
Полная версия:
А зори здесь тихие…
– Ну почему же невозможно? Ну я прошу вас. Лично прошу… По каким признакам? Ну хоть от шестнадцати до двадцати шести лет пока… Ну хоть приблизительно…
Начальник закрыл папку и забарабанил по ней пальцами. Потом снял очки, долго тер усталые глаза.
– Ну, как там зацепочка?
– Сейчас. – Хорольский напряженно слушал, что ему бубнят с другого конца провода. – В общих чертах, конечно… Сколько?… – И тихо положил трубку.
– Так сколько же «в общих чертах»?
– Что-то там… за двадцать тысяч…
– Прекрасно, – сказал комиссар. – Вот и займитесь: как раз к пенсии и закончите. Если вас с работы не попрут.
– Товарищ комиссар, я полагал бы…
– Полагать буду я. – В голосе Белоконя прозвучало такое стылое железо, что младший лейтенант на всякий случай съежился. – А вы со всей прытью, присущей вам, вернетесь в свой кабинет и от имени милиции принесете девушке извинения. Затем лично проводите ее до выхода из управления, еще раз попросите прощения и улыбнетесь, как заслуженный артист. Понятно?
Хорольский угнетенно кивнул.
– Исполнив это, пройдете к начальнику следственной части и доложите ему, что я приказал не допускать вас до самостоятельной работы вплоть до моего особого распоряжения.
– Товарищ комиссар…
– Может быть, это научит вас ценить советы старших, Хорольский. Идите.
– Есть… – трагическим шепотом сказал Хорольский.
Тут он повернулся и глаз в глаз столкнулся с младшим лейтенантом. Замер, а потом, усмехнувшись, вскинул голову и так и вышел, заставив Ковалева сокрушенно вздохнуть.
– Чего пыхтишь? – недовольно спросил Белоконь. – Сделал доброе дело и стесняешься?
– Наклепал, получается.
– Наклепал?… А я-то думал, ты слабого защитил и тем самым исполнил свой служебный долг. Эх, Семен Митрофанович, товарищ младший лейтенант, не тем твоя дурь мучается. Двадцать лет прошло, как мы с тобой в милиции служим, дети уж внуков мне надарили, а ты у меня дома так ни разу и не был. Не посетил. А почему? А у тебя на все один ответ: «Не положено». Сделаешь доброе дело и больше всего на свете боишься, что тебе за него спасибо скажут. Так, Семен Митрофанович?
Ковалев не ответил. Он пересел поближе к комиссарскому столу, заставленному ручками, и о чем-то старательно думал. Комиссар улыбнулся ему и достал из папки приказ.
– Уходит в бессрочный отпуск младший лейтенант Ковалев Семен Митрофанович. Очередной «дядя Яша» – бабьем руганный, шпаной битый, бандитами стрелянный – покидает пост. Проводы тебе надо бы устроить, а, товарищ младший лейтенант? Торжественные проводы с пионерами в красных галстуках…
– Я вот чего думаю, товарищ комиссар, – перебил Семен Митрофанович вдохновенную речь начальника. – Я думаю, что по справедливости за оскорбление женщины надо бы вдвое, а?… Или нет, не вдвое даже – впятеро. Обругал женщину плохими словами – три года. Ударил – пять, а то и все десять строгого режима. Потому что, товарищ комиссар, девушку обидеть просто, это как игрушку сломать. А как ей потом, сломанной-то, детишек собственных воспитывать? Как в глаза им глядеть, когда об ее собственную гордость сволота грязная ноги вытерла? Согнуть легко, а распрямиться как? Как ей распрямиться потом, если согнули? Нет, товарищ комиссар, не одинаковые мы с женщинами, и поэтому кодекс надо менять. Надо про охрану женщин, а особо девушек и гордости ихней, отдельные статьи ввести. И поначалу, пока не привыкли, построже! И потом… – Семен Митрофанович вздохнул. – О скидке, может, подумать?
