Полная версия:
Планктон и Звездочёт
На своей работѣ я теряю остроту ума и разлагаюсь какъ личность. Я продаю дьяволу свою безсмертную душу и свои таланты, отъ которыхъ, признаться, уже почти ничего и не осталось. Каждый вечеръ я больше всего хочу напиться пьянымъ, чтобы забыть позоръ прошедшаго дня, и какъ правило мнѣ это удаётся. Въ пьяномъ видѣ меня зачастую охватывает міровая скорбь, я рыдаю и делаю истерику, а супруга моя ненаглядная Анна Семёновна меня жалѣетъ и успокаиваетъ.
Я чувствую себя ничтожествомъ, при томъ глубоко несчастнымъ. Самое ужасное заключается въ томъ, что кромѣ опостылѣвшаго ремесла своего я не имѣю ни склонности, ни навыковъ къ какому-либо иному занятію.
Но что же дѣлать? Что дѣлать? – съ отчаяніемъ говорю я себѣ и не нахожу отвѣта.
За симъ остаюсь искренне твой другъ,
Антонъ Бронницкий
Санктъ-Петербургъ
1.IV.1908 г.
Планктон Антонович отложил письмо прадеда и уставился взглядом в занавеску. «Невероятно, ведь ничего не изменилось за сто лет! – удивился молодой человек. – Показное благополучие! Как ведь точно подметил прадед – и сколько этого сейчас, допустим, даже у меня на работе. Все эти понты: тачки, часы, галстуки дорогие… Как будто он сейчас это всё написал! Я ведь тоже это всё ненавижу, мне вообще всегда казалось, что быть богатым – стыдно! Не зажиточным, не состоятельным: именно богатым. Всегда думал, что миллионеры благотворительностью занимаются от стыда…»
Бронницкий глубоко задумался. «Как всё-таки тяжело читать со всеми этими ятями… И почему письма остались у бабушки? Он их не отправил, что ли? Или вернули? Вот и спросить теперь некого…»
Незаметно он уснул, уронив голову на локоть.
***
Командовал Департаментом лингвистического обеспечения невербальных операций его начальник Евгений Данилович Сорокин, человек удивительных и редких достоинств. Евгений Данилович сочетал в себе несочетаемое и вмещал невместимое. Сорокин был лингвистом-культуристом, что само по себе примечательно. Ещё на первом собеседовании Планктон Антонович был удивлён внешним видом будущего шефа: широкими плечами и тугими бицепсами, затянутыми в рукава безупречного костюма. Обладая нестандартной фигурой, Сорокин обшивался у модного портного – индуса: двубортные костюмы классического кроя в полоску, как у буржуев с революционных плакатов, цветные сорочки с белыми воротничками и двойными манжетами под запонки.
Одевался Сорокин старорежимно, педантично, с фанатизмом, что не мешало ему поддерживать чудовищный беспорядок в кабинете: рабочий стол и все горизонтальные плоскости были покрыты десятисантиметровым слоем бумаг, присыпанных порошковым питанием для спортсменов. В этом хаосе Евгений Данилович прекрасно ориентировался и всегда мог молниеносно извлечь из-под завалов нужный документ.
Сорокин был хорошим знатоком истории и обладал обширнейшей коллекцией кинолент про войну, в том числе крайне редких. В фильмах его в первую очередь интересовали сцены убийств и ранений: Евгений Данилович не признавал художественную составляющую киноискусства. Впрочем, насилие вне боевых действий начальника Департамента, к счастью, тоже не привлекало. Сорокин боялся хулиганов и уличных драк и был крайне мнителен в вопросах здоровья.
Евгений Данилович был действительно классным профессионалом с великолепным образованием, широчайшим кругозором и почти безграничным словарным запасом, по-английски говорил с оксфордским акцентом, но в быту использовал оригинальные эвфемизмы. Одежду он неизменно называл «лохмотьями», пищу – «объедками», головной убор – «треухом» или «колпаком», женщину независимо от возраста – «старухой». Такое постоянство вызывало уважение. Когда Сорокин сильно уставал или нервничал, он начинал слегка заговариваться, подолгу рассматривать свои лаковые полуботинки и бормотать что-то под нос, иногда по-английски.
