
Полная версия:
По обе стороны от… Почти непридуманные истории
Леля с размаху грохнулась спиной на диван. Потянувшись всем телом, произнесла в истоме:
– Слава богу, у меня вчера менструация началась.
Так и сказала, по-медицински сухо и очень противно – «менструация». Я опешил.
– А то я боялась, что залетела от Вадика, – продолжала вещать моя фиктивная невеста.
Я тупо молчал, разглядывая бицепсы настенного Ванн Дама. Пытался не покраснеть и силился понять, зачем мне нужна столь ценная интимная информация.
Теперь догадываюсь. Она давала понять, что, как бы находится на совершенно другом уровне внутренней свободы. И что два года проживания в демократической стране не прошли для нее зря. И мол, якобы, как все американцы она стала раскрепощенной, сбросила с себя оковы ханжества.
Конечно, чистой воды бравада… Но ей хотелось, чтоб я так почувствовал. Почувствовал я совершенно другое. Такое впечатление, что в воздухе запахло бинтами.
Дальше – больше. Совершенно неожиданно для моей психики она стала вываливать на меня поток информации о своей интимной жизни в Америке. Я очень быстро узнал, о том, что она встречается с добропорядочным мальчиком из скромной минской семьи – Вадиком. Спит с ним больше для порядка, чем для удовольствия. А вот Гурген из Бухары, тот в постели безостановочный комбайн, хорош, как бог, но они «посрались» из-за его патологической ревности и восточной взрывоопасности. Ее одолевали сомнения, по какому пути пойти – спокойному и пресному или сладкому, но рисковому. Моего совета она не требовала. За следующие полчаса я был посвящен в то, что во время секса ей особенно нравится сосать большой палец ноги партнера, а тех нечувствительных дурочек, которые не знают, что такое прелести глубокого минета, она бесконечно презирает.
Нужно было как-то начинать разговор о собственной свадьбе. Но я не решался. Лёля все сделала вместо меня. Мимоходом, скороговоркой, сквозь частокол слов о прелестях полноценной половой жизни, Алена выдавала следующий текст:
– Расписываться нет смысла. Мы узнавали у лойеров. Это ничего не даст. Надо будет подавать на статус беженца по религиозным и политическим мотивам. На Брайтоне есть хороший русский лойер. Она за полторы тысячи в три этапа все сделает. Тебе уже назначен апойтмент на завтра. Мама тебя записала.
Она даже вспомнила название этой юридической забегаловки – то ли «Зоя Лойер Инкорпорейшн», то ли «Фаина Зильбершуллер энд Ко».
Я так понял – это было первое место, куда мне предстояло надеть бабочку.
Веселый поворот, подумалось мне. Становиться беженцем по религиозным и политическим мотивам я был не готов.
Девушка щебетала дальше. Я пытался размышлять. Ничего не получалось.
Наверное что-то изменилось за тот год, что я собирался в дорогу…
…А что Леля. Она мне подарила десять долларов и ушла мириться с Гургеном. Наверное, беспонтовый в сексуальных утехах Вадик не давал ей возможность во время секса сосать большой палец ноги.
Я остался один на один с настенными звездами из Голливуда.
Так я перестал быть женихом. И начал проживать в бруклинских апартаментах на правах сына друзей родителей. Находясь с Аленой в одной квартире, видел я ее нечасто. Дневной распорядок моей бывшей невесты был наипростейшим: если не нужно было в колледж, она просыпалась около часу дня. А в колледж нужно было, кажется, три раза в неделю. Потом был душ, неспешный завтрак. Часа два уходило на макияж. В районе восьми вечера она уезжала в клуб. За ней приезжали попеременно – то Вадик, то Гурген. Иногда кто-то еще. Возвращалась под утро. Если с Вадиком, то около трех часов после полуночи, если с с Гургеном, то на полтора-два часа позже. Если с кем-то еще, то совершенно по-разному.
Так шли дни, недели. Я метался по раскаленному городу в поисках работы. К вечеру приходил уставший, заваливался на кровать, пытался учить английский, одновременно смотрел телевизор. Их двенадцать федеральных каналов, после наших союзных двух казались мне медиапиршеством. Яркая и шумная реклама взрывала мозг. Слоганы запоминались наизусть бессознательно и намертво. Пальцы ног уставали переключать каналы.
