боролась в его душе с радостью жизни, и можно видеть, как он уже и в это время был волнуем тревогой порывистых и противоречивых чувств. Затем можно вычитать из его драматических произведений, что не только то, что он испытал в общественной, политической жизни, но и все события его личного существования начинают с этих пор внушать ему отчасти сострадание к людям, пламенное сочувствие, отчасти ужас перед людьми, как перед дикими, хищными зверями, отчасти, наконец, отвращение к людям, как глупым, лживым и низменным созданиям. Эти чувства сгущаются постепенно в глубокое и грандиозное презрение к людям, пока, по истечении восьми длинных лет, в его основном настроении не наступает перелом. Погасшее солнце снова озарило его жизнь, черное небо вновь сделалось лазурным, и душа поэта вновь прониклась кротким участием ко всему человеческому. Под конец все успокаивается в величавой, меланхолической ясности. Возвращаются светлые настроения, легкие грезы его юности, и на устах поэта появляется если не смех, то улыбка. Неудержимая веселость исчезла навсегда, но его фантазия, чувствующая себя менее связанной, чем прежде, законами действительности, резвится легко и свободно, хотя много серьезного смысла и много житейского опыта скрывается теперь за этой легкой игрой воображения.
Но это внутреннее освобождение от тяготы жизни наступает, как сказано, лишь лет восемь спустя после момента, на котором мы здесь остановились.
Мощная, гениальная жизнерадостность его тридцатилетнего возраста царит еще короткое время в его душе. Затем она начинает меркнуть, и после сумерек, коротких, как сумерки юга, во всей его душевной жизни и во всех его произведениях водворяется ночь.
В трагедии «Юлий Цезарь» еще господствует только мужественная серьезность. Тема привлекла Шекспира вследствие аналогии между заговором против Юлия Цезаря и заговором против Елизаветы. Так как главные участники последнего, Эссекс и его товарищ Саутгемптон, вопреки безрассудности своего предприятия пользовались полной личной симпатией поэта, то некоторую долю этой симпатии он перенес на Брута и Кассия. Он создал Брута под глубоким впечатлением того непрактичного великодушия, какое обнаружили его друзья-аристократы и которое оказалось бессильным изменить ход исторических событий. Вывод, вытекающий из пьесы, – практические ошибки влекут за собой столь же жестокую кару, как и моральные.
В «Гамлете» господствуют все возрастающая меланхолия и все усиливающаяся горечь Шекспира. Свойственное юности светлое миросозерцание разбилось в прах как для Шекспира, так и для его героя. Вера Гамлета в людей и доверие его к ним подорваны. Под формой кажущегося безумия здесь так гениально, как никогда прежде в северной Европе, выражена глубоко печальная житейская мудрость, которую Шекспир выработал себе к сороковому году своей жизни.
Одна из побочных причин меланхолии Шекспира, усматриваемых нами в эту эпоху, это все более резкое враждебное отношение, в которое он как актер и театральный писатель становится к направленному в пользу свободной церкви все более и более могучему религиозному движению века – пуританизму, являвшемуся в его глазах лишь ограниченностью и лицемерием. Пуританизм был смертельным врагом его сословия; еще при жизни Шекспира он вызвал запрещение всяких сценических представлений в провинции, а после его смерти и в столице. С самой «Двенадцатой ночи» неизменное ожесточение против пуританизма, понимаемого как лицемерие, простирается через «Гамлета», через переработку комедии «Конец – делу венец» до «Меры за меру», где этот гнев поднимает бурю и создает образ, рядом с которым можно поставить лишь мольеровского Тартюфа.
Что так глубоко потрясает его в эти годы, это бедствия земной жизни, несчастье, не как удел, ниспосланный небом, а как нечто, осуществляемое глупостью в союзе со злобой.
В особенности злоба как сила теперь восстает перед ним во всем своем могуществе. Это видно уже в «Гамлете», в изумлении героя по поводу того, что можно улыбаться и быть злодеем. Еще ярче выражено это в «Мере за меру»:
…Не называйТо невозможным, что на этот разЛишь кажется тебе невероятным!Презреннейший злодей из всех на светеКазаться может скромным, честным, строгим,Как граф Анджело.Эта-то строка и приводит к художественному воссозданию характеров Яго, Гонерильи и Реганы и к диким взрывам человеконенавистничества в «Тимоне Афинском».
