banner banner banner
Проблески ясности
Проблески ясности
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Проблески ясности

скачать книгу бесплатно

Проблески ясности
Никита Божин

У оставшегося без работы одинокого преподавателя усугубляется тревожное расстройство, до того много лет приглушенное любимым делом. Ситуация приобретает критический оборот, а смысл жизни сводится к бесцельному скитанию по улицам и поиску несуществующих проблем. Бессмысленную жизнь меняет одна неслучайная встреча с человеком, способным направить героя по новому пути.Трагичная история о поиске умиротворения в окружении бесконечного шума вымышленного мира.

Никита Божин

Проблески ясности

Первая глава

Остановившись в глубокой траве, куда не вела ни единая тропа, он прервал не только свои шаги, но и сам точно пробудился, спохватившись из глубокого сна. Всякий раз ночные кошмары, преследующие его на фоне болезненных мыслей и нескончаемых тревог, застигали исключительно дома и он, вздрагивая, находил себя в постели, протирая глаза, наконец, осознавая, что это всего лишь видение. Сейчас, увы, местонахождение никак не указывало хотя бы даже на знакомее место, а уж тем более никак не на кровать и стены комнаты. У себя дома слишком тесно, и стены он буквально чувствует, располагая способностью передвигаться меж ними не открывая глаз, но в этом поле он уже протирает глаза, надеясь понять, что же это происходит, как он сюда попал, не видение ли все это и не происки кого.

Озираясь, он видит вокруг сплошное поле, поросшее травой, к октябрю успевшую приобрести однообразный желтый цвет и в тумане выглядящей сплошным полотном, покрытым серой дымкой. Сама трава мокрая от осадков, а может это роса, ведь по времени, как будто должно скоро начать светать, а может, солнце и вовсе только село, как знать, но здесь не так уж темно. Местами торчат сухие деревья, разбросанные все больше одиночно, и реже группами от двух до пяти штук. Среди них высятся особенно заметные ели. Если присмотреться, то отдаленно виднеются их шпили над общим пейзажем. Человек то изумленно, то испуганно оглядывается, пытаясь взором приметить хоть что-то разнообразнее желто-серых цветов, за что можно «ухватится» взором и мчатся навстречу им, находя признаки цивилизации, а значит надежды, что он не обречен сгинуть в бреду где-то в немыслимом месте. Но, не единожды обернувшись вокруг себя, лишь укоренилось убеждение, что здесь-то, как раз, ничего такого нет, лишь пустота. После такого открытия принялась подступать тревога, он поспешил куда-то вперед, совершено бездумно, а спустя минуту и вовсе сорвался на бег, точно спасаясь от преследования, но, не разобрав под ногами ландшафта, скатился в овраг, на дне которого не задержался, мигом вскочив на ноги и рванув наверх. Эта оплошность стоила не столько синяков, сколько еще большего страха, ведь как знать, кто ждет его в этом тумане и что может находиться в глубине оврагов? Потерявшись в пространстве, он тщетно пытается отыскать следы примятой им же травы, но и она как будто против, не желая помогать, вся выпрямилась и теперь он окончательно сбит с толку. Обернувшись вокруг себя несколько раз, он вновь не приметил ничего, за что бы зацепился взор, лишь трава, деревья и более ничего. Рванув вперед, куда повернуты ступни, он спотыкался о муравейники, цеплялся ногами за спутанные стебли травы и падал в сырые ее сплетения, откуда вырывался, все более испуганно и судорожно пытался вспомнить вчерашний день, как он попал сюда, и куда именно «сюда»? Но не найдя хоть какого бы то ни было вразумительного ответа, он все шел, уверенный, что движение – лучше, нежели стоять столбом в поле. И таким образом, очень скоро, он вышел к небольшому пруду.

Над ним все так же перетекал туман, и лишь шум от насекомых разбавлял тишину над стоячей водой. Непременно решив, что нужно умыть лицо, он встал на колени у берега, зачерпнул воды, плеснул на себя, потом еще раз набрал, делал пару глотков и в это момент от чего-то в голову полезли неприятные мысли о склизких обитателях рек, озер, болот, ручьев: пиявках, ужах, обитающих у воды лягушках, тритонах и даже рыбах, чьи скользкие тела совсем не назовешь приятными для светского городского человека. С отвращением он одернулся от озера, поднявшись, принялся себя осматриваться, отплевываться и уже успел отойти назад, как увидел, что на воде мелькает отражение огонька. Зациклившись на нем, он не двигался около полуминуты, пока резко не дернул голову вверх и заметил, что прямо перед ним холм, а на нем, очевидно, почти у края, проходит дорога. Несколько раз содрогнувшись, он дернулся то влево, то вправо, пока не решил обойти озеро справа и помчался наверх. Холм все так же поросший травой, скользкий, и чтобы не упасть, он хватался руками за мертвые травы, иной раз, вырывая их с корнем, едва не падая, и скатывался назад. Так он взбирался, под конец уже на коленях, но преодолев высоту, в конец испачкав одежду и расцарапав руки, вскочил на ноги и побежал на дорогу, где совсем недавно проезжала машина, и именно от нее отразился огонек на озерную гладь.

Дрожа от холода, приступа неконтролируемой паники и волнения, он стучал зубами, утирал лицо краем своего сырого рукава. Мокрые волосы продувал ветер, особенно ощутимый на холме, и теперь он заметил, что на нем нет шляпы, а когда ее удалось потерять, вспомнить уже не мог. Его туфли и без того стоптанные, теперь выглядели совсем дурно, все в грязи, ноги же полностью мокрые, как и брюки по самые колени. Из-под жилетки безобразно выбилась рубашка, и в таком виде он побрел по обочине неведомо в каком направлении, ведь на пути пока не попалось ни единого указателя.

Спешно шагая вдоль пустой дороги, он тихо стучал стоптанными каблуками туфель по асфальту, и грязь облетала с его обуви, пока, наконец, внешний вид туфель не приобрел относительно порядочный вид, чтобы войти в город, если конечно, он движется в правильном направлении. По дороге больше не проехала ни одна машина, что, впрочем, неудивительно. Сообразив, что сейчас все же раннее утро, так как за последние полчаса посветлело, туман рассеивался, он, тем, не менее, знал, что без хоть какой-либо значимой причины машины не будут кататься здесь в столь ранний час.

По пути он приводил одежду в порядок, как и волосы. На него вдруг напало неприятное, навязчивое волнение. Это несколько странно, но стоит сказать, что он страдал постоянными приступами навязывания тревог и выдумывая поводы для беспокойства на ровном месте, там, где иной человек бы и не озадачился такой бессмыслицей. Иной раз его склонность можно было назвать благом и даже благоразумием, ведь с вопиющим волнениями он приобрел сильный инстинкт осторожности, предугадывая то или иное событие наперед, предвещая развитие ситуации и такого навыка, быть может, многим не хватало в этом городе, очень многим. Впрочем, что же лучше: беспечность и жизнь одним днем или параноидальная тревога и осторожность? Сгорать, рискуя больше не вспыхнуть, либо тлеть, медленно, скучно, но долго? Стоическое принятие любой действительности, отбрасывая мгновения прошлого и будущего, довольствуясь настоящим, которое и можно-то лишь отнять у живого существа, или все же желание жить грядущим, отбрасывая философские суждения и руководствуясь принципом о береженном человеке? Второе сложнее, но зато он знает, что ни во что не влезет, забегая мыслями далеко в будущее, точно в партии шахмат зная ходы наперед, правда, иной раз можно и пропустить мат, если не хватает опыта. Именно это навязчивое чувство попасть впросак, проиграть, оступиться, и овладевало им попеременно и всегда в самых пустяковых и бытовых ситуациях. Он мог перебрать сотни вариантов любого события с его самым худшим развитием, и, хоть, в итоге никогда ничего не случалось, это не служило хоть каким-либо успокоением до следующего раза.