Через три недели все надоело. Ненавистная уже реклама шла по двадцатому кругу. Бесконечные сериалы и ток-шоу я не понимал ни в плане языка, ни в плане смыслового восприятия. Футбол не показывали. Постановочный реслинг с уродливыми накачанными клоунами раздражал. Бейсбол вводил в состояние тихого бешенства.
Иногда случалось так, что Алена оставалась вечером дома. Обычно это было в день перед ранними занятиями в колледже. И в эти вечера происходили странные вещи. Полагаю, что странные…
Я как обычно валялся со словарем на чужой кровати. Телевизор фонил. В каждый из таких вечеров она приходила ко мне в спальню. Мы общались. Нам на самом деле было о чем поговорить. Общее детство в одном дворе. Набеги на соседские вишневые и абрикосовые сады. Футбол двор на двор. Мы много смеялись, лежа на одной кровати. Воспоминания становились настолько ощутимыми, что в спальне этой убогой бруклинской квартиры явственно ощущался приторный запах жаркого украинского лета с его шелковицей, крыжовником, пылью проселочных дорог, грязной рекой, где мы плескались с утра до вечера, разбитыми коленками, утренней яичницей с салом.
И всякий раз, прежде чем уйти спать, она просила сделать ей массаж. И все бы ничего, но она была после душа и на ней не было ничего, кроме повязанного поверх тела полотенца. И массаж она просила сделать не какой-нибудь, а массаж ног. А повязанное вокруг смуглого тела полотенце лишь слегка прикрывало соски сверху и заканчивалось чуть прикрывая промежность снизу. На пару сантиметров. И она ложилась на живот, слегка разводила ноги и ждала. А мне двадцать два. И женщины у меня не было… Давно, одним словом, не было.
По всем законам жанра, я смущенно начинал массаж со ступни. Медленно, но верно, неумелыми переборами, передвигался выше. Всеми силами пытался придать этому процессу медицинско-профилактическую направленность. Ничего не получалось. За какие-то пару сантиметров до того места, где заканчивалось полотенце я инстинктивно увеличивал временную фазу лечебного процесса. Пальцы явственно ощущали тепло плоти девятнадцатилетней подруги детства. Физиология брала своё. Я незаметно набрасывал на себя убогий советский плед. Далее я переходил к менее интересному возвратному движению снова к стопе. Так могло длиться час-полтора. Леля посапывала. Я был на грани подросткового конфуза.
До сих пор не могу понять, что это было. То ли Алёна на самом деле была раскрепощена до непонимания очевидных общечеловеческих истин, то ли она и во мне видела объект сексуальных притязаний. Только объект абсолютно бесполезный. Может в силу своей врожденной робости, а может в силу слишком правильного провинциального воспитания. А может, ничего странного в моей истории нет…
Родителям полуночный образ жизни дочери не нравился. Часто возникали предрассветные скандалы. В мою келью доносились обрывки фраз: «Сука,… в подоле принесешь… колледж… учиться… гулять… спать… будущее… клубы… пьянки-гулянки… ни о чем не думаешь… в жопу засунь… сама все знаю… заберем ключ… ночевать в подъезде… ёб твою мать».
После очередного клубного загула отец на самом деле конфисковал у нее ключ от квартиры, предупредив, что в двенадцать дверь квартиры закрывается без вариантов. Леля не захотела играть в золушку и в первую же ночь после изъятия ключа пришла в полпятого утра. Дверь, естественно, никто не открыл.
Но бруклинские дома снабжены хорошей сетью противопожарных лестниц. Алена в квартиру полезла по одной из них. Когда я услышал в предрассветной мгле стук в окно нашего высокого третьего этажа, то немало удивился. Когда же сквозь стекло увидел Алену при полном вечернем макияже, в короткой юбке, застывшую в позе игуаны на ржавой пожарной лестнице, то сначала подумал, что еще не проснулся. У девушки не было намерения сразу проникнуть в дом. Сначала она попросила у меня ею же подаренные десять долларов, чтоб рассчитаться за такси. Скороговоркой произнесла в открытое окно:
– Гурген, дебил, пропил все деньги в клубе. Мачо бухарский, блядь. Потом верну…
Наутро был жуткий скандал. Ближе к вечеру Алена собрала чемодан и исчезла в неизвестном направлении…
Спустя полтора месяца она вернулась. Все закрутилось по-новому. Но меня уже к тому времени не было в их двухбедрумных апартаментах.