Планктону Антоновичу часто казалось, что мысли Сорокина имеют форму куба. Столкнувшись с концепцией иной формы, Евгений Данилович был вынужден сначала мысленно дополнить её до куба и только потом найти подходящее место в матрице своего сознания. В ситуации, когда что-то происходило не по правилам, Сорокин терялся и впадал в ступор. Именно поэтому Евгений Данилович был в принципе не способен водить автомобиль, по крайней мере в российских условиях, хотя водительское удостоверение получил еще в автошколе ДОСААФ СССР.
Сорокин был мягким человеком и хорошим начальником: всегда защищал и выгораживал своих подчинённых, допускал в Департаменте разные вольности (хотя, возможно, многое просто не замечал) и по первой просьбе давал в долг до зарплаты. Сотрудники любили Сорокина. Самое главное, чем Евгений Данилович отличался от своих коллег – у него одного никогда не возникало и тени сомнения в том, что он сам, вверенный ему Департамент и весь банк в целом занимаются чем-то полезным и нужным. Во всём пёстром коллективе Евгений Данилович единственный ходил по самой грани безумия и потому был на своём месте в этом безумном офисном мире.
Бронницкий также приятельствовал с заместителем начальника Департамента Дмитрием Владимировичем Тюлипиным. Планктон и Дима регулярно ходили вместе обедать с пивом, как правило по пятницам, и дважды сильно напились на корпоративных вечеринках: под Новый год и 7 марта. Это располагало и некоторым образом даже обязывало. Тюлипин, намного старше Бронницкого, был высок, сухощав и несколько деревянен, при этом манерами и голосом напоминал кота.
Тюлипин позиционировал себя интеллектуалом, эстетом и галантным любителем женщин. Он коллекционировал редкие книги, которые не читал, соблюдал пост и был убеждён, что половой акт негра и белой женщины оставляет в теле последней некий генетический след, который даже спустя много лет может привести к рождению темнокожего ребёнка. Дмитрий Владимирович делал девушкам двусмысленные комплименты:
– Ирочка, какое у тебя красивое платье сегодня, – мурлыкал лингвист. – Я бы хотел сейчас оказаться между двумя холмами.
Ирочка изображала смущение.
Дмитрий Владимирович специализировался на устной лингвистике и фонетике. Если Планктон Антонович переводил разговорный сумбур коллег в письменную форму, то Тюлипин осуществлял обратный процесс по преобразованию печатного слова в устную речь и был незаменим в общении с навязчивыми клиентами. Когда какой-нибудь особенно назойливый вкладчик надоедал вопросами про свои деньги, такого переправляли к Тюлипину. Дмитрий Владимирович до бесконечности зачитывал клиенту тоскливые регламенты, обсуждал фонетические аспекты, обращал внимание на нюансы отдельных звуков, ставил под сомнение смягчение некоторых согласных, подчеркивал специфику расстановки ударений, допускал возможность диалектных и жаргонных произношений, а также учитывал индивидуальные особенности речи. Говорил Тюлипин тихо, медленно, с гипнотизирующими кошачьими интонациями. Даже самые стойкие не выдерживали больше трёх дней.
Бронницкий водил дружбу с младшим лингвистом Андреем Владимировичем Сидоровым, которого студентом последнего курса взяли в Департамент на производственную практику и по рекомендации Сорокина после диплома приняли в штат. Андрюха оказался нормальным пацаном и тем, кого называют «своим парнем»: любил Родину, тонко чувствовал несправедливость, ненавидел «чурок» и «пиндосов», был наглым, хамоватым и никогда не сомневался в своей правоте. Это подкупало. Младший лингвист писал не очень грамотно, а по-английски говорил с жутким акцентом, чем особенно нравился некоторым заказчикам. Андрюху всегда привлекали к проектам, предполагающим коммуникации с чиновниками, китайцами или бывшими бандитами: с ними Сидоров почему-то быстро находил общий язык. Планктон Антонович чувствовал, что Андрей тянется к нему. Первые полгода он пытался сдерживать дистанцию, но потом сдался: Андрей и Планктон крепко подружились и регулярно общались вне работы.
Среди других коллег Планктон Антонович выделял главного лингвиста Валентина Николаевича Бордовских, к которому относился с интересом и уважением. Бордовских был неплохим мужиком чуть за сорок, разносторонним и добрым, хотя с придурью, и в департаменте слыл чудаком. Валентин говорил, что был трижды счастливо женат, считал себя байкером и часто приезжал на работу на стареньком мотоцикле с коляской, иногда даже зимой. Бордовских уже лет десять жил на даче, принципиально не смотрел телевизор и регулярно увлекался отчаянными женщинами с сомнительным прошлым и туманным будущим: парашютистками, байкершами, рокершами, скалолазками и другими неформалками. В периоды влюблённости Бордовских совершал подвиги и писал стихи, а после закономерного разочарования замыкался, выпивал в одиночестве и тускнел. В депрессивной фазе своего цикла Валентин был неразговорчив и рассеян: казалось, что он мысленно гонит свой колясыч какими-то заоблачными дорогами. Чем именно занимался Бордовских по работе, в Департаменте никто толком не знал, хотя Валентин считался классным специалистом. За романтизм и отвагу ему многое прощалось.