– Какой скидке?
– Ну, чтоб девушкам, которые на производстве хорошо работают, было бы облегчение. Скажем, раз в год сапожки на меху по казенной цене. Или там пальтишко какое. Ведь не обеднеем же мы от этого, ведь богатая же у нас страна, и можем мы красоту свою одевать достойно жизни…
Комиссар улыбался уже от уха до уха, и Ковалев, наткнувшись вдруг на эту улыбку, замолчал и застеснялся.
– Ликург, – сказал Белоконь. – Тебя бы в Верховный Совет.
– А все равно так будет. Не может быть, чтобы так не было.
– Наверно, будет, – вздохнул комиссар. – Кто ее знает, что завтра-то будет. А вот сегодня… Сегодня мне приказ о твоей отставке подписывать, Семен Митрофанович. Если, конечно, ты не передумал за это время.
– Нет, не передумал, товарищ комиссар. Семью уж в деревню отправил, уж сыновья ждут там. И внученька.
– Стало быть, подписывать?
– Подписывайте.
– А ко мне домой зайдешь?
– Зайду, – серьезно пообещал Ковалев. – Как только служить перестану, так и зайду. Как только прикажете.
– Завтра, – сказал комиссар. – Даю тебе денек на закругление всех дел, а с ноля часов ты, Семен Митрофанович, человек вольный. И поэтому жду я тебя у себя дома завтра к девятнадцати часам. Выпьем?
– Выпьем.
– Молодость вспомним?
– Вспомним, товарищ комиссар.
– И бой на Соловьевой переправе в августе сорок первого тоже вспомним… Хотя про это рассказывать мы не будем. Про это, Семен Митрофанович, у меня в доме все знают. Наизусть. – Комиссар взял знаменитую ручку, осмотрел ее, прицелился и еще раз спросил: – Так подписывать?
– Подписывайте, товарищ комиссар.
– Рука свинцом наливается, Сеня, веришь? – вздохнул комиссар. – Словно моя собственная половинка на пенсию уходит…
И размашисто расписался…
4
Назад Семен Митрофанович возвращался городским транспортом: сперва трамваем, а потом пять остановок автобусом. Транспорт этот ходил плохо, а очередей граждане не соблюдали и кидались все скопом. Этого младший лейтенант не любил, но особо на людей не сердился: сердиться надо было на транспорт. Но за передней дверцей следил ретиво: подсаживал бабок да мамаш, помогал инвалидам и решительно гнал тех, кто поздоровее. И сам правом своим – правом входа с передней площадки – никогда не пользовался. Силенка еще имелась, а за бока не боялся: с народом потолкаться никому не обидно. Наоборот даже: приглядеть можно было, чтоб не выражался никто, чтоб женщин не обижали, чтоб какой-нибудь патлатый на инвалидном месте не развалился. За этим он всегда особо смотрел.
Вот так час с лишком потолкавшись в трамвае да автобусе, он и прибыл в собственное отделение. Доложил, как положено, что приказ завтрашним днем оформлен, и получил эти последние сутки службы своей в личное распоряжение для закругления дел.
– Акт прощания завтра организуем, – сказал начальник. – Прощание, Семен Митрофанович, – итог службы вашей. Венец, можно сказать…
Насчет венца Ковалев не очень понял, поскольку речь для него шла все-таки об уходе на пенсию, а не о свадьбе. Но начальник был человек образованный и, значит, знал, что говорил.
В курилке, а от начальства он сразу в курилку подался, никого не было: то ли ребята на задания разошлись, то ли на обед. Но Семену Митрофановичу это даже понравилось: он неспешно закурил и достал распухшую от записей, вкладок и справочек записную книжку.
