скачать книгу бесплатно
Но призыв его уже опоздал.
– Ты опять на самодержавие свою бочку катишь? – темные брови отца взлетели, нос налился кровью и стал словно ещё более хищным, чем обычно. Гордей запустил в седую бороду лопатой пятерню, как будто подбадривая себя этим, – Ну уж нет, эти речи твои не содеянные в отцовском доме не пройдут!
Обед скомкали, аппетит у всех, кроме Петра, пропал. Гости начали расходиться раньше времени и к трём пополудни отчий дом почти опустел. Мать пыталась было пригласить детей вместе на Всенощное, но безуспешно – у всех ещё хватало дел дома. Борис же, и не скрывал, что не применит пропустить пасхальную службу и на этот раз, а Дмитрий вставил, что с него и литургии Василия Великого хватит[19 - В Великую субботу совершается литургия святого Василия Великого.]. Прощаясь, двенадцатилетний Антоша подошёл к Борису и, смущая его ясным светом ещё детских наивных чистых очей, промолвил:
– Брат, отец наш прав, помяни слово моё.
От чего-то Боре стало не по-себе, и он поспешил покинуть родственников, поймав пароконный экипаж. Всю последующую ночь он ворочался в постели, неотступно преследуемый ангельски-чистым взором самого младшего братца, годящегося ему в сыновья. Что-то особенное было в этом взгляде.
Дочери Гордея и Капитолины пошли куда-то прогуляться вместе с гостями. Настроение у всех было подпорчено. Некоторые из них успокаивали себя тем, что за Всенощное бдение придёт на всех мир и успокоение.
Гордей Евграфович впал в тот день в полнейшее уныние:« Ну что ж делать-то с ними, один Арканка – золотой человек растёт, нужный. Да и Глеб – куда ни шло, похоже. Да только всё бобылём в свои двадцать девять ходит. Это тоже не годится. Малые оба ещё надежды подают, кто знает? Да только тщедушны оба, здоровьем Господь оделил, не то что старшие дылды. Нельзя было плодить столько, природа не позволяет… Да и пигалицы мои обе что? Одна уж который год на выданье, так всё ей не то, из дворян подавай, да не таких как наша порода, а повыше, постарше родом. В великие княгини норовит, дура. Младшая же лентяйка, учиться толком не желает. Художницей себя возомнила – пишет она! Да мать ей всё умиляется. Ну и что, что добра да набожна? Толку из неё всё равно не выйдет. Матерью даже не сможет стать, наверное. Ни на что не годна, сидит и мечтает день-деньской. Что та, что горе-поэт наш… Даже и Петя, ну на что бездельник, но ведь что-то есть в нём. Ищет правду народную, по-своему, глупо, но добра народу желает. Лишь бы пить не пристрастился, да диплом получил. Но охотинская закваска есть в парне. А умён-то как в математике всегда был! Ещё карапузом был, считать мог быстрее всех в доме. Но старшой – вот задача! Что же делать-то с ним? И вовсе во вредную крамолу влез! Плохо кончит! А что ещё хуже – Митьку в свою проклятую политику втягивает, а тот и уши развесил! Нет у «науки» того стержня, что у солдата. Попался парнишка на удочку. Ох не порол я Борьку в своё время, упустил. Увлекся новыми веяниями в воспитании и пожинаю». И ещё мучила в тот день мысль о давно исчезнувшем брате его, Пафнутии Евграфовиче. Дружны они никогда не были, да и возможности в том не находили. «Да только исчез человек и всё тут. Хоть бы написал разок, мол жив-здоров. Не по-людски это выходит».
В одно и то же время с мужем, Капитолина Климентьевна перебирала в памяти всех своих ненаглядных деточек, начиная с младшеньких, требующих наибольшего внимания: «Антошеньке надо бы побольше времени учёбе уделять. Всё в мечтах где-то плавает, да лишь Богу молится. А вот Алёшке бы поменьше с учебниками сидеть, да почаще со сверстниками бегать лапту гонять. Да что там, и лапта уж не в моде и им заморское подавай. Теперь они в крокет играть изволят. Совсем что-то зеленеет и чахнет моё солнышко. Арканка, право, боле других радует, да и отца, конечно же. До чего же подтянут, какой взор боевой! Кавалерист прирождённый! А ведь отец – от инфантерии. Митя тоже совсем заучился. Ничего вокруг не замечает. Рассеян стал, словно профессор. Параня не нарадует искусством своим! Какая мастерица-то, как карандашом владеет, кистью! Но только вот с ленцой, вялая очень. Может здоровьишко разладилось? Не приведи Господь разболеется светоч мой? Петя меньше других радует… Шалопай и бездельник растёт. Вот уж и жалобы от учителей доходят! Исключат скоро. Что же поделать с оболтусом великовозрастным? Такой недоросль уж и порке не подлежит. Поперёк кровати для розг не уложишь. Ну а Варя-то о себе что возомнила? Вот дурёха-то! Да кому она нужна из петербургского света-то? Знай сверчок свой шесток. Выдать её надо бы по нашему велению и всё тут! Выбирай епанчу по плечу. Не даром говорят: «от сыновей – горе, от дочерей – вдвое». Серёжа так ласков всегда был, мил. Но видать вырос. Охладел к матушке-то, всё в облаках витает. Полнеть уж слишком стал. Глаз молодых не жалеет – очи светлые подпортил. Жениться-то пора бы. Глебушка – труженик. Конечно бы офицером оно лучше, но и такая служба Царская семью не опорочит. Пора бы только давно обженить его, детей наплодить. Занят всё. Умница ты наш! Борька человек серьёзный вырос. Только мало ему счастья купеческого и говорит всё что-то малопонятное, о политике, да всё о ней, проклятой, да и не то всё. Не содеянные речи заводит. Ни чего другого и знать не хочет. Крамольником отец прозвал. Ох, дурно это! А главное, кажись у них с Настасьей детей не выходит, ну и охладели друг ко другу. Худа она верно уж очень. И что с ними поделаешь? Ой, горе моё!»
Перед выходом в церковь, Гордей Еврафович сумел найти успокоение в подрезке яблонь в своём саду, хотя это было и против садовнических правил – заниматься подрезкой по весне.