С остальным коллективом, преимущественно женским, Планктон Антонович старался поддерживать ровные доброжелательные отношения, был всегда вежливым, проявлял гибкость и тщательно избегал конфликтов.
***
Бронницкий проснулся среди ночи, оторвал голову от стола и не сразу понял, где находится. На душе было тоскливо, словно случилось что-то непоправимое. В окне ядовитым светом ярко моргала наружная реклама. Постепенно вспомнил участкового, как санитары выносили бабушку… Планктон перебрался на диван и накрылся пледом: нужно было срочно заснуть, ибо вставать рано, но сон не шёл, постоянно спотыкаясь о воспоминания, так или иначе связанные с покойной и с детством.
Евдокуша, пока не выжила из памяти, ненавидела маму Планктона и всячески отравляла жизнь молодым родителям. Вскоре после возвращения из Чехословакии они не выдержали и переехали из двухкомнатной квартиры Евдокии Никифоровны в коммуналку на Ленинском проспекте к тестю с тёщей: Василию Михайловичу и Валентине Мефодьевне. В одной комнате они вшестером прожили два года: дедушка с бабушкой, мама с папой и Планктоша с братом.
В квартире было еще две комнаты: в одной жила интеллигентная еврейская семейная пара без детей, а в другой – ужасная женщина Василиса, приехавшая по лимиту из глухой деревни и отработавшая много лет на вредном производстве, за что ей, собственно, и дали эту комнату. Василиса была слабоумной, но от природы физически очень сильной и здоровой.
Между Василисой и другими жильцами регулярно случались драки с вызовом милиции. Однажды, когда Василиса мыла пол в коридоре, Планктоша решил поиграться с общим телефоном в прихожей, и женщина ударила его по голове половой тряпкой. Тряпка была мокрая, тяжелая и ужасно вонючая, от мощного удара она обернулась вокруг головы мальчика. На его вопли выбежал дедушка, завязался бой, вскоре появился участковый…
Бабушка запрещала Планктону Антоновичу играть со спичками, пугая опасностью пожара и тем, что спичками можно отравиться, если сера с головки попадет в рот. Вскоре после инцидента с тряпкой он прокрался на общую кухню и насыпал спички в заварочный чайник Василисы. Планктоша действительно хотел её отравить, отомстить за своё унижение. Спички были обнаружены, но взрослые решили, что это он просто так, по недоразумению игрался. Бронницкого наказали.
А однажды летом Планктон Антонович пошёл гулять с дедушкой Васей – было ему лет, наверное, пять. Внезапно налетела гроза и, чтобы переждать непогоду, они сели в трамвай и доехали до конечной и обратно. Страшный косой ливень барабанил по крыше трамвая и заливал стёкла, деревья гнулись, оборванные листья и ветки перелетали через дорогу, сверкали молнии, а Планктоша с дедом мчались в пустом трамвае сквозь бурю на огромной скорости с жутким лязгом, звоном и грохотом. Мальчик был заворожен и счастлив и очень любил своего дедушку.
Он ворочался на диване и всё больше проваливался в воспоминания: новая квартира в Тёплом стане, летние каникулы в школе, дедушка вышел на пенсию – они с бабушкой стали приезжать почти каждый день и подолгу гулять в лесу с Планктошей и его братом. Бронницкий – второклассник, уже почти взрослый, руки в карманах, – степенно шёл рядом с Василием Михайловичем и просил рассказать про войну. Планктон Антонович любил военные фильмы, интересовался историей и обожал дедовские рассказы.
– Дедушка, а вот как ты воевал? – спросил мальчик.
– Ну я же тебе уже рассказывал, – отвечал Василий Михайлович. – Да не очень я, милый мой, люблю это, знаешь. Вот те, бывает, что по встречам ветеранов, которые – весь пиджак в орденах, или вот даже по телевизору – есть такие. Вот, значит, любят рассказать, только, как бы это… ну, он, может и на фронте-то не был: в тылу, примерно, просидел или снабженец… А кто фронтовик настоящий, кто вот был, прошёл, так сказать, тот стало быть, знаешь… тяжело вспоминать.