«Макбет» – первая попытка Шекспира объяснить трагедию жизни как результат грубости в союзе со злобой: грубости, усиленной, умноженной злобой. Леди Макбет отравляет душу своего супруга. Злоба вливает несколько капель яда в грубость, могущую быть по самой внутренней своей сути слабостью различного рода, честной шероховатостью нрава, тупоумием многообразного свойства. И эта грубость начинает затем неистовствовать, становится страшной для себя и для других.
Совершенно то же самое видим мы в отношениях между Отелло и Яго.
«Отелло» не более как монография. «Лир» – мировая картина. Шекспир переходит от «Отелло» к «Лиру» в силу потребности художника дополнять самого себя, создавать вслед за каждым произведением его контраст.
«Лир» – самая крупная задача, какую ставил себе до сих пор Шекспир: мука и ужасы вселенной, вставленные в рамку пяти недлинных актов. Впечатление, производимое «Лиром», – это кончина мира. Шекспир теперь не в том настроении, чтобы изображать что-либо иное. В ушах его раздается, душу его наполняет грохот мира, который разрушается.
Этим объясняется его следующее произведение – «Антоний и Клеопатра». В этом сюжете он нашел новый текст к своей внутренней музыке. В жизнеописании Марка Антония он прозрел глубокое падение древней мировой республики. Римское могущество, суровое и строгое, рушилось при столкновении со сладострастием Востока.
К этому моменту, когда Шекспир написал трагедию «Антоний и Клеопатра», его меланхолия успела возрасти до пессимизма. Презрение становится у него неизменным настроением, презрение к людям, обращающееся вместе с кровью в его жилах, но презрение плодотворное, могучее, выбрасывающее молнию за молнией.
Такие произведения, как «Троил и Крессида» и «Кориолан», обрушиваются то на отношения между обоими полами, то на политические условия, и, наконец, все, что Шекспир пережил и вынес в эти годы, все, что он передумал и что выстрадал, концентрируется в одном великом, полном отчаяния образе, образе Тимона Афинского, человеконенавистника, дикая риторика которого подобна темной эссенции из запекшейся крови и желчи, выделяющейся из раны для облегчения душевной муки.
Глава 28
Англия в эпоху Елизаветы
В эпоху молодости Шекспира вся Англия стояла в цвету Он сознавал, что принадлежит к народу, богатому великими воспоминаниями и блестящими делами, к народу, который шел неудержимо и решительно вперед. Он сознавал, что живет в эпоху, когда вновь возродилась дивная культура древности и когда выдающиеся люди, работавшие во всех областях практической и духовной жизни, положили начало могуществу Англии, когда сердца всех граждан были исполнены самоуверенностью. Все эти чувства сливались в его груди с весенними настроениями молодости. Шекспир видел, как вместе со звездой Англии восходит и его собственная. Ему казалось, что современные ему мужчины и женщины были богаче одарены, сильнее, энергичнее и счастливее своих предков. В их жилах текла как будто более горячая кровь, их желания были ненасытнее, а жажда приключений – неутолимее, чем в людях прошлых поколений. Они управляли мужественно и умно страной, как сама королева или лорд Борлей; они были исполнены честолюбия, сражались храбро, любили страстно, слагали мечтательные стихи, подобно Филиппу Сиднею, идолу современной молодежи, герою, умершему славной смертью Ахиллеса. Они наслаждались при помощи всех чувств, цеплялись за жизнь всеми органами, любили блистать роскошью и богатством, красотою и умом, они объезжали земной шар, любуясь его чудесами и добывая его сокровища; они давали имена вновь открытым странам и водружали английский флаг на неведомых морях.
Эти люди, которые сокрушили Испанию, подняли благосостояние Голландии и обуздали Шотландию, были превосходными дипломатами и стратегами. Это были крепкие, здоровые натуры. Все они, как истые представители Ренессанса, любили литературу, но они были прежде всего практическими деятелями, прекрасными наблюдателями современной действительности, осторожными и твердыми в несчастье, умеренными и благоразумными в счастье.
