banner banner banner
В сторону (от) текста. Мотивы и мотивации
В сторону (от) текста. Мотивы и мотивации
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

В сторону (от) текста. Мотивы и мотивации

скачать книгу бесплатно

И в обагренные кровью усы
Зайцев лизали голодные псы.

    («Псовая охота», 1846)
А охотничек покрикивал,
В роги звонкие трубил,
Чтобы серый зайка спрыгивал,
В чисто поле выходил.
Остановятся с ребятами:
«Чьи такие господа?»
– «Кашпирята с Зюзенятами…
Заяц! вон гляди туда!»
Всполошилися борзители:
«Ай! а-ту его! а-ту!»
Ну собачки! Ну губители!
Подхватили на лету…

    («Коробейники», 1861)
Короткий рассказ Николая Успенского «Охота на зайцев» (1860?е годы) замечателен теми же деталями и, в частности, фразеологией, требующей из сегодняшнего дня специального охотоведческого и лингвистического комментария (поджидать зайца в засаде – «сидеть», «высиживать»; заяц, ищущий корм, «шишкольничает»; «выбили [зайцев] до шпенту» – всех зайцев, полностью), но вместе с тем повествует о том, что связано с этой охотой лишь косвенно[137 - Успенский Н. В. Сочинения. Повести, рассказы и очерки: В 3 т. Т. 2. М.: Изд-е Д. И. Преснова, 1876. С. 142–147.]. История двух охотников, отправляющихся на пешую охоту (и без собак) в лютый мороз, их разговор с барином, у которого они служат, надежды на обильную добычу («Были бы зайцы, а то два воза привезем»), неудачные попытки выследить и подстеречь зайцев, постой в деревне у знакомого мужика и, наконец, завершение незадавшейся охоты в кабаке – вот и вся история: обыденная и, казалось бы, незначительная, но выразительная к узнаваемой «русской» действительности, на фоне которой она разворачивается, – жизни помещиков и крестьян, картинам природы и тем «фотографически бесстрастным» мелочам, которые во многом предопределят последующую поэтику литературного натурализма, Чехова и дореволюционного Бунина.

Сцена охоты, причем именно охоты на зайца, прочитанная, как принято говорить, всей читающей Россией, содержится во втором томе «Войны и мира» Л. Н. Толстого (1868). Азарт травли, овладевающий графом Николаем, Наташей, их дядей Никанором Михайловичем и Илагиным, описывается здесь как нечто самозабвенное и понятное, как можно думать, многим из современных Толстому читателей (но едва ли, замечу в скобках, понятное из собственного опыта теми, кто читает этот роман сегодня).

Алексей Писемский в романе «Люди сороковых годов» (1869) наделяет таким же азартом своего автобиографического героя – маленького барчука Пашу Вихрова, пытающегося вместе с дворовым мальчишкой затравить собаками зайца, – попытка, заканчивающаяся, в отличие от сцены в «Войне и мире», неудачей и разочарованием. Об охоте на зайцев упоминается и в романе Писемского «Масоны» (1880), один из героев которого, Тулузов, метким выстрелом по зайцу добивается лестной для него похвалы от предмета своего обожания, Катрин.

Афанасий Фет в единственном написанном им для детей (и посвященном сыну Л. Н. Толстого – Сергею) рассказе «Первый заяц» (1871) от лица тринадцатилетнего повествователя, так же как и в романе Писемского, наделенного автобиографическими чертами, любовно и детально описывает усадебную атмосферу тридцатилетней давности, сбор гостей на именины его матери, взаимоотношения с отцом и дядей, сбор на охоту и кульминационное событие – саму охоту, ставшую для героя своего рода посвящением в отрочество, инициацией, к которой писатель-мемуарист (идентичный герою и вместе с тем двоящийся с ним в хронологической ретроспективе – времени рассказа и времени разворачивающихся в нем событий) возвращается в заветных воспоминаниях о прошлом[138 - Фет А. А. Первый заяц // Семейные вечера. 1871. № 8. С. 1–9.].