Планктон Антонович перевернулся на узком и жёстком чужом диване, обнял вышитую подушку. Он знал, что нужно пройти эти формальности, разговорить деда – и тогда истории о войне польются широкой рекой, одна невероятней другой. Он приготовился ждать, набрался терпения и даже немного схитрил.
– Дедушка, а ты солдатом был или командиром? Или, может быть, разведчиком?
– Я, милый мой, служил связистом при ракетном дивизионе. Это, знаешь, «Катюши» – назывались так… Грузовик, на нём направляющие – вроде как рельсы такие, и снаряды реактивные. Так их солдатики прозвали, значит – «Катюша». Ласково. Мощное оружие: немцы, знаешь, их боялись, ой-ой-ой. Как начнёт, так земля дрожит! И так, знаешь: «виу, виу» – снаряды летят, воют… Жутко так воют. Страшное оружие было, наши «Катюши».
Планктоша прекрасно знал, что такое «Катюши»: огненные стрелы в чёрном небе, их часто показывали в военных фильмах и хрониках к годовщине Победы. Он очень серьёзно, со знанием дела кивнул.
– Их сначала на ЗиСы ставили: грузовик такой, отечественный, – продолжал Василий Михайлович. – Потом американский «Студебеккер», вот так вот. Вот то хорошая машина была: мощная, как говорится, надёжная. И у каждой «Катюши» расчёт: командир, значит, наводчик, водитель и заряжающие. А я был связист при дивизионе, вот.
– Командир «Катюши», он ручку крутит. Такая катушка у него эбонитовая с рукояткой, значит, и он её крутит – каждый круг контакт замыкает и ракета, значит, срабатывает. Уходит ракета, улетает. Шестнадцать кругов, так вот, потому как шестнадцать снарядов было. Бывает, что медленно – чтобы немца извести, потому как сидят и ждут, а бывает, что подряд, быстро-быстро. И потом, значит, ещё круг – на холостой поставить. Прислали нам одного командира: лейтенант молодой. Старого командира убило, значит – погиб он. Хороший был командир. Прислали молодого, и он, значит, забыл на холостой поставить. А ведь, как говорится, осталась шестнадцатая направляющая на контакте. И вот, значится, заряжающие стали ракеты ставить, так вот, заряжать по одной, и когда последнюю ставили – сработала. И двое у нас заряжающие пропали… который снизу, примерно, его огнём убило: из ракеты, из сопла. Сгорел, сапоги только остались. Второй, должно быть, зацепился. Улетел с ракетой той. Мы точно того не знаем, рукавом может или ремнём… но мы поискали его и не нашли. Ну, не очень, конечно, далеко искали – к немцам же мы не пойдём его искать всё-таки. Но поискали. Погибли заряжающие, вот так вот, двое.
Планктон на всякий случай хихикнул, хотя не был уверен, что дедушка шутит.
– Я был связист при гвардейском ракетном дивизионе, – продолжал дед. – Я провод тяну: катушка у меня с проводом на спине, так вот, и я должен, как говорится, обеспечить связь с командным пунктом. Побежал по линии, пошёл; катушка – на спине, на ремнях, и провод разматывается, вот так вот. Тяжёлая катушка! И если обрыв, значит – то это… связист тоже бежит и должен я, стало быть, тот обрыв найти. Так ведь то война, там, милый мой, знаешь… взрывается, стреляют, боже ж ты мой! И обрыв, он часто бывает. А связист, я должен связь обеспечить, значит, чтобы командир мог всегда с НП связь иметь. НП – так у нас, к примеру, наблюдательный пункт назывался.
– Понятно! – подтвердил Планктоша. Он старался не перебивать дедушку, не прерывать волшебство.
– Раз так вот, лето… побежал я, стало быть, искать обрыв… по линии, значит, пошёл. И вот, как говорится, только отошёл – вдруг «Тигр» на опушку, из-за леса. Танк немецкий. А батарея наша стрелять готовились. Там, знаешь, взрыватель повернуть нужно. Когда, примерно, на марше, чтобы случайно не взорвались, так то – без взрывателя. Как заряжать, то взрыватель повернуть нужно, перед стрельбой. И вот «Тигр» прямой наводкой, и снаряды – того… сдетонировали снаряды. И вся батарея взлетела на воздух, ёшь такое. Один я остался.