Шагая в неочевидном пока направлении, он вдруг озадачился тревогой, а что, если в тех заброшенных полях возьмут, да и сыщут, охотники или какие люди, труп. Будут идти через поле, замечая примятую трава, а там мертвец. Без хоть каких-то зацепок, но приедут детективы, полиция и он не сомневается, что хоть кто-то да видел его, он чувствует, что они различат следы туфель. Думая об этом, он в панике хватается за голову, а на ней нет шляпы. Его охватывает чувство, что именно ее найдут где-нибудь рядом, и конечно, весь город, каждый его житель знает эту шляпу наизусть и все разом укажет на виновника. Но ведь он не виновен, и ничего не совершал. Но как выкрутится, все указывает на иное? Он мотает головой, готовиться заметить слежку, но никого не видно, но он знает, что кто-то видел его, запомнил. Та машина, что она делала на этой трассе так рано утром, и как ее свет лег так ровно на ту озерную гладь? Этот человек и убил, и сбежал, вывез труп и бросил, и он знает, что укажут на несчастного, кто потерял шляпу. И когда его найдут, ему не отвертеться. И совсем нечего сказать в свое оправдание, что он, в конце концов, там делал, один, да еще в такое время, одетый не для прогулок по заброшенным полям, что делал, что? Как ни странно, на этот вопрос и у него нет находилось ответа. Успев несколько раз опознать выдуманный им же труп и придумать последующее за то наказание, он стал припоминать события вечера. Как он оказался в этой глуши?

День не выдался хоть каким-то особенным, даже совершенно одинаковым и неприметным, чтобы сразу его вспомнить с первого раза. Впрочем, нет, есть одна зацепка, чтобы выделить день среди всех. Около четырех часов дня он ходил по городу, свернув через парковые ворота, пересек широкую улицу, вышел на площадь и далее через сквер вышел на оживленный проспект, недалеко от своего дома. На симпатичной улице, где большую часть дня необычайно оживленно благодаря расположенным там заведениям, салонам и магазинам, на углу здания пристроилась одна особенно интересная лавка торговца шляпами. С некоторых пор там торговала его дочь, юная Елена Вильт, на вид двадцати лет или может чуть более. Он знал ее как крайне ответственную девушку, многие годы помогавшая отцу в свои молодые и беспечные, должно быть, годы, отбросив все юношеские праздности, встала за прилавок, в то время пока отец решал вопросы связанные с делом и не только, иной раз разъезжая по другим городам или посвящая время личным вопросам, а она работает одна с утра до вечера. Среди мужского населения стало популярно зайти, и перекинуться словом с милой девушкой. Ее белокурые волосы осторожно завязаны позади; она всегда носит однообразные длинные платья или комбинезоны, но отличает ее еще совсем детский, задорный взгляд, предательски выдававший в ней совершенное дитя, которое все больше касается взрослой жизни. Не всякий посетитель заходил поговорить так же любезно, и некоторые мужчины отпускали иной раз абсолютно непристойные шуточки, смущая ее и отвлекая от работы. Делали это все больше рабочие заводов, порта и моряки. На всякие дерзости они не решались, да и витрины магазина полностью прозрачны, вечно шныряющий народ все видел, то и дело заглядывая во внутрь сквозь стекла. Кроме того, поговаривали, что под прилавком всегда лежит заряженный револьвер и если не сама Елена, то ее отец, часто находившийся на месте, в скрытом от глаз посетителей помещении, вполне мог спустить курок. В его жизни, рассказывают, случались темные и запутанные истории и, может быть, он знает, что это за ощущение, когда в твоих руках вся мощь оружия и как легко оно забирает жизнь. Важные же господа заходили сюда значительно-значительно реже, имея для себя во внимание более дорогие и почтенные магазины и их владельцев, здесь же покупали шляпы, цилиндры, кепки, береты, платки и разные мелочи все более люди не богатые. Владелец лавки всю жизнь пытался подняться до более высокого статуса, но преодолеть невидимый глазу, но вполне ощутимый барьер так и не смог, оставаясь кем-то вроде мелкого лавочника со странным прошлым, непомерными амбициями и некоторой необразованностью.

Они познакомились на днях, практически волей судьбы. Один приятель, являющийся по случаю известным в узки кругах поэтом и публикующийся в одном местном литературном журнале, как-то завел разговор об очаровательной Елене, вдохновившей его на, надо сказать, довольно рядовую короткую поэму. Он говорил, что однажды они выпивали вместе с редактором, после чего тот предложил заглянуть в эту самую лавку на небольшой разговор с Еленой, и завидев ее, поэт обомлел и сразу разразился тирадой клишированных стихов. Тем не менее, редактор остался доволен результатом и именно он посоветовал познакомить с Еленой другого незадачливого автора, который только что выбрался с поля и ковылял вдоль дороги, это как раз он. Так все и вышло, и вот заглянув однажды в лавку, как будто по самой обычной случайности, а заодно и по веской причине. (В очередной раз поддавшись навязчивыми мыслями, он хотел показаться постороннему человеку, дабы снять с себя подозрения в грабеже, что произошло совсем рядом и он уже успел повесить грех на себя, а для того ему необычайно важно подтвердить свое алиби. Мол он-то не причем, иначе пошел бы он после такого за покупками?). Войдя в помещение, он суматошно поздоровался и уставился в дамские шляпы. Понаблюдав за ним с минуты две, Елена с улыбкой полюбопытствовала, не своей ли жене он подбирает шляпу и лишь тогда он понял, что выдает себя самым нелепейшим образом, раскрасневшись, мямлил что-то, и после ушел, решив, что усугубил ситуацию до предела и теперь его точно обвинят в совершенном кем-то преступлении и схватят, но ничего, как обычно, не произошло.

И вот после нелепого безмолвного представления он имел удовольствие заходить в эту лавку уже трижды, всякий раз украдкой взглянуть на симпатичную и добрую девушку и как раз накануне сподобился на покупку новой фетровой шляпы, которую в эту ночь и потерял где-то в поле. Именно это обстоятельство не давало покоя, доставляя тревоги, ведь ладно бы шляпа была старая, но эта совсем новая, любой детектив пройдется по городским лавкам, доберется до этой и спросит, и девушка все с той же милой и искренней улыбкой укажет на него. С этим замыслом он шел куда-то вперед, опустив голову. Его внешний вид уже представлялся не таким потрепанным – рубашка заправлена, туфли почти чисты, мокрые волосы зализаны ладонью назад, разве что брюки все еще несколько сырые по колено, но на темно-сером цвете это не слишком бросалось в глаза. На горизонте показался город и чем дальше, тем отчетливее проявлялись трубы, стены и грузовые краны заводов и складов, разместившихся на окраине.

Сам того не замечая, он шагал по центру дороги, плавно переместившись с обочины. Вырвав его из мыслей, сзади раздался гудок клаксона, так истошно, точно выдав собой характер водителя, такой истеричный и нервный, непременно указывающий, что водитель неуравновешенный и психованный. Он отошел в сторону а престарелый, полный, лысый мужчина взмахнул на него рукой из окна и помчался далее. Он поднял голову, проводив взором автомобиль и только теперь заметил, что уже почти дошел до города. Теперь он стоял на небольшой возвышенности, от которой дорога шла примерно под десять градусов вниз, и отсюда открывался хороший обзор на панораму пробуждающегося города. Историческая части города и порт пока не наблюдалась, но это не главное, пока же самым важным являлось то, что он шел правильным путем и впереди – город, а главное узнаваемый. Значит, не далеко забрался. Это событие приободрило, и он скорее пошел вперед, несколько позабыв свои теории и опасения.