2. Матерь Городов Русских объята тревогой
«Как ароматен персик в вышине!
Рукою не дотянешься к нему…»
Цаньян Гьяцо, Шестой Далай-лама
Глеб Охотин долго не мог заснуть в поезде и проворочался в своём купе пол ночи в тщетной попытке найти связующее звено, хоть какую-то зацепку во всех нелепых последних делах. «Могло бы и не платить ведомство мне, дурню, за целое купе, толку-то:и в уединении не выспался и ни до чего не додумался. Бездарно всё Светлое Воскресение потрястись в поезде и ни к чему не прийти? Ладно тот банк… Но возьмём неразгаданное убийство викария Московской епархии, в подчинении которого был Свято-Данилов монастырь. Во время посещения монастыря его находят в одной из пустых келий, что на ремонте, мёртвым. Он лежит распростёртым на полу с задранной бородёнкой и не выразимой словами печатью страха и, вместе с тем, омерзения ко всему окружающему на бледном восковом лице. Обречённость, смешанная с брезгливостью. За что был убит, никто до сих пор не может и двух слов связать. Вся монастырская братия оказывается в таком же недоумении, как и сыскная полиция. Что ещё нелепее, в кулаке покойника судорожно сжат клочок бумаги, вырванной из школьного учебника, на котором – рисунки фруктовых деревьев с подписями: «яблоня, вишня, слива, груша, персик». Самого же учебника нигде найти не удалось. Пока лишь загадочность этого убийства заставляет его увязывать со странным пакетом, переданным Ухо его уголовными приятелями. Метод умерщвления не совсем ясен, поскольку прошло немало времени, прежде чем обнаружили труп, но очень похоже на отравление растительным ядом. Наши химики упорно склоняются к этому, исходя из симптомов отравления. Ведь растительные яды, в отличие от мышьяка, ядов минерального происхождения, заметных следов в организме не оставляют. Попробуй их улови с помощью реагентов! Хотя говорят, что уже полвека назад нашли состав химикалиев, которые позволяют обнаруживать некоторые алкалоиды. Так, посмотрим копию отчёта ещё раз: «сок болиголова пятнистого (Conium maculaturn), семейство сельдерейных с очень неприятным, сильным запахом мышиной мочи». Да, разило чем-то на редкость мерзким от покойника. С другой стороны, а когда от них фиалками пахнет? Так: «Историки древнего Рима Плиний и Тацит свидетельствовали, что именно болиголов в Греции использовали для казни преступников, и этот вид наказания был очень распространён. Некоторые исследователи предполагают, что помимо болиголова в состав Сократова кубка мог быть подмешан млечный сок другого растения этого же семейства – веха ядовитого, или цикуты (Cicuta virosa). Десятой доли фунта корневища цикуты достаточно, чтобы убить корову. Ядовитость цикуты сохраняется при варке и сушке». Ну и ушлый народ сидит у нас в лаборатории – и впрямь историки! Так, ими ещё Сократа отравили… Сам шеф Глеба, Лебедев, сбился с ног, всех филёров[20 - Филёр – специальная должность в Охранном отделении для сотрудников, которые занимались только наружным наблюдением за подозреваемыми.] измотал, а результата нет! Что можно сказать: на лице убитого застыл ужас, то есть, возможно его заставили выпить яд насильно, но специалисты говорят, что этот яд действует не столь стремительно. Но, не исключено, что разгадка в зажатой в руке бумажке: викарий получает её от кого-то и узнаёт что-то из странного, казалось бы листка, но ему очевидного. В этот момент он уже, наверное, испытывает недомогание и, раскрыв бумажку, понимает, что обречён… Похоже на правду, но слишком много неясностей. Кстати, дерево персика было подчёркнуто карандашом, словно гимназист какой черкал, а может и убийца, пославший эту «чёрную метку» в виде невинного листка из учебника?»
Пройдя мимо строящегося странного Дома с Химерами и добравшись до своей гостиницы «Франция», что на Крещатике, Глеб Охотин, к своему удивлению, тут же получил из рук служащего телеграмму из Москвы. Стефанов сообщал, что в подкладке меховой накидки викария обнаружена косточка персика, провалившаяся туда через дыру в кармане. Это уже наводило на мысль, что дерево на странице учебника подчёркнуто не просто так и не бывшим его владельцем-гимназистом!
Не сразу удалось Глебу выудить усердно разговлявшихся после Великого поста сотрудников Киевского сыска, а также найти сопровождающего, который помог бы ему лично ознакомиться со схемой и с подлинным тесным и пыльным подкопом под банк, где злоумышленники умудрились виртуозно взломать несгораемые шкафы. Не прежде, чем он отведал каждый из многочисленных видов куличей и с шафраном и с корицей и с прочими пряными добавками и посыпками в хлебосольном доме начальника. Итогом суматошного дня стала срочная ответная телеграмма от Стефанова, подтверждающая неоспоримость факта полной идентичности схемы подкопа намалёванного на мятой бумаге из пакета и существующего в реальности. Просто не верилось! Даже хотелось бы наоборот, чтоб тот чванливый тип, автор анонимного письма, оказался умалишённым с манией величия, но выходило иначе… Кроме того, Глеб упомянул в своей телеграмме об аналогичной странной находке, в ходе своего продвижения по узкому низкому ходу подкопа. В одном месте пришлось даже припасть на одно колено, чтобы протиснуться дальше. Именно там он ощутил что-то острое, впившееся в колено и луч фонаря осветил ещё одну персиковую косточку, обронённую кем-то из участников ограбления. В том же месте из кармана Охотина выскользнули часы, но они повисли на цепочке.
В отношении связи ограбления банка с убийством викария всё оставалось весьма туманным. Что касается самого ограбления, то многое было очевидным, да только ни на кого не смогли выйти. Подкоп вели от стыка отхожего места с сараем в заброшенном и густо заросшем ничейном дворе за банком. Судя по «почерку, работали» так называемые «варшавские воры», которые всегда готовились к преступлению очень основательно, не жалели денег на подкупы и добротный инструмент, который был брошен сразу же по мере использования. Сотрудники уголовно-сыскной полиции сбились с ног, но не могли уже с полмесяца выйти ни на каких варшавских воров на территории всей Империи. Оставалась надежда на поимку воров, при размене процентных бумаг, которых было похищено на гораздо большую сумму, чем наличных денег. Проворачивать подобные операции обмена было отнюдь не просто. Для этого грабителям предстояло найти весьма состоятельное лицо, не опасавшееся замарать руки подобной сделкой, которое бы купило бумаги за полцены. Но уследить за всем течением капиталов необъятной Империи оказывалось задачей невыполнимой. Слишком много свобод имели частные банки, операции которых не подлежали контролю.