***
С тех пор мы виделись с Аленой всего один раз. Это было уже перед самым отъездом, в последний мой американский вечер. Я пришел слегка пьяненький с бутылкой водки «Smirnoff», банкой соленых огурцов и петлёй краковской колбасы. Мне пришло в голову поблагодарить людей, с помощью которых я год прожил в этой стране, многое увидел, узнал, испытал. Настроение было благодушное. Не хотелось вспоминать ни о чем плохом. Аэрофлотовский самолет уже наверняка летел за мной над Атлантикой. И это примиряло меня с дисгармонией окружающего мира окончательно и бесповоротно.
Дверь открыл дядя Валик – Лёлин отец. Приложив палец к губам, жестами пригласил на кухню. Вышла Алена c косметическим набором в руке. Она готовилась к очередному вечернему променаду. Мать Алены – тетя Люда, – не вставая с постели, из другой комнаты осведомилась кто пришел. Дядя Валик проблеял:
– Борик пришел, он завтра уезжает. Хочет поблагодарить, вот бутылку принес. Выйдешь?
– Нечего тут пьянки устраивать. Идите на улицу отъезд отмечать! – донеслось как из могилы.
Я все же решил попрощаться самолично. Зашел в темную спальню. Пытался говорить витиевато и с пафосом. Тетя Люда торчала взъерошенной головой из-под одеяла, нелепо уперев ее о ладонь. Чувствовалось, что моя благодарственная речь ей в тягость и она ждет скорейшего её окончания. Скомкав монолог, я попятился назад к кухне. Мне кажется, что уходя мне даже удавалось слегка, в такт походке, кланяться своей благодетельнице.
С Аленой сдержанно обнялись. Я натянуто улыбнулся, мы попрощались. Дядя Валик утробно взирал на водку с колбасой.
Благородный «Smirnoff» был приговорен в тесном пространстве дядиваликовского Бьюика. Колбаса пачкала руки, огуречный рассол капал слезами последней встречи на брюки. Говорить было не о чем. Так широко начинающаяся акция по перетягиванию дружественного семейства в благодатную заокеанию скомкалась до нелепого молчаливого употребления алкоголя в салоне десятилетнего автомобиля с протертыми велюровыми сиденьями.
Дядя Валик, покачиваясь, побрел домой. Его силуэт в ночи напоминал пережравшего халявной жратвы волка из хорошего советского мультфильма «Жил-был пёс». Тетя Люда, наверняка, уже давно спала и видела сны о том, как ее берут помощником бухгалтера в муниципальную контору. Леля собиралась в очередное рандеву по ночному Бруклину.
Эти люди были еще так рядом и уже так бесконечно далеко. Ведь, это мой, а не их самолет славной советской марки «Ильюшин-86» уже приземлился у терминала «В» аэропорта имени Кеннеди, чтоб вынести меня из тесного пространства этого «Бьюика». Подальше от замшелых эмигрантских разговоров о цене помидоров в лавке «У Лёни», от смешного бахвальства профессора московского университета, раздающего в Манхэттене рекламные листовки за четыре доллара в час, доказывающего правильность выбранного пути. Подальше от тошнотворной смеси одесского суржика, идиша и вкраплений нью-йоркского английского. Я освобождал этот нелепый мир от себя, и себя от этого мира. Я, ей Богу, не нашел свободу в самой свободной стране…
Но это все было потом. А пока, я все еще хотел стать американцем. Меня ждала брайтоновский чудо-адвокатесса. Ехать предстояло с несостоявшейся тещей. Стал собираться.
С гордостью выволок на свет из чрева чемодана, заботливо уложенную мамой «бабочку». Трогательно ее рассматривал. В этом примитивном миниатюрном изделии было столько тепла маминых рук, что казалось, будто от «бабочки» исходит легкое свечение. Забота, которую она проявляла обо мне всю жизнь сконцентрировалась сейчас в этом нелепом бархатном аксессуаре. Почему-то захотелось плакать.
Когда я перешел к поиску рубашки в комнату с лицом надзирательницы зашла тетя Люда. Придирчиво рассмотрела содержимое чемодана.
Металлическим голосом вынесла вердикт:
– Полный чемодан дерьма привез. Это же Америка, Нью-Йорк. Между прочим, находится на широте Ташкента. Шорты надо было брать и футболки. Тут всем наплевать, как ты выглядишь, лишь бы тебе удобно было. Постельное белье тоже не взял? Плохо. О чем твои родители думали?