Обходных путей к его жилищу то ли не было, то ли он про них не знал, и даже если миновать оживленные улицы, шагая самыми что ни наесть окольными путями, все равно придется сталкиваться с толпой людей, которая будет идти потоком в каждую сторону. Решив на этот раз не впутывать себя в подозрения, выбирая самые глухие и нелюбимые улицы, он уверенно пошел мимо заводов, оживленных застроек и плавно переходя к улицам, где стояли банки, конторы и магазины, он попал в сплошной поток спешащих людей.

Удивленно озираясь, он сегодня, как и всегда, с изумлением ловил на себе взгляды абсолютно каждого прохожего. «Да что же он все смотрят на меня, чего нужно им?». Подобными вопросами он задался каждый день, когда ему доводилось пройти мимо людей. В самом далее так было или это лишь воображение, он настойчиво убежден, что люди как-то уж слишком странно и назойливо смотрят на него, точно его здесь быть вовсе не должно. Специально посвящая дни анализу того, как прохожие смотрят на других, он не видел никакой закономерной реакции, но стоило ему идти, как непременно каждый одаривал его своим несколько неприлично долгим взглядом. В этих взорах нет эмоций, им не восхищались, но и не порицали. Его как будто узнавали, точно газеты день ото дня публикую портретную фотографию разыскиваемого преступника, и все ее видят, но не видит он. «Найти бы эту чертову газету!». От такого внимания за ним развилась одна неприятная, неконтролируемая досада, а именно, он не мог смотреть в глаза людям, особенно прохожим и стоило хотя бы поднять взор на любого, кто проходит мимо по своим делам, как взгляд мигом переводился в сторону на что угодно. В такие мгновения он начинал часто моргать, и глаза увлажнялись. Это не были слезы, в понимании радости или горя, просто выступал пленка из жидкости, чтобы через мгновения сойти. Но все, все они точно ее видели, улавливали, и насмехались в душе своею победой, в дуэли против разыскиваемого преступника, которая для них не существует, где нет победителя, но всегда есть проигравший.

И эти необязательные, но пристальные, каждодневные взоры возбуждали волны эмоций, но ключевым оставалось непонимание, за что же все они так часто одаривает его разглядываниям. Внешний вид никогда не выдал в нем хоть что-то притягательное или выбивающееся из общей массы людей, и та же гамма одежды, как и сам внешний вид, все типичное. Что ни день, то на нем всегда неприметная одежда однотонных серых или темных тонов. То было либо тонкое пальто, как сейчас, либо просто костюм, рубашка и жилетка или просто рубашка. Так ходит половина мужчин! На голове шляпа и ее носят едва ли и не все, реже заменяя кепками. Лицо его все такое же неприметное, ни бороды, ни усов, ни веснушек, шрамов или каких-то дефектов. Обычная короткая стрижка, овальное, худое лицо, прямой нос, не сломанный; карие глаза, светлая кожа, ровные брови, небольшие уши. Ровным счетом, ему просто нечем выделять, даже очки не носит, так что же им надо, почему они смотрят, все, каждый?

Он миновал все улицы, под конец невероятно поторапливаясь, про себя бормоча от неудовольствия, что угораздило попасть в самое начало дня, когда все носятся по улицам. Под конец, старясь не заглядывать на самые центральные и проходимые улицы, он вышел к своему дому в спокойном переулке, и спешно пошел наверх в квартиру, которая располагалась на самом последнем, четвертом этаже, в кирпичном доме в старой и несколько обветшавшей части города.

Обычно ему не доводилось вот так возвращаться домой с утра, имея привычку все же выдерживать хоть какой-то график в своей жизни, не привязанной продолжительное время к работе и иным обязанностям, он старался жить по определенному ритму, крайне удобному для него. Этот же день стал для него шоком, когда он переступил через себя, ради каких-то соображений отклонился от устоявшегося поведения и расписания и теперь не знает, как найти оправдание самому себе же. Касаемо своих соседей он не может сказать ничего содержательного, слабо представляя что-то об их жизни, хоть и обитает здесь уже более полугода. Все они для него люди посторонние и не то чтобы враждебные, но он свято верит в то, что они выступят против него в любой спорной ситуации, а тем более в суде.

Поднявшись к себе, он не повстречал никого, что весьма обрадовало его, и, кроме того, порадовало еще больше, что ключ от двери отыскался во внутреннем кармане пиджака, где всегда и лежал. Это благо, что он его не потерял в том странном блуждании и теперь имел повод для первой маленькой радости. Отворив дверь, он тихо прокрался к себе, точно собирается обворовать незнакомую квартиру, зачем это сделал и сам не понял, загадочно оглядываясь, он все так же тихо затворил дверь и после шагнул внутрь. Практически сразу же из-за двери раздался голос хозяина дома, который владел всем зданием и часть его сдавал. Он занервничал, приоткрыл дверь и выглянул, сам при этом не выходя наружу.

– Доброе утро, господин Гарди! – слишком громко выпалил приветствие хозяин квартиры.

– Доброе утро.

– Рад, что вы вернулись, – довольно произнес хозяин квартиры.

– Да, спасибо, – растерянно отвечал Тодд.

– Мы еще даже не успели убраться здесь?

– Это не проблема.

– Прекрасно. У нас все без изменений? – деликатно уточнял хозяин дома.

– Да, – совершено не понимая, о чем речь отвечал Тодд Гримар Гарди.

– В таком случае не смею вас отвлекать. Мы можем поговорить позже, если вы не возражаете.

– Разумеется, – ответил Тодд и скрылся за дверью.

Исходя из реплики этого человека, он как будто собирался оставить квартиру, и видимо уехать. Но куда? И почему? Или может предполагалось его временное отсутствие… Он совершено не мог связать события утра и разговор. Такие внутренние метания могли бы затянуться на долго, но к счастью, он перевел взгляд на комнату и мысли мигом сменили свое направление.

Комната аккуратно убрана и в ней полный порядок, но первым делом его взор зацепился за шляпу, которая лежала на столе. Какие же эмоции облегчения он испытал! Вовсе упустив из памяти тот фрагмент, что вчера вечером он вышел из дома и отчего-то так торопился, что позабыл надеть шляпу. Как будто припоминая сейчас свою вечернюю прогулку, он стыдился этого и замечая любой взгляд отводил взор прочь. Но отринув вчерашние смущения, как ненужное теперь прошлое, он подскочил к столу, сердечно ухватил шляпу и прижал к себе, несколько помяв ее верхушку. Эта находка несказанно обрадовала и теперь навязчивая мысль о том, что его поймают за некое убийство почти совсем отступила, а он самодовольно надел ее на себя и так несколько раз прошелся по комнате, дважды глянул в зеркало, подмигнув ему, после чего кинул пальто, но не шляпу, уселся на диван, закинул ногу на ногу и стал вспоминать события прошлого вечера. Память помогала различить вечерние силуэты, улицы, навязчивую морось и его движения точно тени среди прохожих, импровизации, будто он отвлеченный чем-то, отворачивается всякий раз от встречного взора, что улавливал его непокрытую голову в очередную непогоду. Все это было, а вот далее – пустота. И до этого тоже пустота. Он так и заснул в сидячем положении и с драгоценной шляпой на голове и с обрывками вчерашних воспоминаний.