Вечером предстояла вновь обильная праздничная трапеза по случаю начала Светлой седмицы, а до этого Глеб нашёл время, чтобы зайти во Владимирский собор. Во время душевной беседы коллег за вишнёвой наливкой, хотя всё больше и о делах, супруга позвала хлебосольного Епифана Евлампиевича к телефону и через пару минут тот вернулся из кабинета, разгорячено жестикулируя, взволнованным, со словами:
– Милый Глеб Гордеич, к моему прискорбию, наша трапеза грубо прервана вмешательством того же извращённого субъекта!
– Да что Вы, Епифан Евлампиевич, неужели?
Через пару минут оба уже ждали прибытия коляски Епифана у порога. Киевский коллега был поглощён проверкой курка своего револьвера, а Глеб рассеянно крутил в руках выданный ему тяжёлый фонарь:«Словно он со мной в одном поезде из Москвы прибыл. Да он, пожалуй, всё же маньяк…» От Печерска коляска миновала Никольский форт с бронзовыми мордами львов на воротах и через Мариинский парк свернули на Институтскую. Возле старого особняка уже сновали пристав с подручными. Увидев начальника, пристав вытянулся по струнке и доложил, как положено, о происшедшем. Наконец, и Глеб вник, что же произошло. В прихожей особняка в стиле «модерн» вновь, прибывшие полицейские столкнулись с врачом, который тоже не порадовал:
– Епифан Евлампиевич, хозяин с хозяйкой давно мертвы, а Их Высокопреподобие ещё дышит и оставляет надежды, огромной физической силы человек.
– Везите его скорее в больницу и приложите все усилия!
Пол гостиной оказался залитым кровью. Полуживого архимандрита Свято-Введенского монастыря уже выносили на носилках. В жёстком кресле за столом, уставленным снедью, скорчился крупный мужчина лет сорока, повёрнутый затылком, с тонзурой, выбритой временем. В его глазнице торчал изрядного размера чугунный костыль, на которые обычно подвешивают картины. Вся скатерть пропиталась кровью. У стола на ковре лежала дама лет тридцати пяти с вытаращенными в безмолвном ужасе открытыми глазами, словно она была ещё жива. Подбородок её был испачкан пенистой слюной, или рвотой. Несмотря на жуткую гримасу смерти, можно было различить, что ещё недавно эти глаза могли запросто покорить сердце, как с грустью отметил Глеб: «даже такого сухаря, как я». Полицейские осматривали окружающую обстановку и обнаружили, что на стене, увешанной картинами, в том числе старинными, представляющими немалую ценность, явно не хватает одной, а также и костыля, на котором она висела. Глеб проверил насколько трудно извлечь из стены подобный костыль, желая выяснить силён ли преступник и понял, что всё зависит от того, как забит тот или иной крюк и в какое именно место. Похоже, что дыра, откуда был извлечён костыль, была давно уже слишком широка для него и костыль покоился в ней свободно. Мусора от штукатурки видно не было. На кухне обнаружили мёртвую служанку с головой проломленный утюгом, явно прихваченным по пути на кухню с сундука в передней, где на белье оставался свежий след от его тяжести. Что ещё сразу бросилось глаза в доме судьи Михайлова, это количество приборов на столе, не соответствующего числу убитых, что наводило само собой на заключение, что убийца был приглашён к столу. При более детальном изучении места преступления установили, что супруга судьи была, скорее всего, отравлена, а потом её пышная грудь с садистским упоением искромсана тупым столовым ножом. Кроме того, Глеб неожиданно нашёл весьма примечательную записку, приколотую к стене булавкой на самом видном месте, на столь приметном, что профессиональным сыщикам она даже не бросилась поначалу в глаза. На ней уже знакомым аккуратным почерком было выведено: «Белое цветение слив и розовый цвет вишен. Я – слива, эта женщина – вишня. Джагернаут». Снизу было умело изображено гигантское дерево, которое очевидно поддерживало Вселенную, а на облаках сидели странноватые плосколицые узкоглазые люди и поедали плоды дерева, похожие на персики… Епифан наскоро записывал в блокнот: «Хозяин, одетый в партикулярное платье, найден…» Было решено, первым делом, опрашивать всех в подряд о круге знакомых судьи.