– Дедушка, а что значит – «сдетонировали»? – осмелился спросить Планктон Антонович.
– Ну это, знаешь, как тебе объяснить? Когда один снаряд взорвался, значит, а другие рядом тоже, по воздуху. Взрывная волна, ёшь такое… Один снаряд рвётся, а вокруг другие тоже, вот так вот, взрываются, потому их взрывной волной сотрясает.
– Понятно! А тебя не ранило?
– Нет, тот раз не ранило.
– А другой раз ранило?
– Ну, так снайпер меня… Немец. Шёл по линии, по-над оврагом, а там, значит, снайпер где-то. И стрельнул, ёшь такое. В голову целил, но не попал… царапнула меня пуля только по голове… так, сшибло пилотку и кожу поцарапало, вот так вот, на макушке. Шрам вот… сейчас лысый стал, три пера, как говорится, осталось: шрам видно. А вот раньше, знаешь, кучерявый был, ёшь такое. Галстук, милый мой, на танцы в клуб, вот так вот, как говорится, костюм… ходили. На танцы ходили, на праздник, вина тоже выпить – знаешь: шумел камыш, как говорится. Так упал я, прыгнул в ямку, вот так вот, лежу, кровь течёт… макушка, царапина там, а в глаза течёт. Немец, повезло: не разрывной, а вторая уже разрывная. В катушку попал, вдребезги. У меня катушка же на спине. Разорвало, конечно, вдребезги. Так лежал до темна. Особист мне говорит: ты сам катушку стрелял, как говорится – вредитель. А повезло, что разрывная: у меня разрывных нет. Вдребезги. Я и говорю: как сам, у меня же нет разрывных. Так вот, как говорится – повезло.
Планктон Антонович завороженно слушал деда. На секунду он открыл глаза: было темно и хотелось пить, но поставить рядом с диваном кружку с водой он забыл, а встать не было сил. Облизав пересохшие губы, Бронницкий провалился обратно в сон. Они вышли на огромную поляну, почти поле: из-за леса надвигалась тяжёлая туча, жужжали насекомые, брат шёл за руку с бабушкой. «Повезло, что этот мелкий не мешает!» – подумал Планктон Антонович.
– Контузило меня другой раз, – продолжал дед. – В окопе, вот так вот. Взорвался снаряд, рядом совсем, за бруствером, а я в траншее, засыпало меня, значит. Я этого даже, как говорится, не слышал. С головой, только рука торчит. Я того не помню, конечно. Товарищи говорят: рука торчит, по руке меня и нашли, значит, и откопали. Повезло так-то! Откопали меня: звенит в голове и не слышу ничего. В медсанбате лежал, вот так, недели этак три или, может, с месяц. Я с тех пор, знаешь, и не слышу даже на левое ухо. Вот сколько лет прошло.
Планктоша прекрасно знал, что дед слева глухой, и даже иногда этим пользовался.
– А это твои фронтовые друзья тебя откопали, да? Вы, наверное, сильно дружили с фронтовыми товарищами. А как вы Новый год отмечали? И день рождения?
– Дружба? Да что ты, милый мой! – засмеялся Василий Михайлович, – какая дружба! Прислали вчера, Иван он или Василий, а завтра его, примерно, убило. Нет, милый мой, не отмечали мы день рождения. И по имени редко кого. Связисты – так мы, конечно, знали друг друга, а если пехота – то нет. Был у меня товарищ – Мишка, вот помню. Связист он тоже, как я. Он, знаешь, винт нашёл от «Мессершмидта». Самолёт немецкий сбили наши, как говорится, и винт нашёл, выплавил ложку. Мишка выплавил: винт – он плавится легко. Ложку такую, знаешь, большую, огромную такую ложку, вот так вот. Черпак, можно сказать, сделал. А едим мы как? Из котла одного едим, вкруг костра сидим и каждый по очереди черпает, горячее: в животе хорошо сразу делается. И Мишка как черпанёт… В общем, сказали ему, подобру-поздорову: через раз черпай огромной ложкой своей, так вот.
– И убило Мишку. Шли по линии лесом: осень, мы вдвоём, и обстрел, значит. Миномёт. Оно, знаешь, когда мина летит – она свистит. Слышно её, можно сказать, спрятаться успеешь: в ямку прыгнуть, в овражек, вот так вот. Но если мина прямо на тебя летит – то не слышно. Я в канавку прыгнул, слышу: разорвалась мина. Об ветки мина вдарилась, об дерево, и разорвалась. Вышел, а Мишка сидит, в небо смотрит. Осколок маленький в него попал, прямо в сердце. Крови нет, не видно: под нагрудный карман попало. А в небо смотрит, как живой, глаза открыл. Убило Мишку, вот так вот.