Занятно, что рассказанная Фетом история нашла пристрастного читателя в Толстом. Прочитав рассказ в рукописи, Лев Николаевич высоко его оценил, но в письме Фету выразил сомнение, что он будет понятен восьмилетнему Сереже. А четыре года спустя Толстой опубликовал собственную переработку рассказа Фета, включив ее в рассчитанную на детей «Первую русскую книгу для чтения» под названием «Как я в первый раз убил зайца» (1875). В общей канве рассказа Толстой следовал за Фетом, но посильно сократил свойственные тому детали, так что исходный девятистраничный текст превратился у него в текст объемом чуть более одной страницы. Единственным сюжетным изменением фетовского рассказа стало то, что повествователь Толстого участвует в охоте не с разрешения взрослых, а тайком от них (но также удостаивается их похвалы после своего меткого выстрела). «Реферативности» стиля сопутствовало и упрощение авторской речи, приближенной в нарочитом устном косноязычии – детскому восприятию, как его понимал автор[139 - Об истории и поэтике рассказов Фета и Толстого см.: Черемисинова Л. И. Проза А. А. Фета. Саратов: Изд-во Саратовского ун-та, 2008. С. 202–223.].

Для Толстого, увлеченного в эти годы созданием литературы для детей, «заячьи мотивы» были уже не внове: в изданной в 1872 году «Азбуке» (и в ее дополненном издании «Новая азбука» 1875 года) содержались сразу три текста, в которых обыгрывалась басенная мораль, представительствуемая зайцами, – рассказы «Зайцы» (о том, как заяц всего боится, а создает впечатление у охотников, что он хитрит), «Еж и заяц» (переработка сказки братьев Гримм – о том, как еж с помощью «ежовой жены» обманул зайца и отучил его спорить, кто из них быстрее бегает), «Зайцы и лягушки» (пересказ басни Эзопа – о том, как запуганные зайцы-горемыки пришли топиться, но увидели прыгающих от них в воду лягушек и передумали, решив, что жизнь тех еще горше). Еще один рассказ о зайце – «Русак» – Толстой включит в вышедшую в том же 1875 году «Третью русскую книгу для чтения»: историю из жизни зайца, рассказанную таким образом, что все ее персонажи – зайцы, живущие возле деревни, деревенские мужики, лошади и собаки – уравнены в их событийности, природное и социальное сливаются воедино, и в общем не слишком ясно, что важнее в этом «описании» (как называет рассказ сам Толстой) – то, что у одного из двух разговаривающих стариков украли лошадь, или то, что зайцу, спасшемуся от преследования собаки, удается наконец «уложить на спине уши и заснуть с открытыми глазами».