Многое в этой книжке хранилось: жизнь его четырех кварталов. Не та жизнь, которую каждый напоказ выставляет, не витринная – нутряная. Жизнь дворов и подъездов, лестничных клеток и общих коридоров, осенних вечеров и весенних ночей. Нет, не ошибки людей фиксировал младший лейтенант в своей книжечке, не оговорки их, не досадные оплошности – он доброе в них искал. В самом отпетом пропойце, в каждой свихнувшейся потаскушке он искал тот кремешок, из которого можно было бы вышибить искру. И если находил, радовался безмерно и уважал тогда этого человека. А уважая, не жалел: вышибал искру…
Книжечку эту с бесценным ее содержимым он намеревался Степешко передать. Степану Даниловичу Степешко, старшему лейтенанту, который принимал от Семена Митрофановича его разностильные кварталы. Данилыч был солиден, нетороплив, хотя и молод: только-только за тридцать перевалило. Вот эти три обстоятельства да еще старательно скрываемая Степешко доброта и решили выбор младшего лейтенанта Ковалева. Долго он к Данилычу присматривался, а раскусив, пошел к начальнику и попросил разрешения передать участок в степешковские руки: «Серьезный человек».
Потом он неторопливо водил Степана Даниловича из квартиры в квартиру: знакомил. Знал, с кем пошутить можно, а на кого бровью шевельнуть, где чайку попить, а где и отказаться:
– Права не имеем. На посту находимся; извините, конечно…
Месяц ходили, пока Степешко со всеми не перезнакомился. Хорошо он знакомился, уважительно, себя не теряя. Но Ковалеву особо то понравилось, что Данилыч свою тетрадку завел. Что он там в ней писал, неизвестно, но раз писал, значит примечал, значит положил глаз на эти квартальчики, значит не сиротами они останутся после ухода Ковалева. А это очень важно, когда после тебя не пустое место остается, не бабьи ахи да воспоминания, а дело, тобою начатое. Очень это важно для совести и спокойствия души.
Об одном жалел Ковалев: нельзя было сегодня кварталы те Степану Данилычу передать. В госпитале лежал Данилыч: неделю назад компанию пьяную просил разойтись подобру-поздорову. Тихо просил, спокойно, а очнулся в госпитале: бутылкой сзади ударили. Так просто ударили – и все. Для смеха.
Но госпиталь Семен Митрофанович на завтра планировал. Навестить товарища, доложить, что в кварталах слышно, и книжечку передать. Для изучения. А уж потом, после этого последнего служебного дела, затянуться в мундир потуже и первый раз в жизни прийти в гости к товарищу комиссару Белоконю. Впервые за тридцать лет дружбы…
А сегодня следовало последний обход по кварталам сделать. Выборочно, конечно: с кем – попрощаться, кого – предостеречь, кому – погрозить маленько. Грозить тоже приходится, чего уж. На то у милиции и права, и власть, и авторитет, и сила. И пока младший лейтенант Ковалев не стал просто гражданином Ковалевым, он этот авторитет, власть эту и силу в своем лице повсеместно представлял. Всегда помнил об этом и гордился.
И сейчас, сидя в курилке, он книжку свою в который уж раз перечитывал, припоминал и выводы делал. И помечал, к кому когда зайти следует и в какой последовательности…
«17 февраля. У дома № 16 группа: Самсонов Олег, Нестеренко Владимир, Кульков Виталий и двое неизвестных наносили оскорбление словом гражданке Тане Фролкиной и бросались в нее снежками.
Проверить: почему Таня смолчала».
«18 февраля. Мать говорит: Таня два раза не ночевала дома, три раза приезжала на такси и – выпивши. Кто-то купил ей сумочку и платок. Потому тогда и смолчала: значит, стыд».
«23 февраля. Проведена беседа с гр. Таней. В праздник Советской армии напомнил ей о покойном отце, геройски умершем от фронтовых ран. Заплакала хорошими слезами…»
Нет, к Тане можно было не ходить: Таня вышла замуж, Таня счастлива, Таня девочку родила. А где человек счастлив, там милиции делать нечего…
«Кульков Виталий выпивает после работы, а в субботу так напивается непременно. Мать влияния не имеет, а бывший отец проживает в гор. Борисове.