Спорить не хотелось. Ощущение «дежа-вю» усиливалось. Уже во второй раз за сутки план поведения на новом месте жительства предполагалось развернуть на сто восемьдесят градусов. То отменили женитьбу, то лишили возможности пощеголять по Бруклину в самопальной «бабочке».
Адвокатесса Фаина больше напоминала товароведа советского разлива. Высокий, густо залакированный начёс, яркая губная помада, масса советского золота. Ее люриксовая блузка отражалась в потолке и на стенах сотнями солнечных бликов. Говорила она как гипнотизер на сеансе.
– Шанс получить «грин-кард» у вас, молодой человек, необычайно высок. Ваше счастье, чьто вы обратились именно ко мне. Мы попробуем доказать, чьто вас ущемляли на религиозной и национально почве. С вашей фамилией это несложно. Придумайте и напишите легенду ущемления. Желательно с именами, фамилиями и чего-то такого, во чьто бы поверили. Окей?
Я готов был придушить ее за вот это вот ее «чьто», но я послушно закивал головой, обещая придумать легенду минихолокоста.
– Сейчас я заполню анкетку, – хищно улыбаясь, продолжала она, – И уже через месяц у вас будет соушал секьюрити и временное разрешение на работу. Да, вот еще что. Вам нужно будет посещать синагогу.
– ???? – спросил я глазами.
– Недолго, хотя бы годик. Это нужно, чьтобы получить письмо от раввина о вашей тяге к иудаизму. Ну, чьто типа ви тянулись к вере, а вам коммунисты не давали Это тоже повлияет. Окей? Распишитесь тут и тут. Пятьсот долларов оставьте в коридорьчике у секретаря.
Ослепленный люрексом и обескураженный напором адвокатессы Фаины, я побрел домой писать историю моего ущемления.
Память судорожно выхватывала из прошлого случаи, когда меня обзывали жидом. Но это было в запале дворовых драк и разборок. Жить это не мешало. А, уж, тем более, не могло стать причиной отъезда. Но все же скелет легенды был. Остальное можно было наложить, применив фантазию.
Легенда слагалась тяжело, выглядела убого и неправдоподобно. Помню, там фигурировал сосед по фамилии Степаненко, который, якобы, подбрасывал в наш почтовый ящик листовки с антисемитскими лозунгами. От постановочности сюжетов могло стошнить. Но я крапал.
Далее, мне предстояло доказать свою непреодолимую тягу к иудаизму. С этим было сложнее. По крови-то я еврей, но традиции и каноны иудаизма в моей семье почти не соблюдались. Синагогу в городке разрушили давно, у папы с бабушкой были партбилеты. Мы были образцом советской еврейской семьи. Так что вхождение в религию предстояло мне пройти впервые. Ну, да ладно, подумал я, чего только не сделаешь ради великой идеи.
Поэтому, каждую пятницу, после работы, я прыгал в трейн, колотился в нем час, заскакивал домой, быстро смывал с себя строительную пыль, натягивал на себя черный шерстяной костюм. Потом набрасывал на голову ермолку, прикалывал ее к волосам «невидимкой», чтоб не свалилась, и мчался в синагогу встречать шаббат, то есть святую субботу.
Иудаизм оказался религией специфической. Во-первых, меня удивило, как евреи молятся. Весьма странное и даже пугающее зрелище. Читают Тору и интенсивно раскачиваются. Кто взад-вперед, кто влево-вправо. Причем, делают они это на протяжении всей молитвы. Поначалу создается впечатление, что находишься не в синагоге, а на занятиях в школе для больных даунизмом и олигофренией.
Так вот, уставший, как бурлак, я приходил в благочестивое культовое заведение и пытался вместе со всеми молиться. Иврита я еще тогда не знал, английский на уровне «подай-принеси».
Что я делал? Я брал с полки Тору, пристраивался к кому-то из молящихся, заглядывал ему через плечо, высматривал номер страницы, переворачивал у себя на ту же и начинал интенсивно, совершенно противоестественно раскачиваться, бормоча себе под нос что-то, напоминающее еврейские песнопения. На протяжении часа я занимался этой клоунадой. Все время хотелось себя ущипнуть и проснуться.
Через неделю меня познакомили с правоверной еврейской четой. Чета взяла надо мной нечто, вроде шефства. Американцы всё пытаются найти в жизни некую миссию. Видимо, в качестве своего индивидуального предназначения на земле та семья сделала выбор в сторону религиозного просвещения бедного советского еврея, вырвавшегося из лап коммунистической инквизиции. Ведь я был представлен в синагоге чуть ли ни как узник лубянских подвалов. Случившийся на родине днями ранее путч, еще не сдулся и добавлял моему приезду оттенок побега. Во время этой презентации у кого-то из присутствующих даже влажно заблестели глаза.