Наутро Глеб связался по телефону с Москвой, рассказал о знакомом почерке очередного убийства и том же почерке в вызывающей записке и услышал, что Стефанов отправил некий вызов невидимому противнику через того же Ухо и вероятно поддел убийцу за живое тем, что обвинил его в трусости, мол если уж Вы не скрываете свой почерк в прямом и переносном смысле, то к чему скрывать своё имя? В тот же миг Глеба осенило, что они получили подпись в ответ: «Джагернаут»! Но на другом конце провода раздалось, мол нет, ответное письмо подписано иначе – «Джахангир». «Странно», – подумал Глеб, – «неужели это два разных лица. Может просто сам запутался в своих псевдонимах. Не зовут же жителя России и в самом деле Джагернаут[21 - В современной транскрипции индийское божество «Джагернаут» произносится как «Джаганнат», или «Джаганнатх».], ведь это нечто санскритское?». Кроме того, Василий Степанович сообщил, что сотрудники переворошили библиотеку в жилье викария и из четьи-минеи, с не запылённым корешком, вытряхнули листок бумаги, свёрнутый для конверта, на котором уже знакомым аккуратным почерком было написано: «И умрёшь ты скоро от плода персика. Я – дерево персика. И я знаю твою судьбу». «Вероятно в листок из учебника была завёрнута та самая косточка, что провалилась сквозь прореху в подкладке. А чувствующий уже недомогание викарий пришёл от этого в ужас и сердце отказало», – сообразил Глеб. Из химической лаборатории сыска поступили очень интересные сведения. Архимандрит уже в сознании. Могучий организм почти двухметрового и сравнительно молодого человека после умелого промывания желудка и кишечника победил яд. Более того, Их Высокопреподобие сумел даже поведать о своих ощущениях. Он поведал, что после первой чашечки сладкого чая с каким-то очаровательным, наверное персиковым ароматом, голова его стала страшно тяжёлой, лицо начало гореть, что заметила хозяйка, высказав опасение, что у него начинается жар. В тот момент все за столом так и подумали. Через несколько минут святой отец начал терять сознание и ощущал мурашков по всей коже, а зрение ему просто отказывало, всё расплывалось в глазах. Он не мог уже отчётливо мыслить и лишь помнит, как жена судьи склонилась над ним и с ужасом в голосе воскликнула, что зрачки его страшно расширились, а пульс совершенно бешеный. Мышцы более не слушались его, а в икрах он ощутил судороги. Голова архимандрита упала на стол и больше он ничего не помнит. После тряски в носилках у него началась целительная рвота, а позже и понос. Заключение экспертов оказалось убийственным для Глеба: «синильная кислота – классические симптомы. Содержится в значительных количествах в косточках персиков, вишен. Смертельная доза чистой синильной кислоты для человека ничтожна, причем смерть наступает почти мгновенно после одышки и судорог. Яд подавляет способность тканей усваивать кислород». Глеб поспешил доложить об этом шефу. Но самое неожиданное их ожидало после анализа трупа хозяйки. Она была отравлена, вероятно, вовсе не синильной кислотой, а скорее всего ядом болиголова, уже знакомому Глебу по прошлому делу. «Смерть наступила от паралича дыхательных мышц. Попав в желудок, яд сразу же начинает всасываться в кровь и вызывает паралич центральной нервной системы, вызывает обездвиживание, потерю чувствительности, при сохранении сознания, усиление слюнотечение, тошноту, рвоту, нарушение дыхания. Листья болиголова по ошибке принимают за листья петрушки, корень – за корень хрена, плоды – за плоды аниса». Оказалось, что на кухне имелись остатки именно таких «петрушки и аниса». Подозрения в отношении служанки и поварихи отпали, не только поскольку она сама оказалась убитой, но ещё и по причине содержания второй записки, настроченной тем же аккуратным почерком, найденной в кармане хозяйки: «Quidquid id, timeo Danaos et dona ferentes», то есть – слова Вергилия в оригинале, означающие: «Что там ни будь, я данайцев боюсь и дары приносящих!». Всё сводилось к тому, что вторым гостем был убийца, что он подсунул хозяйке эту записку, но при этом, сам принёс «свежую зелень с рынка», вероятно в горячем желании поэкспериментировать с растительными ядами и самому полюбоваться на их действие. Анализ показал, что лишь в одной чашке была синильная кислота, а часть милой «зелени с рынка» оказалась не съеденной на столе. Видимо, судья, в отличие от своей жены, предпочитал обходиться рыбой без петрушки и аниса. Но в чашке с «перевёрнутым» кофе, явно ближней к судье, обнаружили что-то вроде дурмана, или так называемой сон-травы. Очевидно, что голова судьи уже валилась на стол ото сна, когда он получил дополнительно крюк в глаз.
Через день врачи уже позволили начальнику и Глебу поговорить с архимандритом и выяснилось, что он впервые видел этого гостя и толком не может описать его неприметную внешность, поскольку предпочитал скромно любоваться красотой хозяйки, грешным делом, а разговаривал с хозяином. Гость всё больше молчал и несколько раз выходил на кухню, или в уборную. Это человек среднего роста, средней комплекции, с очень невыразительными лицом и голосом, светлый, скорее всего славянского, либо угро-финского происхождения. Даже возраст его был уж очень неопределённым: может быть сорок, но если бы тот сказал, что ему пятьдесят, то святой отец бы не удивился. Создавалось впечатление, что он не слишком давно знаком с хозяевами и чувствовал себя неловко. В течение нескольких дней множество сотрудников полиции беседовало с буквально всеми киевлянами, знающие семью известного судьи, но никакой зацепки пока что не нашли. Кого-либо похожего по описанию на зловещего второго гостя никто из них не знал. Зато родственники судьи подтвердили, что на пустом месте стены висела наиболее ценная и самая мелкая из собрания картин – работа старого голландского мастера. Архимандрит добавил к этому, что даже запомнил её: «Уж больно много непотребства фривольного в ней было, а тот гость всё на неё поглядывал, ну и я, грешный, уподобился мирянину». «Странно, если целью было лишь ограбление, к чему все эти немыслимые сложности с разными ядами, все эти изыски?» – подумал Глеб.
То, что в конце следующего дня они с киевским коллегой уже неслись на трамвае[22 - Деятельности Подобедова и Гартмана, фирме братьев Сименс и Гальске мы обязаны рождению трамвая в Имперской России. Первые трамваи были пущены в Киеве по инициативе инженера Струве в 1892 году и в Нижнем Новгороде. Затем, в 1897 году – в Екатеринославе. По предложению русских предпринимателей в 1898 году бельгийцы построили трамвай в Курске, Орле, Витебске. Трамвай в Москве пущен лишь с 1899 года, а история Санкт-Петербургского трамвая ведёт свое начало с 1907 года, если не считать, работавший только зимой на льду Невы. Московский владелец конки пытался сопротивляться расширению трамвайных путей вплоть до 1912 года. Наряду с электрическим трамваем, в отдельных случаях применялись пневматические, бензомоторные и дизельные.] от Крещатика до Прорезной, где забрали ещё одного сотрудника и помчались на пролётке мимо серебра растреллевских куполов Андреевского собора к самому Спуску, уже не удивляло более Глеба. Там, в одном из притонов, случилось очередное жестокое убийство, на сей раз женщины лёгкого поведения. Словно в бреду, чисто механически, без эмоций, Охотин осматривал ещё юное, соблазнительное тело в полураспахнутом бархатно-кружевном пеньюаре исхлёстанное будто-бы розгами, или лёгкой плетью. Кожа пестрела мелкими продолговатыми ранками, а пол, тем не менее, был покрыт кровью, словно имела место значительная рана.