Сон легко сломил его, и предположительно бессонная ночь так просто не сойдет с рук. Несмотря на определенный уклад своей жизни, он придерживался какого-то графика скорее ради собственного удобства и потому что так уже сложилось. В действительности он вполне мог себе позволить такое безобразие, как явиться домой под утро и заснуть в одежде прямо на диване. Ему не страшно ни опоздать куда-то, ни, в конце концов, измять единственную приличную выходную одежду. А все от того, что ни одна спешка не застанет его врасплох и всегда найдется время, чтобы привести себя в порядок. Между тем, в откровенно несуразном или неряшливом виде он не любил появляться среди людей, стараясь выжимать даже из своего, не идеального положения какие-то возможности выглядеть, по крайней мере, не хуже остальных. Внимание уделялось каждой детали внешнего вида, так, он бы ни за что не вышел на улицу босым, если бы и случился в его доме пожар, и именно потому отсутствие шляпы так тревожило его в предыдущий вечер. Вообще странно, что он ее забыл. Как правило, еще прежде, чем куда-либо выйти он обдумывал то, как должен выглядеть сегодня на улице. Затрагивало это свойство или скорее беспокойство не только одежду, когда навязчивый страх испачкать брюки или пальто волновал его, времени, больше собственной простуды, но и внешний вид лица, рук, прически, чистоты кожи, ногтей, никогда не отпускал опасений о наружности. За этим фактом он следил тщательно, иной раз, капризно обдумывая свой внешней вид, и даже если ему доводилось пообедать в некоем заведении, потом очень долго мерещилось, что кусочки еды предательски остались на губах, и небрежно блестит масло вокруг рта. И сотню раз утершись не только платком, но порой и краем рукава, это не спасло от навязчивой идеи, а чувствую, что он поймал на себе как будто осудительный взгляд всякого прохожего, не мог подвергнуть сомнению свою теорию о внешнем виде. Он до боли не любил привлекать к себе внимание, особенно среди посторонних людей и от того, хоть и старался выглядеть неплохо, но предпочитал слиться с толпой даже внешним видом. Не хуже и не лучше, и так он менее всего заметен. И только оставаясь «фантомом» он ощущал покой, но, если уж кто-то посмел обратить внимание, своим взглядом потревожить злое «привидение», как тут же сердцебиение его учащалось и с каждой секундой ему мерещилось, что еще немного и с ним приключиться сердечный приступ от неловкости.

Положение его пока еще сложно назвать бедственным и хотя последние три месяца он оставался без работы, пока еще держался на остатках капитала покойного отца. Стоит сказать, что несколько лет он работал преподавателем словесности, в хорошем университет, но, увы, после окончания последнего, теперь, учебного года, оказался вынужден покинуть ее при странных, можно сказать, неприятных обстоятельствах. Поговаривали, будто уволили его по причине возможных психологических расстройств, установив это исходя из наблюдений за ним, а также на основании показания, почти жалоб, некоторых учеников. Так ли обстояло дело – неизвестно, но факт оставался фактом, несмотря на хорошие знания, любовь и уважение большинства учеников, и хорошие способности в педагогике Тодда выставили за дверь, предложив по уходу щедрые выплаты, которые он сперва не взял, но через месяц запросил, преодолев стеснение, и ему все выплатили. С тех пор не успел найти себя ни в одной деятельности, в том числе напрасно несколько раз пытался издать скромный сборник своих поэтических трудов, но ни одно издательство и журналы не пожелали включать это в сборник, и уж тем более издавать отдельно, но и даже в газетах не нашли места хотя для пары его, не самых дурных работ. Как ответил ему редактор газеты: «Увы, дорогой друг, ваши труды, вероятно, не так уж плохи, что бы я вам прямолинейно и настойчиво отказывал, но смею сообщить, что вы, кажется, ошиблись десятилетием. Да, да, вы не ослышались. Вам бы не помешало их выпустить, скажем, лет тридцать назад, тогда еще это кого-то бы заинтересовало, но, увы, дорогой друг, сегодня другое время и другие люди. Нет, конечно, мы с вами не имеем права сейчас говорить о тех, кто регулярно публикуется, нет, они непоколебимы, это глыбы, и я не имею права сейчас даже произносить священных литературных фамилий, упоминать при вас даже их имена. Но это они, а подобных им новичков мы не ищем, простите. Да и люди, как я говорил, сейчас хотят другое. Мы ступили на порог нового времени, нам важно производство, строительство, капиталы или хотя бы эмоции и скандалы. Все эти красивые слова, направленные в глубину своего переживания, они, безусловно, важны и даже более чем, но не сегодня. Тексты нужны, когда все очень хорошо или наоборот – плохо, а сейчас все у нас нормально. Прошу не отчаиваться, дорогой друг, просто отложите в сторону свои работы и умоляю, не стоит их сжигать в порыве чувств, пусть полежат себе в столе, как знать, быть может, вы найдете чем потешит себя в старости. Главное не вздумайте покончить с собой из-за этого – лучше уж жгите рукописи». Таков ответ, и это по крайне мере развернутый, некоторые оказались строго категоричны и не проявляли желания утруждать себя столь долгими рассуждениями, обходясь парой коротких, сухих канцеляризмов. Впоследствии он встречал этого редактора дважды, но всякий раз проходил мимо, не здороваясь. И дело здесь ни в коем случае не в обиде, но более того, он бы скорее пожал ему руку, но у Тодда Гарди есть проблема: он плохо запоминает лица людей, скорее же совсем с трудом. Проблема крылась в самой обычной рассеянности, обусловленной колоссальному перевесу концентрации на внутреннее, нежели на внешнее. Говоря иным языком, все внешнее он пропускал через себя, и в череде бесконечных тревог, выискивания чужих взглядов и поиска несуществующих проблем совершенно не оставалось сил запоминать подробности внешнего мира, ограничиваясь его гипотетическим влиянием на конкретно Тодда. Что касалось людей, то ему легче определить человека по местоположению. Например, эта Елена, которая продает шляпы, потому и очевидна для него, что всегда на месте, а где-либо в городе он вполне мог ее не узнать, и хоть ни раз видел ее, и даже рассматривал, это лицо могло даже не показаться ему знакомым. Лишь людей, кого с натяжкой можно назвать в разное время друзьями или коллегами, он узнавал, но всегда сохранялась неуверенность, тот ли это человек, за кого он его принимает. Итак, оставшись без работы и даже получив отказ от публикации и хоть сколько-то малого гонорара за это, он все же, действительно не стал уничтожать свои записи, а просто хранил их в тетради, куда попутно вносил какие-то заметки, на подобие дневниковых, но абсолютно безынтересных и сам о них временами забывал.

Оставшись, таким образом, без работы, он не нашел идеи лучше, как запустить руку в капиталы отца, доставшийся ему по наследству, как единственному сыну, до того неприкосновенные, на тот самый черный день. Отец владел скромной ювелирной мастерской. При жизни это предприятие приносило попеременный доход, но под старость дело отца стало скорее убыточным, и чтобы не потерять всего, тот продал все свои запасы, вложив их в банк к небольшим накоплениям, и теперь все это перешло к сыну. Сумма, может, не великая набралась, но на год безбедной жизни, а также на три скромной, должно бы хватить. Разумеется, все зависит от размаха и образа жизни, но если отбросить бездумные растраты, то вполне себе можно прожить и года четыре, а то и все пять. Он, естественно, не планировал жить строго на отцовский капитал, но все же после увольнения никак не находил в себе силы сразу найти другое место работы, будучи точно в шоке или как бы сказать, состоянии схожем с похмельем, когда никак не можешь отойти от прошлого и жить далее. Ровно в таком стоянии он теперь оказался и был вынужден как раз по этой причине покинуть особняк, где жил с самого детства, не имея возможности платить за него, перебрался в эту скромную комнату. Случилось это, в действительно, еще за три месяца до увольнения, но уже тогда его ставка значительно упала и тот скромный оклад не позволял жить в особняке. Пришлось оставить самую уютную обитель, настоящую крепость, оберегавшую от всего мира. Тяжелые переживания о разрыве с родным домом, обострили в нем и без того навязчивые и неприятные чувства, а постоянный холод в новом убежище не создавал уюта даже сугубо физического, что уж говорить про душевное.