7 марта. Имел беседу о гр. Кулькове Виталии в райвоенкомате. Отнеслись со вниманием…»
В армии гражданин Кульков Виталий. И матери пишет регулярно.
«Гр. Кукушкин, водопроводчик. Пьет и в нетрезвом виде бьет жену. Жена, несмотря что женщина крупная, от побоев первого родила мертвенького, а второй – мальчик с нервами и детей дичится: видно, стесняется за отца…»
Вот Кукушкиных проведать придется: опять вчера шумел. Придется потолковать по душам, прощупать, вышибить искру: Степешко легче работать будет…
И так – листик за листиком – продумал он весь свой талмудик. Каждую запись прочитал как бы наново и за каждой такой записью увидел вполне конкретное лицо со своим взглядом и норовом, со своим говорком и со своими родимыми пятнышками…
Но до обхода этого прощального Семен Митрофанович все же плотно пообедал. Человек он был дальновидный и понимал, что одним чайком сегодня может не обойтись. Ну а по сытому состоянию и от чарки легче отказываться, и опять же не так она, чарка эта, воздействует, если отказаться все же не удастся. Исходя из этого младший лейтенант купил в гастрономе две пачки пельменей и пошел домой.
Квартира у него была двухкомнатная – тесновато, конечно, для семерых-то, что и говорить, – но зато с большой кухней. В кухне на казенном, списанном по дряхлости диване спала старшая дочка, Полюшка, – та, что внученьку ему подарила нежданно-негаданно. Тихая девочка была, войной пришибленная – оттого, может, и не задалась у нее пока жизнь. Но Семен Митрофанович в справедливость свято верил, а потому твердо был убежден, что такое доброе да простое сердечко, как у его Полюшки, отогреется еще и счастьем и радостью.
Парни – Колька, Владлен да Юрик – в маленькой комнате жили. Старший – Владлен – уж в армии отслужил, жениться собирался, да все откладывал. А Юрка учился еще. И Юлька училась – младшая самая: она с ними в большой комнате спала. За шкафом.
Юлька да Юрка – его были. Кровные. И хоть никогда, ни единым взглядом не сделал он различия между детьми – своими там или не своими, – а с кровных невольно строже взыскивал. Придирчивей и в смысле дисциплины, и в смысле отметок. Но не потому, что его они были, плоть от плоти его, а потому, что не в лихолетье росли, не бурьяном на заброшенной пашне, а в семье, в городе. Сыты были, обуты, одеты – как с таких не спросить?…
В квартире многое их собственными руками было сделано. И не полки да антресоли – это его ребята еще мальчонками освоили и сделали сами всем соседям, – а серьезная мебель: шкафы, тумбочки, скамейки и обеденный стол. Огромный стол, на всех семь человек с простором, со столешницей из строганой липовой доски, которую ножом поскоблишь – и как новая. Настоящий стол: такому ни клеенок, ни покрывашек не требуется – он сам за себя говорит. И потому столом этим Семен Митрофанович чуточку гордился.
Сейчас на столе ворохом лежали подарки: жене и Полюшке – на платья, Владлену – костюм, Кольке-шалопаю – приемник карманный, школьникам Юрке да Юльке – мелочишка всякая. Это все сюрпризом его было, это все он тайком покупал, из собственных карманных денег двугривенные откладывая. Давно он это задумал, сюрприз-то этот, и рапорт только тогда подал, когда кое-что скопил.
Зато теперь Дедом Морозом в деревню ехал. И заранее представлял, как они все радоваться будут, как удивляться, как женский состав к зеркалу кинется. И даже как жена его ночью допрашивать начнет, где он столько денег раздобыл, и как заплачет потом – тоже представлял. И улыбался, в сотый раз подарки эти перебирая. Особенно когда куклу в руки брал: хорошую куклу – ростом с внученьку.