– А вот и они, Ваши косточки, Глеб Гордеич, – вдруг проговорил Епифан, разгибаясь от пола с мрачной усмешкой. На его широкой ладони лежала персиковая косточка с очень острым концом и вся в крови. Таким остриём вполне было можно нанести все эти бесчисленные ранки.
– Поразительно! Какова наглость преступника! Убийца просто куражится, или совершает очередное преступление, чтобы отвлечь нас от чего-то более важного – не пойму, – Глеб вытер пот со лба клетчатым носовым платком.
– Если он и сбивает следствие с толку, то весьма своеобразно…
Дальнейший осмотр тела показал, что в ранки на лоне девицы было накапано чем-то прозрачновато-коричневым, словно расплавленным янтарём. Разобрались, что это была камедь с фруктового дерева, видимо расплавленная тут же с помощью свечи и закопчённой ею ложки, лежащей рядом. Создавалось впечатление, что преступник хотел убедиться в силе усыпляющего средства столь необычным путём. Глеб взял косточку и нанёс ей порез на оставшемся ещё чистым небольшом участке кожи лица трупа. След вполне совпадал с прочими порезами, так что вряд ли можно было счесть косточку лишь случайно оказавшейся на полу. Впрочем, ни розги, ни плеть нигде и не обнаружили. На тумбочке в углу был найден клочок бумаги со знакомой уже техникой рисунка. На сей раз был изображён не то заяц, не то кролик, который лежал, возможно мёртвым, а из его тела произрастало деревце, возможно плодовое, а пока что – цветущее. Снизу имелась надпись: «В водоёме плавает ароматный слон… В персиковый источник если вдруг попадёшь – не вернёшься сразу… Тщеславие меня давно не гложет. Мечтаю только о родных лесах. Джагернаут». «Ну это уж слишком! Это наглый вызов всем имперским блюстителем закона!» Епифан набросал карандашом кроки[23 - Кроки – схема места, где совершено преступление, положение тел убитых и тому подобное.], на том их работа завершилась. Дама полусвета, распростёртая на липком от крови полу, преследовала Глеба всю ночь. «Что-то нервы сдают, не годится никуда такое, словно барышня кисейная стал» – гнал он от себя все эти ночные видения уже поутру.
На следующий день, Глеб уже стал с недовольством ловить себя на том, что он подозрительно присматривается к каждому встречному светлому неприметному средней комплекции прохожему. «Какие глупости в огромном-то городе! Негоже, тем паче с моим огромным ростом. Невинные люди могут обидится…». Глеба не оставляла мысль о том, что прежде, чем так жестоко пытать человека остриём косточки, следовало обездвижить его. Лаборатория пока что не успела установить, каким путём это было сделано. Глеб заглянул по пути в аптекарский магазин, чтобы ознакомится с местным выбором усыпляющих средств. На вопрос же, невзначай, не приобретал ли кто-нибудь на днях подобные медикаменты, последовал очень невразумительный ответ, что вроде бы, какой-то человек спрашивал, но ничего не купил. Описать же его продавец не смог. Так, мол, какой-то блондин, кажется… Глеб зашёл позавтракать в кофейную Семадени на Крещатике, где на трёхпалых мраморных столиках подавали мороженное. Уже с утра там сновали говорливые биржевые дельцы, совместно обсуждавшие важные для них темы. Глеб приобрёл свежую газету и с иронией пробежал заметки репортёров о «кровавых событиях минувших дней». Вскоре Глеб ощутил на себе пристальный взгляд. Сбоку сидел человек лет тридцати трёх в новенькой «здрассте-прощайте» из клетчатого твилла на яйцевидной голове и тростью под лондонского денди. На его столике лежала тарелочка с едва надкусанной балабухой – знаменитой киевской пастилой и ополовиненной сайкой. Он усердно стряхивал пепел своей толстенной сигары в вазон с диковиной заморской туберозой. Человек этот не отвёл своего взгляда.
– Вам что-либо от меня угодно? – попробовал улыбнуться Глеб.
– Пожалуй, что так, – неприятно осклабился хлыщеватый молодой человек, стукнув тросточкой о край стола.
– И, что Вам от меня угодно?
– Вы мне напомнили меланхолически настроенного сыщика, сударь. Вот и задал я себе вопрос, а так ли это на самом деле? Наконец, после встречи Вашего взгляда, осмеливаюсь задать Вам прямой вопрос.
Этот тип всё больше начинал раздражать Глеба. Особенно его манера время от времени облизывать уголки рта длинным острым розовым языком. Охотин даже растерялся и не знал что ответить на подобную навязчивость, граничащую с дерзостью.
– Предпочитаю не отвечать на Ваш вопрос, любезный господин, – нашёлся он после паузы.
– Ваше право, сударь, но нахожу Ваш ответ не слишком любезным и достойным для человека общества, – с вызывающей интонацией продолжил он, так, что близ сидящие посетители начали прислушиваться.
– Считайте как Вам угодно, сударь, – попытался отрезать Глеб.
– А Вы знаете, сударь, что трость моя сделана из черемухи, а древесина у неё тяжёлая, в свежем виде даже потяжелее дуба будет? К тому же она обита снизу металлом, а рукоять её выполнена из моржовой кости…
– И что Вы этим хотите сказать? – уже багровея продолжал Глеб, пытаясь держать себя в руках.
– Лишь то, любезный, что Ваша комплекция не должна позволять Вам грубо разговаривать с людьми более изящных пропорций. На лишний вес тоже найдётся управа.
– Ну уж это слишком, любезный, – бросило в краску Охотина, – мне думается у Вас не всё в порядке с нервами и я Вас не оскорблял, но Вы…
– Вот мой визитный билет и, если Вам угодно назначить место и час, отправьте по этому адресу письмом. Пока что, мне пора, да и любоваться на Вашу побагровевшую от страха, или смущения в содеянном физиономию не имею ни малейшего желания, – наглец полез в карман за добротно украшенной кожаной коробочкой и извлёк бронзового оттенка крупную, заведомо мужского размера, плотную бумажку.
– К Вашим услугам в любой момент, но через день я уезжаю, поспешите сударь. Выбор оружия за Вами! – бросил Глеб уже ему вслед.