Шекспир видел Вальтера Рэлея, после Бэкона и него самого интересного и гениального англичанина того времени, верного друга Спенсера, известного своей солдатской храбростью, прославившегося в качестве викинга и путешественника, снискавшего расположение Елизаветы в качестве царедворца, любовь народа как герой и поэт. Шекспир, вероятно, знал стихи из элегии Рэлея, посвященной Сиднею.
Да, Рэлей был не только оратором и историком, но также поэтом. Маколей прекрасно заметил: «Мы воображаем себе его то устраивающим смотр королевской гвардии, то преследующим испанскую галеру, то возражающим в нижней палате противной партии, то нашептывающим на ушко одной из придворных дам свои любовные стихи, то размышляющим над Талмудом и сравнивающим место из Полибия с отрывком из Ливия!»
Шекспир был также свидетелем, как юный Роберт Девере, граф Эссекс, обративший еще десятилетним мальчиком на себя внимание придворных тем, что не снял своей шляпы перед королевой и воспротивился ее поцелую, отличился в Нидерландах под начальством Лейстера, командуя кавалерией, и как он два года спустя вытеснил Рэлея из сердца королевы. Она играла с ним в карты и другие игры, «пока не раздавалась утренняя песнь пташек». Она запиралась с ним в комнате, тогда как в приемной прогуливались венецианский и французский послы (прождавшие таким образом уже раз в эпоху фаворитства Лейстера) и острили насчет того, как вернее назвать подобное положение «tener la mula» или «tenir la chandelle»[11]. Эссекс потребовал, чтобы королева пожертвовала Рэлеем для его юной любви. И вот начальник гвардии Рэлей должен был стоять на часах перед кабинетом королевы с саблей в руках, в мундире коричневого и оранжевого цвета, в то самое время, как красавец-юноша нашептывал королеве слова, заставлявшие сильнее биться ее сердце. Эссекс старался очернить Рэлея, где только мог и как только умел. Королева заметила ему, что он не имеет никакого права смотреть свысока на такого человека. Тогда Эссекс обратился к ней, как он сам рассказывал, с вопросом: «Разве он может достойно служить королеве, находящейся в вечном страхе перед Рэлеем?» и прибавлял при этом: «Я убежден, что он, стоявший за дверью, мог прекрасно слышать все, что говорилось о нем в кабинете!»
Так неосторожно поступал Эссекс и впоследствии. Но он вскоре развернул свои блестящие способности, которых никто не подозревал. Когда Шекспир познакомился с ним, вероятно в 1570 г., он был в высшей степени любезным и услужливым лордом. Не лишенный некоторого поэтического таланта, он сумел оценить комедию «Сон в летнюю ночь» и ее творца. Шекспир нашел, вероятно уже тогда, в 23-летнем лорде доброго покровителя. Несколько лет спустя он познакомился именно через него с его родственником Саутгемптоном, бывшим на шесть лет моложе Эссекса. В то время последний уже успел отличиться в качестве блестящего воина. В мае 1589 г. он высадился впереди всех англичан на португальский берег, а под стенами Лиссабона он вызвал на поединок в честь своей повелительницы любого смельчака из испанского войска. В июле 1591 г. он привел Генриху Наваррскому вспомогательный отряд в 4000 человек. Он разделял все трудности похода, вызвал при осаде Руана главнокомандующего врагов на поединок и загубил потом все предприятие своей неспособностью: войско его таяло с каждым днем.
Следующие годы Эссекс провел на родине. В это время Шекспир сошелся с ним, вероятно, ближе. Его рыцарская доблесть и храбрость, талантливость, его любовь к поэзии и науке, наконец, его покровительственное отношение к таким людям, как Бэкон и др., произвели на него сильное впечатление. Вероятно, Шекспир следил также не только с интересом патриота за нападением английского флота на Кадикс (1596).