Семен Митрофанович плотно пообедал двумя пачками пельменей, напился чаю с калорийной булкой, со вкусом, неторопливо покурил на Полюшкином диване. В дрему его слегка клонило, но он сладко этак поборолся с ней и вышел победителем. Позевал, потянулся и встал: пора было в кварталы идти. В прощальный, а потому и чуток торжественный обход.
Он даже побрился перед этим походом: так, для порядка, поскольку с утра еще ничего не выросло. Побрился, смахнул с сапог невидимую пыль, почистил щеткой тужурку. Все это делал он неторопливо и улыбался. Себе самому улыбался, удивляясь, до чего же, оказывается, важен был для него этот последний обход, это прощание с людьми, с которыми всегда держался только официально. По-доброму, конечно, по-человечески, но в рамках. Как положено.
Начать следовало с самого трудного: он всегда так поступал, всю жизнь. А трудными для него были семиэтажки – те, с которых до сих пор сыпались архитектурные излишества. Не налаживался с их жильцами у него контакт, хоть и старался Семен Митрофанович его наладить. С одним, правда, все было в порядке, с сорок пятой квартирой, и поэтому сегодня младший лейтенант оставлял ее, так сказать, на закуску.
Понятно, он не всех подряд обходил: некоторых тревожить вообще не стоило, иных просто избегал, а другим только «до свидания» сказать собирался через дверную щель. Но были и такие, не посетить которых он по долгу службы просто не имел права…
5
В семнадцатой долго не открывали: Ковалев знал почему и только усмехался. И звонок давил настойчиво и требовательно: не в гости шел – навещал вполне официально, как представитель власти. Наконец зашаркали там, по коридору.
– Кто?
– Младший лейтенант милиции Ковалев. Откройте, гражданин Бызин.
– А зачем?
– Не тяните: все равно ведь войду.
Зазвякали за дверью: Семен Митрофанович здесь всякий звяк изучил досконально и потому с уверенностью мог заявить, что звякают дверной цепочкой. Потом щеколда брякнула, замок повернулся, и дверь открылась ровнехонько на длину предусмотрительно накинутой цепочки. В щели показалось круглое лицо: частями, поскольку целиком не вмещалось, – и посверкивало на младшего лейтенанта то правым, то левым глазом.
– Нагляделись?
– А к чему это посещение, позвольте спросить? Я не заявлял, не шумел, как некоторые, не скандалил…
– А времечко-то идет, гражданин Бызин. Да. Идет. А мы – стоим. Но я терпеливый, вы-то знаете.
Гражданин Бызин подумал, посверкал на Ковалева то левым, то правым глазом (точно прицеливался), прикрыл на секунду дверь и звякнул цепочкой.
– Терять из-за вас драгоценные свои минуты я не намерен, – сказал он, пропуская младшего лейтенанта в квартиру. – Я воспоминания пишу о товарищах, о жизни.
Ковалев ничего на это не ответил. Снял фуражку, повесил на крючок, пригладил перед зеркалом седой ежик (сквозь него уж и лысинка просвечивала). А гражданин Бызин, ворча, накидывал тем временем на дверь бесчисленные засовы и крючки. Потом они молча прошли в комнату и сели за стол друг против друга. Бызин хмурился и прятал глаза, а Семен Митрофанович улыбался.
– Ну? – не выдержал наконец хозяин: он все время то потирал, то замысловато сцепливал пальцы. – Так в чем дело?
– А где же ваша машинка?
– Какая машинка?…
– Пишущая. Вот марки, правда, не знаю. Пока.
– Нет у меня никакой…
– Есть. – Младший лейтенант спрятал улыбку и вздохнул. – Есть, есть, гражданин Бызин. Та самая, на которой вы недостойные свои анонимки печатаете.