Вместо того, чтобы обдумывать дело, Глеб вынужден был погрузиться в размышления послать ли вызов на дуэль, или просто облить презрением хлыща, что выглядело бы более современным. Но офицерская кровь Охотиных не давала ему выбрать второй вариант. На карточке, украшенной виньетками по краям, красовалось: «Павлин Павлович Ветлугин». «Гм, ну и что, что Ветлугин? Пшют[24 - Пшют – синоним слова хлыщ.] он!» Пара соседних банкиров с почтением поглядывали на него время от времени, когда он достал писчие принадлежности и тут же что-то набросал на чистом листе бумаги, запечатал в конверт и переписал с визитной карточки адрес наглеца. Через несколько минут работник почтового ведомства со скрещёнными медными рожками и молниями на петлицах мундира уже принимал срочное письмо Охотина. «Ну почему мы, Охотины, кровь крестьянско-купеческая, должны непременно подражать крови голубой? Чем мы хуже аристократов? Но подражаем же, обезьянничаем? Петька вот, врезал бы невротику этому в рыло и был бы прав. Заслужил он того. Мне же надо было поддаться на дурацкий вызов и теперь глупо рисковать жизнью, которая может ещё пригодится царю и Отечеству». Много лет спустя, в пекле Гражданской войны, Глеб с братом Аркадием пришли вместе к ответу на этот вопрос: «Должен быть идеал и идеал красивый, приглядный со всех сторон. Мордобитие дело менее приглядное, чем аристократическая дуэль. Тоже плохо, но чище. А чтобы разобраться во мраке событий и перипетий этой войны, надо было сохранить в себе такой идеал, иначе погибнешь, уподобишься предателю». К такому они пришли заключению. Вспомнилось ещё, как в отрочестве старшие братья Охотины в одно время читали запоем «Войну и мир», отнимая тома друг у друга. Позже Борис начал по-своему трактовать любимого им Безухова, который понял бы войну за свободу, но не просто же так. То есть, как масон, уже не мог принять войны за державу, и эта мысль всё более импонировала Боре. Глебу же не нравилось в романе о холоде, исходящем от Николая I. Для монархиста от самодержца может исходить лишь святость и тепло. Чувства раннего Николеньки были ему понятнее. Боря некоторое время играл в толстовство, но Сергей толстовцем стал. Надолго ли – вопрос другой. А недавно Боря и вовсе стал технократом, склонился к англофилии и ввязался в крамольную компанию. Нет, не простыми сложились отношения между братьями. Иначе было в семье до их появления – просто и понятно. И чище, без мудрствования. Самое интересное, что тот хлыщ так и не откликнулся на вызов Глеба и не позвонил в гостиницу по телефону и не уведомил письменно о своем отношении.
Колено, поцарапанное персиковой косточкой, опухло и побаливало. Невольно приходили мысли: «А не отравлена ли была та косточка?», но походило больше на простую инфекцию от грязи, занесенной пыльной косточкой – «Обидно даже, куда романтичнее бы вышло, если бы полицейский скончался в мучениях во цвете лет». Охотин прошёл по Фундуклеевской, миновав театр Бергонье, где наткнулся на слепцов-лирников с холщовыми торбами на спине в которых берегли на чёрный день краюху хлеба с солью да лучком. Лира вроде скрипки с рукоятью, вертящей колёсико, трущееся о струны, звучала чрезвычайно заунывно и печальный псалм лирника вторил ей. Глеб просто не мог не подать им милостыню. Вернувшись в гостиницу, Глеб связался по телефону с Епифаном, который ошарашил его очередной новостью: полиция производила с утра облаву на воровскую шайку в Святославском яру, так называемом любителями Понсона дю Террайля «Малоросским Двором Чудес»[25 - Двор Чудес – знаменитый злачный квартал Парижа до Людовика XIV.]. Там в развалюхах и шалашах жил полунищий народ и скрывались воры. В жалких лачугах не нашли ни единого представителя шайки, но донесли случайные досужие разговоры воровок, что у некоей торговки с Бессарабского рынка вчера был украден ящик персиков из Крыма. «Да, конечно, опять персики, но тот мог бы и купить, средства позволяют…» Облава кончилась ничем, а известный босяк- пропойца Яшка по кличке Падучий орал в адрес удаляющихся полицейских смутные бранные слова. Через сутки Охотин Второй отбыл из Южной столицы. От того наглого типа с тростью так и не было никаких вестей.
3. Во Град Петра за советом
«Новости не для того, чтобы швыряться ими, как навозом, но для того, чтобы пользоваться ими бережливо, как бхангом (индийской коноплёй)»
Р. Киплинг
Когда Глеб вернулся в Первопрестольную, оказалось, что шеф ведёт переговоры с петербургским индологом и крупным знатоком всевозможной восточной символики, а также сведущим и в синологии, господином Иркентьевым . Через день почтенный учёный согласился встретиться с человеком, который прибудет из Москвы.
– Кому, как не тебе ехать, Глеб? – лукаво спросил Лебедев, прищурив левый глаз.
– Да мне и самому очень любопытно… И садиста хочется как можно скорее обнаружить.
Николаевская железная дорога действовала на редкость быстро и справно. Менее, чем через сутки, мокрый от унылого столичного дождя, Глеб Охотин уже протягивал кухарке у порога скромной квартиры своё удостоверение.
– Вас тут спрашивают, Викентий Валерьянович, – крикнула девушка низким певучим голосом, а из-за двери послышался скрипучий пожилой голос:
– Просите, просите, – и навстречу вышел высокий худой, чуть сгорбленный седой как лунь человек в толстых очках с оловянной оправой на значительном носу, – прошу, молодой человек.
У ног его неожиданно возникла дряхлая итальянская левретка и тихим голосом облаяла гостя для видимости порядка. Хозяин протянул сухую слабую руку в коричневых пятнах и провёл Глеба в свой кабинет, с книжными шкафами от пола до потолка по всему периметру комнаты. В центре комнаты стоял массивный письменный стол тоже заваленный раскрытыми книгами, картами и бумагами. А ещё на столе стояли бронзовые индусские божки и слоники. Стенные часы в коридоре пробили час дня.