Он проспал до двух часов дня. Очнувшись уже совсем не в такой вальяжной позе, нежели заснул, он лежал, скрутившись калачом, точно кот, укрытый тонким одеялом, всегда сложенным на диване. Шляпа упала и откатилась чуть в сторону, его одежда оказалась еще более измята, нежели перед сном. Открыв глаза, сквозь не зашторенное окно он разглядел, что туман и тучи рассеялись и хоть солнце и закрывали то и дело наплывающие облака, на улице на порядок светлее, чем вчера. Кстати, о вчерашнем дне, он все никак не мог припомнить, что же заставило его, вольно, или невольно, оказаться в том поле. Упершись взором в одну точку, он пытался вспомнить хронологию дня, как вдруг его разум ухватился за какую-то совершенно постороннюю мелочь, раскрутив в голове историю и плавно позабыв о своих утренних страданиях, он уже думал о какой-то не имеющей значения чепухе. Все эти пустые мысли не приносят ничего хорошего, и в очередной раз устав сам от себя, он вылез из-под одеяла и резко встал на ноги. Голова закружилась, но скоро отпустило, хотя по телу все шла какая-то ломота, усталость. Он ощущал себя странно, болезненно, но при этом в данный момент ничем особенно не болел. И это ощущение, будто ему так уж не здоровится основательно укоренилось в уме, что даже не придумывая болезней, он просто себя не важно чувствовал, но к доктору решительно не собирался идти, на самом деле не представляя на что и пожаловаться, да и бывает разве такая болезнь, чтобы в уме не здоров, хоть ты и не псих? Этого он и не понимал еще.

Наконец скинув себя все, кроме рубашки, помятой и небрежно торчавшей, он накинул на плечи теплю вязанную кофту, достав ее из чемодана, которую носил под старость его отец, когда постоянно замерзал. Тодд разводил руки в стороны и пытался заставить хрустеть, как он полагал, больной позвоночник, но кости упорно не поддавались, уверяя, что организм еще силен, а проблемы в голове, но господин Гарди этого не слышит. Он поставил греться чайник, желая выпить купленного накануне чая, доставляемый в город одним его знакомым на корабле из дальних стран. Обычно, сразу после прибытия корабля, чай поступает разным лавочникам, но в силу каких-то почтенных чувств к памяти умершего Гримара Гарди, владелец корабля всегда отдает пару мелких тюков его сыну, что бы тот, получая товар из первых рук, наслаждался этим незатейливым напитком, которому капитан корабля предпочитает виски, джин и бурбон, прочем, он иногда не против смочить горло смесью грогом.

Пока вода кипела на огне, Тодд уже подготовил листы чая к заварке, тщательно взвесив необходимое их число на граммовых весах, немногим, что осталось от его прежней жизни в особняке. После, устроившись, на диване, закинув ногу на ногу, он с радостью вынул сверток, в котором держит свою не особо новую, единственную бриаровую трубку, с царапиной на боку от неловкого обращения, набил ее табаком, купленного в лавке у своего хорошего знакомого и любителя поговорить Томаса Малича – владельца магазина в паре кварталов отсюда. Раскурив трубку, Тодд изящным движением забросил спичку в горящий камин, и та, еще полыхая в полете, приземляется ровно посреди камина. Эту забавную традицию бросать таким образом спичку он подметил у своего отца, что вообще знался большим ценителем трубок, имел коллекцию таковых и относился к процессу с крайней мерой церемониальностью. Увы, от коллекции отца ничего не осталось, и только привычка вот так пускать в полет спичку и сохранилась на генном уровне в сыне. Не остались у Тодда и отцовские трубки – какие-то пришлось распродать, какие-то подарить старым друзьям, а у иных вышел срок. Так Тодд и ходил с одной единственной трубкой, не давая ей отдыха, и не то чтобы он не мог купить себе еще одну – напротив, это пока ему по карману, да вот никак не видел проблему, в том что она одна, и потому потребностей не чувствовал.

Абсолютно бесшумное приземление спички в огонь вдруг произвело в уме Тодда нечто наподобие щелчка. Немного оторвавшись от спинки, он подался вперед, слегка подскочил на месте, после чего выставил вперед указательный палец правой руки и сказал: точно! Собственные воспоминания помогли обнаружить себя же вечером в городе, когда он вот так уже планировал с удовольствием затянуться трубкой в тепле некоего помещения, но с тоской заключил, что трубку-то он как раз оставил дома. Не имея сил более наблюдать прочих мужчин и женин, вольготно позволявших пускать дым в свое удовольствие, Тодд удалился из, предварительно, незнакомого общества, но в голове никак не вяжется, что именно это было: ресторан, кабаре, театр или может просто некое собрание по определенным признакам или даже политическим убеждениям, где он даже совсем немного выпил. Если политика, то он надеется, что не наговорил там чего попало и не скрывался после от полиции… Нет, конечно же нет, Тодд умчался тогда домой, не нащупав в кармане ключ, обнаружил его в потайном месте в полу, забежал в комнату, взял трубку, но так спешил, что оставил шляпу на столе, и с того момента не брал ее в руки и удалился прочь. Он редко спешит, и что-то очень важное могло вынудить его. Или может кто-то? На том память обрывалась. Страшно подумать, но Тодд допускал, что вчера был либо безбожно пьян, либо забвенно очарован. А овладеть его разумом могла как женщина, так и безумная идея. Жаль, он сам этого не всегда мог понять.

На огне закипел чайник, и, поспешив снять его, Тодд торопливо сделал себе чаю, и неспешно потягивая его, в первых между глотками не отвлекался даже на трубку, так и не докурив ее, с тем, что табак перестал тлеть, он все время посвятил чаю и воспоминаниям, превращавшимся в мечты. В процессе погружения в раздумья, он, как уже неоднократно бывало, обжог себе язык и нёбо, не контролируя температуру напитка, что доставляло неприятные чувства и гарантировало болезненные ощущения на грядущие сутки. Как же не любил он это состояние, хоть уже и много раз с ним такое случалось. Одно печалит, теперь и трубкой как следует не насладишься, такие ожоги всегда очень мешали, но что поделать, все свершилось, и он – фаталист, принимает факт. Расстроившись, так и не допив чай, он вдруг помешался мыслями, обрекая себя на какие-то происки смысла существования, жалел, что нет под рукою револьвера, а то так бы на ровном месте и пустить бы пулю себе в рот, взволновался, затем, что если умрет однажды здесь от болезни, так и не найдет его, никто и не озаботиться. Весь этот всплеск как-то разом нахлынули, а все из-за нелепого ожога.

Все его мысли занимали несуразные, навязчивые думы, придавившие изнутри, не оставляя времени просто жить, ему непременно требовалось в сознании прокручивать странные сцены, мучить себя и сталкиваться с этим каждый день. Тодд не мог более находится дома, собравшись, наконец, иди на улицу, ведь скоро уже и вечер. Он уделил ответственное внимание своей одежде, собравшись, и оценив себя должным образом, ведь как бы не было ему тяжко и как бы он не думал о людях, мнение толпы, так или иначе занимало, так уж выходит, что всем это так значимо, да не все признают. Не вынуждая себя выглядеть идеально, он оставлял некоторое правило этакой нарочной небрежности, демонстрируя, что он не так что бы готовился идти в общество, делая вид, что ему все это дается так легко и вовсе не заботит.

Захватив с собой обернутую в ткань трубку, предварительно вытряхнув и почистив ее, он положил в карман еще старый кисет с табаком, каминные спички, и взглянул перед выходом на счастье на свое отражение в зеркале, вышел на улицу все в том же одеянии, что и с утра, но теперь уже и со шляпой на голове. И лишь бросив под ноги взор, Тодд с сожалением констатировал, что туфли действительно выглядят скверно. Если дома он оттер их, начистил, и в полумраке комнаты у выхода все выглядело более-менее терпимо, то уличный свет показал всю несостоятельность этого убеждения. Так ходить просто невозможно. Помявшись у дома некоторое время, Тодд вернулся назад, вынул из чемодана небольшую сумму денег и направился к ближайшему магазину, где ему продавали обувь и прежде. Продавец, должно быть, не помнил Тодда, так как тот совсем не частый гость, но подобрать новую пару смог с первого раза, точно знает ногу посетителя досконально, кроме того, и цена устроила обе стороны сделки. И уже ступая в новых туфлях по городу, Тодд чувствовал себя намного лучше, чем если бы он ходил в старых, да разве что, эти только натирали немного, но виду он не подавал, мерно шагая, делал вид что специально не спешит и получает от этого даже некое удовольствие, только чувствовал ли кто это? Нужно ли это знать прохожим? Он бы предпочел, чтобы они это чувствовали. На этот раз он сам был готов заносчиво смотреть в их лица, желая получить ответа, услышать мнение, как же им новый вид, новая пара кожаной обуви. Увы, на первом же встречном идея провалилась и больше Тодд не пожелал возвращаться к ней.