Тогда старым соперникам Рэлею и Эссексу пришлось сражаться бок о бок. Рэлей выиграл блестящее морское сражение и сжег все гигантские корабли испанцев, исключая двух, взятых на абордаж. Однако на другой день Рэлей, тяжело раненный в ногу, не мог принять участие в военных действиях. Тогда Эссекс штурмовал, взял и разграбил город. В своем докладе королеве Рэлей прославлял Эссекса за этот подвиг, и имя молодого полководца сделалось самым популярным в Англии, было на устах у всех; ему читались панегирики даже в храме св. Павла.
Да, это была блестящая эпоха. На развалинах испанского могущества выросло всемирное политическое значение Англии. Промышленность и торговля процветали. До восшествия на престол Елизаветы Амстердам был главным торговым центром. В ее царствование первое место занял Лондон. В 1571. г. открылась лондонская биржа. Двадцать лет спустя английские купцы торговали повсюду, как в былые годы ганзейские города. Лондонские уличные мальчишки лежали на берегу Темзы, внимая рассказам моряков, обогнувших мыс Доброй Надежды и побывавших в Индостане. А в тавернах можно было встретить загорелых, бородатых авантюристов, с лицами, испещренными шрамами; они объехали весь океан и побывали на Бермудских островах; они привозили с собой на родину негров, краснокожих и больших обезьян и рассказывали о золотоносной стране Эльдорадо, о действительных и вымышленных опасностях, которым они подвергались на далекой чужбине.
Рука об руку с мирным развитием торговли и промышленности шли военные успехи и рост национального самосознания. Вместе с тем расцветали науки и искусства. В то время, как путешественники привозили с берегов неведомых стран всевозможные новинки, ученые отыскивали греческих и римских классиков, которые не были раньше известны, переводили и прославляли их. А любители словесности изучали испанских и итальянских поэтов в качестве образцов изящества и вкуса.
Мир, доселе ограниченный, сделался вдруг необъятным. Горизонт, прежде узкий, вдруг расширился. Надежда на великую будущность наполняла все сердца. Да, это была весенняя пора, и во всех стихотворениях поэтов того времени чувствуется весеннее настроение.
В наше время, когда сотни миллионов людей говорят по-английски, современных английских поэтов можно пересчитать по пальцам. А тогда в Англии существовало около 300 лириков и драматургов, писавших для публики, равной по количеству нынешней датской, так как из пяти миллионов населения четыре были безграмотны. Но тогда умение писать стихи было так же распространено среди мужчин, как в наше время умение играть на рояле среди дам. Поэтическая деятельность уживалась мирно рядом с энергической практической деятельностью.
Но как все эпохи расцвета, и эта эпоха была кратковременна.
Глава 29
Елизавета на склоне лет
Уже в 1600 г. общественное настроение было совершенно иное.
Елизавета также изменилась. В ее характере было всегда много теневых сторон, но они исчезали в том блеске, которым ее окружили успехи ее политики, великие люди, служившие ей, громкие дела и счастливые события.
Теперь все изменилось.
Она всегда была тщеславна. Но когда ей исполнилось 60 лет, ее кокетство достигло крайних пределов. Мы видели, что Рэлей, желавший вновь снискать ее благорасположение, написал из темницы письмо на имя сэра Роберта Сесиля, где сравнивал ее с Венерой и Дианой (ей тогда было уже 60 лет). Когда ей минуло 67 лет, то сестра Эссекса, пытавшаяся спасти брата, подала королеве прошение, исполненное благоговения перед ее «чарующей красотой», ослепившей несчастного, и ее «совершенствами и добродетелями, от которых можно было бы ожидать больше сострадания». В том же самом году королева в маске принимала участие в танцах по случаю свадьбы лорда Герберта. Она любила, если все поражались ее цветущим видом. Когда ей было 68 лет, лорд Монжой просил позволения «утолить жажду своих взоров созерцанием единственного дорогого для них предмета», т. е. ее «хорошеньких глазок». В этом тоне разговаривали с ней все, желавшие снискать или сохранить ее милость. В 1601 г. лорд Пемброк, которому был только 21 год, мечтал получить разрешение предстать перед королевой и написал поэтому Сесилю (т. е. 68-летней Елизавете), что «ее несравненная красота является единственным солнцем, освещающим его маленький мир».