– Глашенька, принесите нам чайку, пожалуйста, – громко сказал он в сторону кухни, – а Вы не стесняйтесь, присаживайтесь, тут два стула имеются, – с этими словами владелец ценнейшего книжного собрания отодвинул тяжёлую тёмную штору, с тем, чтобы впустить в тишь кабинета больше света. На подоконнике показался небольшой фикус. Пучеглазая левретка со старчески надутым животом и дряблыми сосцами, свисающими из-под попоны для утепления, вяло простучала длинными когтями по полу.
– Тоже ведь – баньян – индийское растение, – прокомментировал хозяин кабинета, поглаживая восковатость листьев фикуса.
– Простите, сколько лет Вы собирали всё это богатство? – не удержался от вопроса Глеб.
– Всю свою долгую жизнь, молодой человек, всю жизнь, – Викентий Валерьянович Иркентьев с трудом оторвал от стола увесистого многорукого пузатого человечка с головой слона, – Вы помните кто это?
– Знаю, что есть бог такой у индусов, но имя призабыл.
– Ганеша – покровитель торговых людей, литераторов и прочих… слонов. Сын самого Шивы и его супруги Парвати. Я тоже немного пишу, вот и держу его под рукой.
Девица Глафира внесла крепкий чёрный чай с корзинкой пряников.
– Угощайтесь, молодой человек, не тульские, но мятные и ароматные, – хитровато вглядываясь, щуря под толстыми стёклами небольшие, глубоко запавшие поблекшие зелёные глаза.
– Благодарю покорно.
– Вот и хорошо. Как я понимаю, Вы приехали со своим непростым вопросом. Я бы хотел ещё раз увидеть все эти записки своими глазами, а не только слышать всё это через трескучий телефонный провод.
Глеб протянул ему всю коллекцию проклятых писем в соответствующей их последовательности. Корифей долго рассматривал их, перебирая и почёсывая академическую бородку. Наконец, он начал излагать свой взгляд на маразматические сочинения и художества:
– Символика существующих, а ещё и исчезнувших религий, сударь, это целая отдельная наука. Например, в Египте древом Вселенной считался платан. В Древнем Египте священными считались сикамор, можжевельник, тамариск и нильская акация – деревья Осириса. Античный сикамор связывали с богиней неба Нут. Древние иудеи почитали древом жизни финиковую пальму. Сал священен для индусов и буддистов, как и многое другое. Будда, как известно, был рождён под деревом ашока, достиг просветления сидючи под деревом бодха, или пипалом. Проповедовал он и в мангровах и под баньяном, то бишь – видом фикуса, а умер под деревом сал. В китайской же мифологии, Вселенную поддерживает гигантское персиковое дерево, плоды которого едят боги. Один из этих рисунков явно на то намекает. В Риме кипарис священен и рубить его было строжайше запрещено. Для древних германцев роща любых деревьев была священна изначально. А боги скальдов собирались каждый Божий день под ясенем – скандинавским деревом жизни. Белое цветение слив в японской буддистско-синтоистской поэзии отражено в ряде стихов, их вероятно и привёл убийца. Цветы эти символизируют духовную красоту, а розовый цвет вишен – красоту физическую. У индусов и буддистов почитается лотос – символ чистоты и воскрешения. Из лотоса родилось солнце. Подпись же, Джагернаут вполне соответствует юго-восточному содержанию писем. Джагернаут – одна из форм бога Вишну – перевоплощение Кришны. Впрочем, поклонники Шивы признают его за своего. Его называют и Нарасинхой – человеко-львом. Имя это означает в переводе «Владыка Мира». Подпись Джахангир здесь несколько странна, поскольку имя это мусульманское, казалось бы. Но, вероятно автор переводит на персидский сам себя. Значение этого имени полностью совпадает с тем же Владыкой Мира…
– То есть, соответствует по смыслу имени Владимир, – по-своему завершил мысль маститого учёного Глеб.
– Оборванные строки китайцев и японцев, как и пустоты на свитках их художеств объясняют многое. А мудрость согласно танским китайцам есть болезнь, – задумчиво продолжил профессор Иркентьев, – ну а что касается отрывка: «В водоёме плавает ароматный слон… В персиковый источник если вдруг попадёшь – не вернёшься сразу… Тщеславие меня давно не гложет. Мечтаю только о родных лесах», то это отнюдь не слова Вишну- Джагернаута, а насколько я помню, поэта Ван Вэя эпохи династии Тан. Одно могу сказать, сударь, убивец Ваш, судя по всему, большой эрудит. Джагернаут – светлое доброе божество, а этот негодяй смеет себя так называть! Как и использовать светлый символ свастики. А дереву он придал форму свастики. Чудовищно!
– Поразительно!
– Кролик – известный символ похоти, возможно – та самая жрица любви, а из неё произрастает, опять же, дерево персика, а плодами его в Китае питаются боги. Видимо она служит лишь удобрением, показывается презрение убийцы к её ремеслу?
– Великолепно, господин профессор! – искренне восхитился учёным Глеб, – Премного и искренне благодарен, огромное Вам спасибо!
– И я Вам благодарен, господин Охотин и Вашему начальнику. Ведь быть учителем, перестав быть учеником, невозможно. Кажется, так гласит старая немецкая пословица. Кстати, нынче к вечеру я приглашён к знакомым на ужин. Рад бы был взять Вас с собой, ведь Вы, всё же, гость нашей столицы.
Глебу стало неловко, но Иркентьев быстро уломал его и, через несколько часов, проведённых Охотиным за изучением богатейшей библиотеки в доме, оба они направились по Владимирскому проспекту[26 - С 1918 по 1944 годы Владимирский проспект назывался проспектом Нахимсона.] и Литейному, мимо магазинов фирмы «В. И. Черепенников с сыновьями», державшей колониальные товары. Узкий тёмный двор-колодец, которым они, срезав путь, прошли к парадному подъезду третнёвского дома, пропах жареным кофе, кошками и напомнил Охотину мрачные романы Достоевского.