Октябрь выдался теплее, чем год назад и даже в юности ему такого светлого и теплого месяца никак не припомнить. Все чаще нынче твердят про перемены климата, на это ставят многие угрозы и катаклизмы, но пока люди предпочитают просто наслаждаться октябрем. Тех, кто не занят делом полно на улицах, обычно делая выбор между прогулками и сидением дома да в барах, горожане выбирают вариант с прогулками. Помимо учеников, праздно слоняющихся после своих учебных дел, хватает разного люда, и хоть на часах еще только начало пятого вечера, и многие заняты на работах, на улицах людно. Солнце немного согревает и лишь ветер со стороны океана дает о себе знать, да и в таком влажном климате не бывает так уж тепло в октябре. Впрочем, относительно жарких частей страны, куда однажды выпало попасть Тодду еще с отцом, здесь настоящий холод. Но, в основном, жизнь Тодда почти полностью прошла в этом городе, его особо ничем не удивишь, что бы пугаться какой-то прохлады и потому сейчас он выбрал излюбленный маршрут для прогулки по городу, на обратном пути от обувной лавки, обогнув свой дом, он направился сперва к порту, далее не доходя его, прошелся вдоль его линии по улице и свернул обратно к центру. Путь лежал мимо родного особняка, где прошла вся его жизнь до самых недавних пор, но от которого, увы, пришлось отказаться. Вспоминая о том дне, когда он последний раз вышел за порог, вспоминая об этом снова и снова, Тодд приходил в это место уже десятки раз. С замиранием сердца он приближался к дому, зная этот путь наизусть и вновь трудно поверить, что сейчас ему остается лишь поглядеть на него со стороны, отвернуться идти дальше. Тодд замедлил шаг, издали заприметив свой дом и окна комнаты, где он провел не просто детство, но как будто целую жизнь. Со многими, должно быть, бывает так, что привязываешься к месту до того состояния, что невозможно мыслить себя без него и это может быть хоть бы и единственная комната, но где все так создано для человека, что лучше и не бывает. Осторожно, точно смущаясь, он неуверенно поднимал взгляд на дом, оглядывая его со всех сторон, после уже смело, не скрывая чувств, глазел на все его стены, окна и на двор. Сам того не замечая, он завернул на тропу, ведущую к двери и тихо шагая, вплотную к ней подошел и застыл. Зародилось сильное желание сейчас постучать, попроситься войти, объяснит все и лишь раз посмотреть на свой дом. Он стоял, зажмурив глаза и уже зажав в руке ручку, готовый постучать ей, как вдруг в голове стали роится мысли, а что если сейчас это все увидят, сочтут его ненормальным или чего хуже – преступником, вдруг в этом доме что-то произойдет, или его ограбят, ведь сразу укажут на него не раздумывая. Эти мысли вынудили бывшего жильца судорожно одернуться и пойти прочь. Он шагал теперь уже быстро, опустив взор, спеша удалиться как можно дальше, плутая улицам, но уходя, он обещал себе, как и всякий раз, что вернется сюда и выкупит этот дом, непременно.

Тодд дошел до парка, где уселся привычно на скамью, которая отчего-то не пользовалась полярностью у людей. Может это все потому, что разместилась она в тени деревьев, плюс оказалась несколько удалена от остальных. На солнце там не погреться, да и не почитать газет, увы, впрочем, сегодня он читать и не собирался, потому не находя проблем, уселся на скамью. Вокруг мелькали люди, взрослые, подростки, дети, кто-то просто гулял, иные шли к церкви – старинному зданию, что стояло как раз спиной к Тодду, и такое соседство, с определенной суетой ему нравилось. Вся эта толкотня на улицах радовала и привлекала его иной раз. Он достал трубку, аккуратно развернув тряпку, в которую она была завернута, и решил закурить.

Набивая ее табаком, он вновь вспомнил про отца, ценителя трубок. Он их собирал, раскуривал по два года, и понимал все, и забивал, и подкуривал по-особому, и никогда в день не курил с одной трубки дважды, тогда как у Тодда она всего-то одна и табак он хранит в захудалом кисете. Как говорил ему отец: когда вижу, как ты небрежно куришь, голову хочется тебе оторвать.

Проникшись приятными воспоминаниями, он улыбнулся, памятуя беззлобное ворчание старика. Увы, теперь уже никогда не услышать его, но память жива, и она не мрачная и тяжкая, как об безвременно ушедшем или злом человеке, человеке, нет, Тодд вспоминает родителей всегда, когда ему хорошо, а вот о живых людях помнит совсем в другие моменты.

Раскурив трубку, он неспешно стал потягивать ее, а спичку по привычке эффектно зашвырнул в сторону, где в его понимании обычно бывал камин, но, к сожалению, он на улице. Еще не потухшая спичка полетела прямо на листья и там принялась тлеть, соприкоснувшись с совсем уж сухими листками, и далее пошел разгораться небольшой огонь. Никто особенно не видел, чтобы это совершил Тодд, но тот ощутил себя крайне неловко, внутри успев обругать себя же, предположив, что от этого сгорит целый парк, он поднялся, испытывая порыв пойти и затушить непреднамеренный огонь, но стушевался, поспешил убраться прочь, оставив удел покурить трубку на ходу. «Все, не хожу теперь сюда пару месяцев». Так он любил говорить о всяком месте, где оказывался, как он сам, думал некстати, но и сам себе отмечал, что «этак и вовсе в городе места мне не останется».

Этот небольшой пожар прервал его попытки вспомнить вчерашний вечер или скорее ночь, что же это все-таки произошло. Целый день он судорожно крутил в голове одни и те же обрывки, как гулял по городу, как купил шляпу, а далее… все обрывалось и это сводило с ума, не давало покоя. Точно сон или безумие. Он успел несколько отвлечься на происшествие в парке, но теперь уже шел по улице, где ловил, как ему казалось, взгляд абсолютно каждого прохожего и мысленного терзал себя догадкой, что они все не просто так глазеют, не просто так. Хотя оснований для этих ошибочных заблуждений не находилось совершенно.

Постепенно жизнь в вечернем городе пробуждалась, и когда уже солнце почти скрылось за горизонтом, Тодд держался исключительно освещенных улиц, по-прежнему шатаясь среди общества. Сам для себя он с радостью отмечал, что темнота, хоть бы и наполненная искусственным освещением, как-то сглаживает толпу и она уже не та, что днем и даже мысли и настрой, при плутании вечером очень отличаются от дневных. Это заметно и в самой толпе. Если днем больше спешки, суеты и беготни, то к ночи настроения утихают, люди больше гуляют, шутят, пьют и расслабляются, толпе уже нет дела до слоняющимися среди них, никто не одаривает взором, разве что вусмерть пьяный или иной попрошайка, но это уже не то, совсем не то.