– Какие анонимки? – Хозяин вскочил, метнулся к дверям, вернулся. – Это еще доказать, доказать надо!..
Ковалев неторопливо достал записную книжку и извлек из нее две вчетверо сложенные бумажки. Развернул одну:
– Заявление. От гражданина Бызина Геннадия Васильевича, проживающего там-то. И подпись. Ваша подпись: вы тут насчет внеочередного ремонта хлопочете.
– Ну и что из того? Имею право!
– А вот другой документ. – Семен Митрофанович развернул вторую бумажку. – Письмо в милицию насчет гражданки Ларионовой Ольги Юрьевны. И шпионка она, и фарцовщица, и развратница, и ночи напролет проводит в гостинице «Интурист».
– Правильно! – закричал Бызин, тыкая в младшего лейтенанта двумя указательными пальцами одновременно. – Сам, лично сам видел, как она в ресторане с американцами кривлялась, и штаны на ней в обтяжечку вместо юбки! Я показания могу, я свидетелем…
– Ответчиком, гражданин Бызин Геннадий Васильевич. Ответчиком придется, вот ведь какой факт получается. Письмо-то это вы писали, хоть и без подписи оно. Писали и на машинке отстукали. Думали, шито-крыто все будет?
Гражданин Бызин сорвался вдруг с места и дважды обежал кругом стола.
– Докажите! Нет, вы докажите сперва!
– Так ведь доказано уже все, – спокойно сказал Ковалев. – Все доказано, и не надо вам бегать. Для здоровья это вашего опасно.
Хозяин хотел возразить, но захлопнул рот и, сев напротив, снова стал хрустеть пальцами.
– Была Ольга Ларионова в ресторане, гражданин Бызин. И в гостинице «Интурист» тоже была. И даже с иностранцами встречалась: практику она там проходит, на переводчика учится, и вы этот факт знаете прекрасно. Так зачем же дегтем-то мазать, а?
Хозяин молчал. Открывал рот, набирал полную грудь воздуха, но звуки из горла не выходили. Младший лейтенант вежливо обождал и, не дождавшись, добавил огорченно:
– И таких анонимочек на разных граждан и по разным поводам написано вами восемнадцать штук. И все, извините, липа.
– Что?
– Липа, говорю. Неправда, значит. Или, сказать точнее, клевета.
Семен Митрофанович обстоятельно собрал все бумажки, вложил их в записную книжку, а книжку спрятал в карман. Хозяин по-прежнему отрешенно глядел на торшер возле журнального столика со стопкой старых газет. Ковалев поднялся и, заложив руки за спину, неспешно прошелся по комнате.
– Пыльно живете, гражданин Бызин. Да оно и понятно: в двухкомнатной квартире площадью сорок два квадратных…
– Я заслужил! – вдруг закричал хозяин. – Я честно, себя не щадя, куда велели! Я сорок лет, я…
Он замолчал так же внезапно, как и начал. Ковалев подождал, не добавит ли он еще чего, но Бызин не добавил.
– Я ваших заслуг не отрицаю, – тихо сказал Семен Митрофанович. – Я ведь не о том, Геннадий Васильевич. Я ведь о том, что один вы в этих метрах остались, вот ведь какой факт получается. Дочь у мужа живет, жена – у дочери, а сын ваш с Ольгой Юрьевной Ларионовой в другом конце города комнату снимают. Он по ночам уголь на станции грузит, чтоб за комнату эту платить.
– Сожительствуют! – Геннадий Васильевич весь подался вперед. – Сожительствуют, а милиция потворствует?
– И здесь перебор, – строго сказал Ковалев. – Свадьба-то была. Была, гражданин папа, вот ведь какой факт получается. – (Геннадий Васильевич молчал.) – И откуда в вас злоба-то эта, Геннадий Васильевич? Почему вы никак понять не можете, что молодые по-другому жить хотят, не так, как мы с вами прожили? Веселее, звонче, радостнее. И – я, конечно, извиняюсь – честнее.