Я на самом деле выглядел жалко. Труд в котловане сделал меня похожим на военнопленного. Шерстяной польский костюм и чехословацкие туфли «Цебо» с легкомысленными латиноамериканскими кисточками респектабельности не добавляли.
После молитв американо-еврейская семья приглашала меня на субботнюю вечерю. Я блистал дремучим религиозным невежеством. Разве мог я это все знать? Разве учили меня этому на политинформациях в средней советской школе? В семье об иудаизме говорили с опаской. Коммунистическая партия не поощряла тягу своих членов к религиозному знанию и соблюдению. А уж такие глубины иудейской субботы, как зажжение свечей перед молитвой, омовение рук, законы трапезы я не знал и подавно. И все бы ничего. Но ведь у меня была легенда. Я же ведь был представлен им всем как великодуховная личность, тянувшаяся к вере сквозь препоны тоталитарного режима. А если я тянулся, то хоть что-то, ну, самое элементарное, должен ведь был знать. Но не знал ничего! Абсолютно! В то время иудаизм был от меня так же далек, как теорема Пуанкаре. Во время испытаний молитвами и религиозными ужинами я чувствовал себя Остапом Бендером среди васюковцев. Постоянно было ощущение, что вот-вот и меня начнут бить. После омовения рук, когда до произнесения молитвы вообще нельзя ничего говорить, я умудрялся попросить разрешения позвонить по телефону. Сотоварищи по вере испуганно шипели на меня, как стая гусей, выпучив одновременно десятки пар бездонных, вобравших в себя всю скорбь тысячелетий недоуменных еврейских глаз.
Однажды, выходя из синагоги, я не нашел ничего лучшего, чем предложить своим еврейским попечителям взглянуть, как выглядят советские деньги. Не дожидаясь разрешения, полез за ними в карман. Вытащил на свет божий три мои мятые десятки, цвета борща со сметаной, с профилем Ленина. Они-то и свои деньги под страхом смертного греха в руки не имеют права брать в шаббат, а уж с Ильичем и подавно… Семиты отмахивались от меня, как от больного, сбежавшего из лепрозория.
На Йом-Кипур, Судный день, приволокся в кожаной обуви, что тоже является грехом смертным. Всё в тех же чехословацких чудо-туфлях. Других у меня попросту не было. От меня шарахались. Но терпели.
И вот, поздними пятничными вечерами я возвращался в своё двенадцатиметровое временное пристанище. Злой, голодный, уставший от недельной пахоты на стройке и часового молитвенного качания, я брел по вечернему Бруклину. Необходимость подстраиваться под какие-то, совершенно мне неизвестные каноны и правила поведения, угнетала неимоверно.
Навстречу, к своим праздничным столам с медом и халой торопились иудеи из других синагог. Счастливые и радостные, они кивали мне, собрату по вере, поздравляя с наступившей субботой:
– Гуд Шабэс-с-с-с, – неслось со всех сторон гусиным шипением.
С отвращением ко всему окружающему миру, я натягивал улыбку и шипел в ответ змеёй тот же ненавистный пароль:
– Гуд Шабес-с-с-с.
И через короткую паузу добавляя по-русски шепотом:
– Чтоб вы все обос-с-с-с-рались…
Меня хватило на пару месяцев. Религиозного прорыва не произошло. Увы…
Мне просто хотелось домой.
Фролова
Наташка Фролова – кровь от крови и плоть от плоти дитя ленинградских коммуналок и дворов-колодцев. К тридцати пяти годам она обзавелась темно-бурым загранпаспортом, испестренным десятками въездных виз и в паспорте том значилась как Кросби Наталья Владимировна
Несмотря на то, что все по жизни у нее складывалось ладно, на душе было как-то муторно. Пять лет замужества за хилым большеголовым гражданином Канады Стивом Кросби дали ей некий покой, уют, элементарные бытовые удобства, но не сделали ее счастливой.
Ей повезло тогда, в восемьдесят седьмом. Стив ее выхватил у барной стойки валютного ресторана гостиницы «Прибалтийская», в самом-самом начале ее путанской карьеры. Она ему даже представилась как учитель английского языка. Ага, простым учителем, случайно зашедшим после работы на чашечку кофе в валютный ресторан интуристовской гостиницы. Канадский сорокалетний олух поверил. Это было во время его первого посещения меховой выставки в Ленинграде.