Преспокойно разгуливая по улице, Тодд заметил стоящую на коленях то ли старуху, то ли женщину, в окружении детей и просящих милостыню. Удивительно, как только полиция не прогнала их, ведь вокруг столько достопочтенных граждан проводят свой вечер, в то время как своею бедой эти люди сгущают всю атмосферу, но тем не менее, сам Тодд внезапно проникся заботой к этим людям. Его отношение к угнетенным, если можно так сказать, почти всегда оставались весьма альтруистичными. Это касалось не только нищих, калек, но и больных, людей на тяжких работах, и прочих. Не будет ложью сказать, что он бы предпочел общество сенатора и его кабинета приюту или портовому бару, полагая, что там хоть и сложные люди, но более открытые, честные. И хотя в жизни ему не приходись найти хоть какой-либо крайней бедности и нужды, при том не шикуя, он всю жизнь входил в средний или чуть выше среднего социальный класс, где чувствовал себя весьма комфортно, но имея склонность к какому-то романтизму, увлекаясь литературой, он представлял себе класс бедняков несколько иначе, как об этом пишут почтенные авторы, но избирательно, не всех читая или вчитываясь. И если можно сказать, что он периодами мизантроп по отношению к массе, но по отдельности любит и жалеет людей, часто проявляя заботу о тех, от кого многие отвернулись. Постоянное нахождение среди них и внушило самому себе, что можно недолюбливать многие пороки толпы, не терпеть людей в больших количествах, но чтобы это не стало пустой идеей и предрассудком, нужно всегда быть рядом, чувствовать общество, касаться его и находить ответы и причины к своим теориям, страхам и взглядам. Тодд не из тех, кто ненавидит сидя дома, скрываясь и прячась. Быть может ему и нелегко во многом, и он не согласен с большинством людей, но только будучи рядом он постигает людей, убеждаться. Молчаливых же ненавистников, плюющихся гневом из отдаленного укрытия, он не считал своими единомышленниками, но недолюбливал еще больше остальных, и особенно это касалось юных сторонников модного нигилизма. И эта женщина на коленях, что очерняет или освещает это место, мрачное или светское, она и есть то, что видит он, и не видят другие, она подобна маяку, подобна пожару.

Он подошел к нищим, опустился пред ними, согнув колени и поглядел в глаза одному ребенку, он пытался его то ли обнять, как бы сочувствуя и жалея, что-то промолвил, но люди лишь пугались, опасаясь, что это розыгрыш богатого господина, развлечение такое, и потому сторонились излишнего внимания, предпочитая ограничиваться молчаливой подачей милостыни. Ощутив странную неловкость, он поднялся, распрямился, уловив на себе теперь уже откровенно удивленные и даже, от некоторых прохожих, пренебрежительные взгляды, Тодд спешно сунул руку в карман, и, нащупав там несколько монет, не разглядывая их, достал, опустил в руку женщине, случайно коснувшись ее ладони, и тут же пошел прочь. Первые секунды он ощущал себя прекрасно, совершив достойный поступок, но вдруг по его руке разлилось странное тепло, точно от того соприкосновения. В уме он сам себя молил: не думай об этом, не думай, не думай, нет. Но уже бродили домыслы, а вдруг она больна кожным заболеванием, вдруг там у нее целая россыпь болезней и все они сейчас ему передадутся. Эти мысли моментально нагнетали тревогу и панику, Тодд засуетился, не подавая вида внешне, в уме он уже представлял свои похороны, на которые никто не придет, только Елена, торговка шляпами и то чтобы эту шляпу забрать прочь, ведь она совсем новая… О, Боже, он успел метнутся в один из проулков, рванув коротким путем к ближайшему пункту, где ему могли помочь врачи, но по пути на глаза попался магазин, вернее табачная лавка, владельцем и продавцом в которой был его, пожалуй, единственный близкий приятель Томас Малич.

Невольно отдаляя руку в сторону, он корил себя, что не имеет бесценной привычки носить перчатки, ведь с ними таких забот и вовсе не случается. С такими мыслями, но с безмятежным видом, что ему всякий раз удавалось совмещать на публике, он, все же, излишне поспешно вошел в табачную лавку Малича, где, по счастью, не было ни единого человека.

Это помещение предстало собой один небольшой зал, где на прилавках ютились многие сорта табака, доставляемые из нескольких краев мира, помимо них имелись трубки, кисеты, средства для чистки и топталки для трубок и все это при слабом освещении пары ламп. За прилавком скучал Томас Малич, высокий, крепкий мужчина, с добрыми глазами, усами и большим носом. Он обладал мягким, открытым характером, но имел привычку говорить прямо, без лукавств, но избегая прямых обид для собеседника. С Маличем многие знались из-за его манеры и умения поговорить, а также качественного табака по разумным ценам. Сюда захаживали даже почтенные граждане, особенно когда их не видели посторонние взгляды.

– Томас, – обреченно бросил ему с порога Тодд, не стесняясь при нем скрыть эмоций, – мне срочно нужна помощь.

– Тодд, черт тебя подери, что сучилось?

– Мне нужна вода или спирт, или мазь. Кажется, я смертельно болен…

– Уже умираешь? А спирт тогда на что?

Тодд сумбурно поведал ему о случившемся. На это известнее Томас отреагировал добрым смешком и сказал, что все сейчас решит. Удалившись на мгновение в свое подсобное помещение, он вынес мокрую тряпку, которой новоявленный больной спешно протер руки и не то чтобы успокоился, но чуть обрадовался, что с рук снят этот болезненный налет.

– Как думаешь, оно же не могло так быстро распространиться по телу?

– Разумеется, не могло.

– Ты ведь не врач, откуда тебе знать?

– Как не врач? Я врач, да, просто ты этого не знаешь. Я военный врач, чтоб ты знал. Руку пришить смогу! – задорно отвечал Малич.

– Томас, прошу, прекрати эти шутки, я же ведь серьезно.

– А какого черта ты ко мне тогда пришел вообще? Иди, ищи врача, а нет, так давай лучше покури. Уже, поздно, я закрываюсь.

И Малич вышел из-за прилавка и закрыв дверь магазина сказал, что на сегодня все, усевшись напротив Тодда, он решил немного поболтать с ним, прежде чем пойдет домой, все же хотелось в который раз проговорить, что время для торговли нынче не то, и народ меньше ходит. Показав жестом, что тот может закурить прямо здесь, теперь уже не боясь напускать дыма, Тодд достал свою трубку и поднеся спичку, было приноровился ее пустить прочь, но вспомнив, что здесь сорить нельзя, да еще сожжет что-нибудь, он задержал ее в руках, пока огонь дошел до пальцев, и едва не получив ожег выбросил ее на прилавок, где Томас прихлопнул пламя рукой как муху и ухмыльнулся над этой глупостью.

Он курил, пытаясь пускать кольца дыма, но не получалось, и он злился, мол, у всякой портовой бестолочи выходит, а у него нет.

– Эка ты людей как странно меришь, – в шутку возмутился Малич.

– Что ты имеешь в виду?

– Обрекаешь портового человека на всякое безобразие, не оставляешь ему даже права дымить получше любого горожанина.

– Ты не подумай, Томас, я ведь не злобой, так от обиды, я же ведь к людям вообще-то хорошо отношусь.

– Поодиночке, я знаю. А мне ведь обидно.

– За что? – искренне удивился Тодд.

– А как за что, хитрец этакий, это пока я здесь с тобой, ты значит, меня любишь, друг я тебе, а как выйду сейчас на улицу, так я толпа, там ты меня уж и презирать не постыдишься.

– Нет, что ты, Томас, такое говоришь? Это совершеннейшая ерунда!

– А черт тебя знает ерунда или нет, как вспомню, на что надумал, я ж ведь сам, когда-то, в порту работал.

Тодд понурил голову, растершись от сложившейся ситуации, правда, он уже жалел о сказанном, теперь боялся, что и Малич вот так от него отвернется и уйдет и больше и здороваться не станет.

– Прости, я ведь вовсе не то хотел сказать ничего плохо о моряках и тех, кто там с ними в порту работает…

– Ладно, ладно, я-то ведь и не курю, дым пускать вообще никак не умею.

Тодд напрягся, тревожно глядя на друга, тот сохранял такое же лицо, пока вдруг резко не рассмеялся, самым искренним хохотом и уже после утешил своего, казалось, окончательно безутешного товарища, что все это шутка.