Хозяин упорно молчал, уставившись в одну точку. Глаза его были напряженными, будто он что-то ловил, а это «что-то» все время ускользало от него, и он снова ловил.
– Вот тут адресок ихний, – сказал младший лейтенант и положил на стол записку. – Сходите к Ольге Юрьевне, когда сын на работе будет. Она хорошая, умная женщина, она все понимает…
– Что? Что она понимает?! – вдруг странным тоненьким криком перебил хозяин. – Тут сын родной, сын, сын ничего не понимает, сын собственный!.. Разве ж я о себе когда думал? Я ведь и думать-то о себе не умею. Не умею о себе думать и горжусь! Я о государстве нашем, о государстве день и ночь! Всю жизнь за благо его, всю жизнь до часа. Известно это кому? Почему же сын не уважает? Почему? Разве я сам себя когда до чего допускал? Я же только указаниям следовал, делал, как приказывали! А меня за преданность мою… Меня, меня, который, который…
Он скорчился, спрятал лицо в ладонях, повел плечами, сдерживая слезы, и не сдержал: всхлипнул. Семен Митрофанович горестно вздохнул, покачал головой:
– Где у вас капельки?
– Не надо… капелек, – шепотом сказал Бызин, ладонью растирая слезы. – Плохая молодежь, плохая. Развращенная. И отцов не чтит, заслуг их не уважает. Уголь грузит? Дурак! Пусть грузит, пусть!.. Небось, когда прижмет, прибежит. Прибежит ко мне, прибежит!..
– Нет, – сказал младший лейтенант. – Не прибежит. Не обманывайтесь.
– Да?…
– Да. Так что свыкнитесь с этим и не завидуйте другим.
– Это я-то? Я?… Завидую?… – Бызин с изумлением глядел на Ковалева.
И замолчал. И изумление на его лице словно окаменело, словно вдруг внутрь обернулось, в самого себя.
– Не завидуйте, Геннадий Васильевич, – тихо повторил младший лейтенант. – А сейчас попрощаться с вами разрешите. Здоровья вам пожелать и спокойствия души. Очень это важно на старости лет – спокойствие души. Очень.
Прошел в коридор, долго надевал фуражку, топтался: слушал, как там хозяин. А тот все что-то не появлялся. Потом вышел, глянул на Ковалева как на фонарный столб и молча стал отпирать затворы. И так же молча на место все крючки накинул, когда Семен Митрофанович вышел на лестничную клетку.
Давно уже замер звук последней задвинутой щеколды, давно прошаркали по коридору шаги, а Ковалев все еще стоял перед наглухо заложенной дверью – последней цитаделью, куда отступил этот так ничего и не понявший в жизни старик. Стоял, вздыхал и расстроенно думал, что не так он провел свой последний разговор, как следовало. Ох, не так!..
6
С этим неприятным осадком он спустился вниз, пересек двор и поднялся на пятый этаж последнего подъезда. Поднимался он не торопясь, с одной, правда, остановкой, потому что строители этих семиэтажных ампиров забыли предусмотреть в подъездах лифты. Однако Семена Митрофановича раньше это как-то не очень заботило, и только сегодня пришлось-таки вспомнить, что на пенсию он уходит не по собственному капризу. Поэтому у нужной ему квартиры он задержался дольше обычного, чтобы отдышаться и разговаривать голосом, положению его соответствующим. И пока он одиноко пыхтел на пустой лестничной площадке, вздыхая и сокрушаясь, что по таким пустякам время теряет, вдруг показалось ему, что за дверью, перед которой он стоял, ясно и весело прозвучал девичий голос. Слов Семен Митрофанович не разобрал, но голос… голос узнал сразу: насчет этого слух у него был в полном порядке. Воробьихи той голос-то был, девчонки, с которой он вместе ехал сегодня в служебном газике.