Сейчас чудаковатый Стив летел в Канаду к своим швейным цехам и норковым фермам, дав жене три дня на разграбление Большого Яблока. Отпрезентовав нью-йоркскую выставку, он решил не задерживаться в шумном и суетливом мегаполисе. Меховой делец сильно уставал от всего этого. Он оплатил жене хилтонский полулюкс с видом на Центральный парк и двинулся восвояси. Стив ждал любимую жену к выходным. На мамин черничный пирог. Красота!
– I love you, honey. See you soon. Say cheeeeeeeese, – прощаясь, проблеял противным фальцетом канадец и дебильно ощерился всеми своими искусственными зубами.
Наташа, с плохо скрываемым раздражением, послала ему воздушный поцелуй в зеленый коридор выхода на регистрацию. Вымученно улыбнулась. Все, иди уже, ради всего святого, мистер-твистер, подумала неприязненно Фролова.
Как все надоело, боже, как все надоело, размышляла Наташа, целеустремленно чеканя шаг, прочь к выходу из аэровокзала.
Ну да, дом в спальном районе Торонто, и не дом вовсе, а так, пятикомнатный домишко из каких-то там фанерных плит, облицованный панелями под псевдокирпич. Искусственный газон на двух сотках. Декоративный электромангал на заднем дворе. Фарфоровые лица соседей и мужниных сослуживцев, с навечно припечатанными улыбками-оскалами.
Все эти получеловеки приходили на барбекю-пати по пятницам, разговаривали о последних биржевых новостях, ели безвкусные колбаски-гриль, подвергшиеся первичной заморозке лет пять назад в далекой Аргентине. Запивали все это светлым пивом «Bud». После двух бутылок безумно веселились, играли в дартс или фанты. У русской жены от зевоты выворачивало челюсть.
По воскресеньям муженек тащил ее в протестантскую церковь на чуждые ей аллилуйные песнопения. Пресный секс под одеялом два раза в неделю, загонял живую и некогда темпераментную русскую бабу в самые дальние тупики фригидного забытья. Одинаковые дни пролетали, как колбаски в желудки этих восковых канадских тел с признаками человеческой жизнедеятельности. Какая искусственная и декоративная жизнь. Только вот шуба в пол была далеко не из искусственного соболя, а в витоновской сумочке покоилась вовсе не декоративная, а очень даже настоящая платиновая карта «Visa» Ситибанка с пятизначным лимитом в американских долларах. Это и примиряло ее с окружающим глянцевым псевдомиром.
И еще. Она помнила их с мамой восемнадцатиметровую коммунальную комнатку на Рубинштейна, помнила одну уборную на шесть квартир, помнила соседа – отставного майора Пинчука, который все норовил ущипнуть Наташку за гладкую подростковую задницу в беспросветной тьме общего коммунального коридора и ссал исключительно мимо унитаза. И туда – на Рубинштейна, ей, ох как, не хотелось.
Не вырваться тебе из этого круга, не вырваться – сама себе твердила красивая русская женщина Наталья Владимировна Кросби, в девичестве Фролова.
***
Володя Игнатенок, по-индющачьи вытянув кадыкастую шею, рыскал среди прилетающих пассажиров. Цветастая с вензелями, шелковая рубаха, как и положено, была расстегнута на три верхние пуговицы. Всенепременная массивная золотая цепь нехитрой вязки елозила по скудной растительности игнатёнковской плоской груди. Поверх петушиной рубахи – новомодная в конце восьмидесятых дубленка цвета кабачковой икры на некогда белом меху. Сиреневые слаксы, заправленные в серебристые дутики-луноходы, гармонию образа доводили до всеобщего совершенства. Наверное, точно такой же бомбила сейчас выискивал клиентов на другой стороне земли, где-нибудь в Пулково.
– Лакшери кар, лесс прайс, онли фоти долларс ту манхэттэн, фифти ту бруклин, – полушепотом, рязанским речитативом, хрипел Володя намертво заученный текст. Полушепотом, потому что могли побить таксисты из желтых кэбов.
Ушлый Вова демпинговал и вообще не имел никакого права тут находиться. Пронырливому русскому, все же, удалось взять белый Кадиллак в аренду и между официальными сменами в кар-сервисе, он успевал еще подшакаливать в Ла-Гвардии.