– Дедушка, а как вот по лесу ты так ходил, чтобы не заблудиться? Это так страшно, один в лесу! И ночью?
– По лесу я очень точно ходил, по азимуту, милый мой. У нас ведь в деревне как – приборов нету. Это с детства. Ну, может быть, в сотню метров выходил: ошибка сто метров, по компасу. Звёзды если или, примерно, луна. А зимой, бывает, идёшь, провод тянешь. Холодный, голодный… мать честная! Солдатики, мочи нету! И ночь, и холод, то вот, например, в овраг провалишься, чтобы снегу поглубже… Распихаешь его, снег, начинаешь вкруг себя толкать, распихивать: нора получается, можно сказать. Берлога, вроде того. И провод подожжёшь: горит… обмотка горит провода, а снег, значит, плавится помаленьку, вот так вот. Нагревается, а коптит сильно – обмотка коптит, значит. На стенах корочка так вот ледяная получается, потому как огонь – от нагрева. Горит обмотка, дым, и стены, вроде того. И поспишь там с час, может быть, около часу, в норе этой надышишь, и вроде даже будто тепло. А выйдешь, и дальше пошёл с катушкой, линию тянешь.
– Голодные, холодные… мать честная. Солдатики. Обмундирование на полгода выдали. Комплект: на лето или, стало быть, на зиму – тёплое. Вши: вшивые были, можно сказать, прости господи. А и то, банно-прачечный комбинат был, приезжал. Раз в месяц, примерно вот так вот приезжал. Баня, а одежду всю сдали: санобработка. Стирали одежду, от вшей, знаешь, обработали. Выдали одежду: мокрая, керосином так пахнет. Летом, так оно ничего, хорошо даже, а зимой – холодно, мокрая, можно сказать, одежда, и сохнет день или даже более того, вот так вот. Мокрый, холодный, ой-ой-ой! Зимой не любили мы того.
Чёрная туча постепенно приближалась, заполняя весь горизонт. Воздух стал неподвижен, насекомые и птицы замолкли. Вся компания медленно спустилась по склону к ручью, гордо именовавшемуся рекой Очаковкой. Два года назад Планктоша, ещё дошкольник, наловил здесь в воде полную литровую банку пиявок, которую принёс домой. Мама поставила банку на балкон, а утром она оказалась пустой – мама объяснила, что все пиявки выбрались, спрыгнули с 11 этажа и уползли домой, обратно в ручей к своим друзьям и детишкам.
Дед продолжал:
– То в Восточной Пруссии уже были. Тянул я провод через кладбище – на кладбище, значит, попал. И артобстрел! Снаряды летят, мать честная: всё рвётся, земля гудит! Не дай бог! Снаряд, знаешь, он два раза не попадает в одно место. В воронку я прыгнул, так вот, спрятаться, а гроб развороченный и мертвец, понимаешь. В могилу снаряд попал и разворотило, а я спрятался. Мертвец, знаешь, он не страшный, покойник. Живые страшные, а мёртвые – не страшные. Прижался к земле, в могиле той, лежу с покойником тем, значит, в обнимку, как говорится, пока обстрел не кончится.
– Дедушка! – не смог удержаться Планктон. – Ну как же не страшные! Мертвецы, они очень страшные! А ты видел фильм про зомби?
Деда было не остановить:
– Окружили мы немцев – в окружение они попали. В начале войны, так, знаешь, они нас, а тут мы их, как говорится: окружили немцев. Дивизион наш перебрасывают через поле, на позицию. Поле, вот так вот, трава высокая, и светомаскировка, потому как к вечеру уже, темнеет. Можно сказать, чехлы на фары такие, чтоб немцам свет не видно, щёлочка только – дорогу чуть посветить. Вдруг в траве вроде пробежал кто, не то человек, мы ж того не знаем точно. Может, и немцы. Повыпрыгивали из машины, ну и стрелять, и стрельнули. А темнеет уже и не ясно, где что. Водитель наш тоже с оружием на ту сторону вышел, ну и стрельнули: может решили, что немец, а может с перепугу. В челюсть ему попали: хрипит, кровь, мать честная! Сами же и попали, потому думали – немцы. Умер он потом, вот так вот, жалко его.