В роскошной квартире госпожи Третнёвой уже собралось несколько человек. Охотин был принят с обескураживающей теплотой и любезностью. Миловидная говорливая хозяйка, по виду – типичная великосветская прожигательница жизни, представила его расположившимся на диване и в креслах господам, каждый из которых что-то из себя представлял и выражал мысль свою витиевато либо слишком мудрёно. Растерявшийся Глеб не запомнил толком имён с отчествами всех почтенных господ – подвязавшихся в искусствах и науке. Вскоре прибыли ещё двое с жёнами, или подругами и все устремились к столу. Запомнился Глебу лишь самый первый из представлявшихся ему гостей: смуглый высокий стройный молодой человек с аккуратными усиками, одетый как денди, возможно, возраста брата Петра, со странным взглядом выпуклых тёмно-карих глаз. Протягивая руку и закидывая назад гладкие волосы с безукоризненным пробором, он проговорил членораздельно и весомо: «Николай Николаевич Врангель[27 - Младший брат Петра Врангеля – лидера Белого движения, слабый здоровьем Николай, не окончил реальное училище, получил домашнее образование и увлёкся искусством, став искусствоведом высокого уровня изучал искусство и языки в Италии и Германии. Бравировал тем, что пристрастился к педерастии. В ту эпоху это уже представлялось в богемных кругах очень даже пикантным и в духе эпохи. Этот противоречивый человек, в то же время, проводил исследование о русской усадьбе, её обитателях – «культурном дворянстве, которое берегло и любило красоту жизни». Именно в «Помещичьей России» за обязательной врангелевской археологической научностью открывается сентиментальное и поэтическое начало, за каталожным перечнем имён и дат возникают образы ушедших эпох и милых мелочей. Принято считать, что под маской столичного циника у Николая скрывалась по-юношески цельная, патриотичная и глубоко религиозная натура.], поклонник живописи». Взгляд его был всезнающим и, в то же время, каким-то шальным, несерьёзным. Тут, стрекоча, подбежала хозяйка в жабо с воротником из белого тюля с кружевами валансьен:
– Следовало бы добавить «и знаток живописи». Сравнимый уже с самим Александром Бенуа. Господа, пора к столу! Ах, кстати, милый Кока, – повернулась к Врангелю, – не соизволит ли сам Александр пожаловать?
– Не думаю. У Бенуа второй день творческий полёт, но кто знает…
– Что же, мы никого больше ждать не можем, прошу всех к столу!
– Барон, Вы бы о новой выставке своей рассказали, – обратился к Врангелю довольно пожилой и не слишком приятной наружности субъект.
– Я не премину, конечно, конечно… – поднял на него «замонокленный» тёмный глаз Кока.
– А что это будет за выставка? – мимолётно поинтересовалась, поглощённая вовсе иным, хозяйка.
– «Русская портретная живопись за сто пятьдесят лет». Такого название, подразумевающее портреты с 1700 по 850-ый. Приходите, уже немало дней, как открыта. Скоро мы будем знамениты не меньше самого Дягилева!
– Говорят, Вы заняты сейчас разбором коллекции Музея Александра Третьего? – щебетала хозяйка.
– Да есть такое. Работа, право же, без конца и без края…
Кто-то за спиной Глеба тихо себе под нос буркнул с оттенком презрения: «Самоучка».
– О, Вы умница, Вы открыли для России Кипренского! – раздался басовитый голос упитанного бородача купеческого вида.
– Не без помощи нашего любимого Сергея, прошу любить и жаловать, – с этими словами Врангель выдвинул вперёд примерно также щеголевато одетого видного молодого человека с моноклем в глазу и офицерскими, возможно нафабренными, усами, – Сергей Маковский[28 - Сергей Константинович Маковский (1877-1962) – поэт-символист, художественный критик, автор монографии об искусстве, редактор, организатор выставок и издатель. Сын Константина Егоровича – художника-историка, автора женских портретов и красавицы-Летковой. Племянник знаменитого художника Владимира Маковского. Позже Сергей – масон союза Великой Ложи Франции. Эмигрировал во Францию.], поэт и художник! Крупнейший талант! Он на пути открытий в поэзии и живописи!
Человек с моноклем и видом самовлюблённого и самоуверенного красавчика, ничуть не смутившись, покровительственно отстранил Николая, как главный в команде и произнёс:
– Дамы и господа, пусть копошащиеся у нас под ногами злорадствуют сколько им угодно, но мы будем идти своим путём! Мы и символисты и декаденты, но мы и несимволисты и недекаденты, мы выше! И не надо нам в пример непременно ставить господина Дягилева. «Мир искусства» – это прекрасно, но у нас свой путь. И статьи об искусстве моего юного друга Николая Николаевича ценятся уже наряду с дягилевскими.
– Да вот, работаю как молодая тигра, – хищно осклабился Николай, бесцеремонно разглядывая юную очаровательную зеленоокую особу восторженно-экзальтированного вида, кажется представившуюся Глебу, как поэтесса. Она не заметила насмешки и продолжала водить с одного гостя на другого огромными неповторимыми очами.
– Незаконная дочь самих Юсуповых, хороша-а-а, – хрипло шепнул кто-то на ухо Глебу.
Глеб перестал понимать, зачем собрались здесь все эти столь разные люди, чего они хотят и что руководит их побуждением ко всем этим сумбурным разговорам и показухе?
– Господа, к столу!
– Будьте покойны, господа, здесь вам подадут перед сладким сухое шампанское, после сыра – сладкое десертное, а затем – кофе и ликёры, как и подобает, – заглатывает слюну похожий на купца человек, желающий быть донельзя светским, хотя бы нынче, – в этом доме вам не подадут шампанское с хлебным квасом. Ольга Сергевна не их тех…
– Да полноте, а что же в этом плохого? – тут взыграл дух противоречия в Николае, – ведь сам Государь Император шампанским с квасом[29 - При дворе квас с шампанским ввёл в употребление Александр III, любивший всё русское.] не брезгует, значит в этом что-то есть? Не с огурцовым же квасом-с, не пронесёт-с…, – и Врангель защёлся неприятным по-дикарски бесцеремонным смехом.
– Ах, Кока, Вы неисправимы! Мода эта пришла из дремучей купеческой Белокаменной, что Вы в самом деле? Да и образец ли для подражания сам Он ? – удивляется Ольга Сергеевна, поведя всё ещё неотразимыми тёмно-синими глазами. Светло-русые волосы, подобранные по последней моде под маленькой шляпкой, делают её лицо и немного пышную фигуру особенно соблазнительными.
– Вы сводите меня сегодня с ума, Ольга Сергевна, я начинаю забывать сколько мне лет! – хитро прищуривается под толщиной стёкол Викентий Валерьянович.