Едва прошло пару мгновений, как смех улегся, Малич поднялся со стула и сказал.

– Ладно, пора.

– Томас, куда ты, что случилось?

– Я закрываю магазин, ухожу домой.

– А-а-а…

– А ты думал, я здесь живу что ли? – засмеялся Малич.

– Нет, нет, разумеется, не думал, совсем не думал, просто, надеялся, что мы еще посидим.

– Да, да, посидим, но потом, что-то мне сегодня нездоровится, пора мне идти.

– Может, я провожу тебя? – не желая так скоро прощаться, предложил Тодд.

– Нет, спасибо Тодд, я сам, – даже удивился от предложения Малич.

Они вышли на улицу, где все так же было тихо. Изредка мимо лавки прохаживались люди, занятые своими мыслями и разговорами, и оказавшись уже среди толпы, предпочитавших иное, нежели беседы тет-а-тет. Тодд решил, как бы невзначай задать тревоживший его вопрос.

– Томас, не прими за глупость, но я друг правда запамятовал, заходил ли я вчера к тебе или нет?

– Ха, – похлопал его по плечу, друг, – да черт его знает, ты это заходил или не ты, я уж и не помню. Ладно, прощай, не забывай Малича. Заходи!

На том Малич удался, резво шагая в сторону, куда Тодд совсем не желал идти, потому он и остался стоять возле табачной лавки при свете все сильнее разгорающихся уличных огней на фоне темнеющего города. Для него на сегодняшний день не стояло ровно никаких целей и так или иначе можно было уже сейчас отправляться домой, но с другой стороны, что делать там? Изучать пустоту стен, испытывать холод и непрерывно перебирать в голове какие-то тревожные мысли? Опять перед собой оправдывать свою манию хорошо развитым чувством самосохранения, убеждать себя, что это наследственное и особенно этим страдала мать, плохо кончившая, и вообще вся ее линия? Но с ними ничего не случилось… Неприятно в этом признаваться, опять, опять! Но хотя бы полезно осознавать это, знать, что ты контролируешь то, что не контролируемо. И так без остановки – целый поток мыслей, весь вечер. Всю ночь. Нет, лучше развеять собственные мучения в толпе, здесь, среди людей, точно перемолоть, пропустить через себя, окунувшись в поток горожан. Тодд не спеша отошел от магазина в сторону и вошел в толпу. Она как вода, обтекающая вокруг плавной, удобной фигуры. Если среди нее нет мерзких типов, а самые обычные, простые, такие милые сердцу люди, то можно идти мимо них хоть бы и всю жизнь, подобно дельфину, который стремится сквозь волны, мчится, вырываясь над поверхностью чистой морской воды. И именно сегодня, именно сейчас, в нем заиграло, на самом деле, едва ли не ежедневное чувство благости, когда бесконечные мысли увлекали в иные настроения, но никак не сплошной кошмар перед глазами и в сознании. Пока он за стенами дома, весь мир кажется таким страшным, враждебным, но стоит сделать хоть один шаг ему на встречу и все воспринимается в другом свете, рождаются надежды, вера и желание жить. И пусть они смотрят, пусть бред кружится в собственных домыслах, все это не имеет значения, ведь достаточно заставить себя в это поверить, признать, что ты ненормальный, как все вокруг становится нормальным.

Прогуливаясь по городу, он, иной раз, с удивлением отмечал, что ему почти не встречается знакомых лиц. Нет, конечно, он имел такую беду, как не способность эти самые лица запомнить и все же, при виде человека, кого он хотя бы некогда знал хорошо, проскакивало некое напряженное ответственное чувство, что с этими чертами, мимикой, походкой что-то его связывает, где-то ему довелось с этим человеком провести время. Удивительная способность запоминать людей не по лицам, но скорее неуловимым чувствам, засевшим глубоко внутри. Неплохо бы остановиться и поговорить, но иной раз цепляет безвольное чувство, а вдруг этот человек ему вовсе не знаком и тогда он выставит себя в неловком положении, чего не хотелось. И хоть за такую оплошность никто в цивилизованном обществе не осудит, может даже и обрадуется, окажись он таким же бедолагой или выпившим, что душа так и потянет на разговор с первым встреченным, но Тодду такая перспектива казалась неловкой исключительно из нежелания ставить в неловкое положение себя и человека. Потому и оставалось, всякий раз, опустить голову и идти мимо и так странное чувство с годами укоренилось, что быть может при полном отсутствии хоть какой-то предрасположенности к забывчивости лица, он убедил себя в обратном. И все же в толпе иногда в самых разных местах могли попасться ученики, что еще помнят его. Теперь они подросли, но его уроки словесности не забывают и доброй памятью вспоминают учителя, с радостью вылавливают его хотя бы поздороваться, что всякий раз приятно самому Тодду, когда идет он вот так среди людей, а его выхватывают для пары слов, значит не пустой человек, значит, кому-то нужен. «Смотрите все».

Но, все же отбрасывая относительно поверхностные знакомства, нельзя сказать, что кроме Малича, да еще единиц людей Тодд хоть кого бы то и знал. Оправдания для того, естественно существовали. Не желая окунаться слишком глубоко в сущность того или иного человека, он предпочитал поверхностные вещи, и даже если допустить, что ему случалось с кем-то сойтись ну очень уж близко, он бы все равно во многом держал человека на расстоянии. «Я не хочу видеть сущность человека, опасаясь, что они такие же, как и я, боюсь этого». Так твердил он себе всякий раз, оправдывая свое решение относительно отказа от близости к людям тем, что в нем живет страх увидеть в ком-то себя самого, значит, убедиться в самой плохой сути человека. Именно эта дистанция в шаге от дружбы сохраняла веру в человека, именно это толкает его каждый день быть среди них, но ни с кем не сближаться.

Шагая по улице, уже успев замерзнуть, он все более помышлял, что на сегодня уже хватит ходить, тогда, как вдруг заметил небольшое собрание людей чуть в стороне, и туда все подтягивалась толпа. Не сомневаясь увидеть там зрелище, возможно и криминального характера, он все-таки решился подойти и тоже посмотреть из чистого любопытства и узнать о некоем событии даже раньше, чем из газет.

Осторожно пробираясь сквозь толпу, он, не будучи слишком высоким, не мог видеть всей картины, а вперед пока не пускали и лишь когда первые ряды утратив интерес расходились он продвигался ближе. Уже через минуту он был в первых рядах, пропуская людей, что отвешивали комментарии в духе: «не так уж интересно», «мозги не размазались», «здесь и литра крови не наберется», «могу поспорить, он не сам», «бедолага», «и кто же мог на такое решиться?», «что толкнуло? а может кто?» – звучало со всех сторон от самых разных людей. Пробравшись вперед, Тодд увидел лежавшего на асфальте человека. Было очевидно, что он выбросился из окна. Он действительно с виду был как вовсе не пострадавший, крови почти нет, лежал на спине, в темноте глаза не видно, открыты или нет, шляпы не было поблизости, а вот одежда весьма неплоха, даже скорее парадная, ощущение, что он куда-то шел, но, увы, выпал из окна и сразу насмерть. Тодд проникся жалостью к человеку, пытаясь предположить причины, сподвигшие его на такой страшный поступок, что творилось в душе. А что, если не сам? А какой из этих вариантов хуже, что страшнее? Им вдруг овладела невыносимая мука, жалость и эта тоска сводила с ума, он зажмуривал глаза, опустил голову, но вдруг вырвался вперед, желая непременно взглянуть на него поближе, оказать какие-то нелепые почести, закрыв глаза (если они открыты) или хоть бы просто поклониться тому, кому уже все равно. Едва он проделал пару шагов вперед, как его тут же остановил появившийся полицейский.

– Но, но, куда собрался? Родственник тебе что ли? А если нет, какое твое дело? Или есть что рассказать?