Художественная избранность в этих и других случаях определяется, конечно, разными обстоятельствами. Так, например, для А. Н. Островского в комедии «На бойком месте» (1865) важна характеристика – в напоминание таких же оценок у Пушкина и Гоголя – охоты на зайцев с собаками как барской забавы[140 - Аннушка. – Да какое же у господ дело! Разве вы, век свой живете, делаете что-нибудь! Обыкновенно одна только забава! Надоело дома, по соседям пировать поедете; и то наскучило, так соберете псарню да зайцев гонять; а то так над нашей сестрой издеваетесь да помыкаете как хотите.]. А в его же волшебной сказке «Иван Царевич» (1868) заяц – это уже не реальный, а мифологический персонаж – один из стражей смерти Кощея Бессмертного, тайну которого здесь выведывает Царевна (за тридевять земель стоит дуб, на дубу – сундук, в сундуке – заяц, в зайце – утка, в утке – яйцо, в яйце – смерть). В последнем случае Островский пересказывает сказку из сборника Афанасьева о Кощее Бессмертном[141 - Афанасьев А. Н. Народные русские сказки: В 3 т. Т. 1. М.: ГИХЛ, 1958. С. 359 (№ 156).], выход которого (восемь выпусков с 1855?го по 1863 год) вкупе с его же трехтомным исследованием «Поэтические воззрения славян на природу» (1865–1869) сильно поспособствовал моде (дожившей до наших дней) на мифологические образы природных явлений и зверей – в том числе и зайца, описание которого у Афанасьева, подкреплявшего свои построения смелыми ссылками на санскритские и славянские этимологические параллели, буддийскую иконографию, упоминание в Ипатьевской летописи о «заячьем боге» литовцев, связанные с зайцем суеверные приметы (представление о том, что перебежавший дорогу заяц – к неудаче) и народные легенды об оборотничестве, наделяет его светозарной и вместе с тем хтонической силой устрашающего, но оттого и завораживающего свойства[142 - Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу. Т. 1. М.: Изд-е К. Солдатенкова, 1865. C. 641–643.]. Изданные позднее Афанасьевым «Русские заветные сказки» (Женева, 1872) осложнили эти характеристики сексологической и обсценной семантикой[143 - Уже первая сказка этого сборника рисует зайца исключительно похотливым персонажем («Лиса и заяц», АТ 36). См. также: Сумцов Н. Ф. Заяц в народной словесности // Этнографическое обозрение. 1891. Кн. 10. № 3. С. 69–84; Гура А. В. Символика животных в славянской народной традиции. М., 1997. С. 177–199.].

Мера возможного мифологизаторства и дидактики применительно к собственно литературным текстам в этих случаях заведомо прихотлива и в большей степени зависит от читательской фантазии и знания фольклора. Так, в недописанной тем же Некрасовым сатирической «Трагедии в трех действиях, с эпилогом, с национальными песнями и плясками и великолепным бенгальским огнем» (1859) – появление зайца должно было дать толчок к «трагедийной» кульминации всего действия. Во время пляски одна из девушек наступает на притаившегося в кусту зайца. Заяц кидается в бегство, а за ним устремляются в погоню охотники. В общей суматохе один из охотников оставляет у стога сена недокуренную трубку, начинается пожар: «При великолепном бенгальском огне охотники уезжают, девки разбегаются»[144 - Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 3. М.: ГИХЛ, 1948. С. 476.]. Некрасов здесь определенно следует за В. Далем: «Заяц по селенью бегает, к пожару»[145 - Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4 т. Т. 1. М., 1955. С. 670. О том же поверье упоминает А. Н. Афанасьев: «Заяц, пробежавший через деревню, принимается у чехов за предвестие пожара» (Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу. Т. 3. М.: Изд-е К. Солдатенкова, 1869. C. 793, сноска к с. 641–642 (репринт: М.: Индрик, 1994). Афанасьев ссылается на Громанна: Grohmann J. V. Aberglauben und Gebr?uche aus B?hmen und M?hren. Prag, 1864. S. 57–58).].

Другой сюжет, построенный вокруг заячьего мотива, мог войти в «Записки охотника» И. С. Тургенева, который в 1860 году в компании К. К. Случевского, П. В. Анненкова и С. С. Дудышкина рассказал произошедший с ним на охоте случай, когда на него с лету и вслепую наскочил на грудь громадный заяц, – случившееся стало дурным предзнаменованием для писателя в тот же день: бричка, в которой он возвращался с охоты, опрокинулась, и он сломал себе ключицу. По какой-то причине Тургенев оставил свой замысел нереализованным[146 - Бродский Н. Замыслы И. С. Тургенева. Материалы к истории его художественного творчества. М.: Типо-литография Т-ва И. Н. Кушнерев, 1917. С. 7–8.].

В тех же «Записках» находим замечательное описание живописных картин, увиденных им в сельской конторе («Контора», 1847):

На одной изображена была легавая собака с голубым ошейником и надписью: «Вот моя отрада»; у ног собаки текла река, а на противоположном берегу реки под сосною сидел заяц непомерной величины, с приподнятым ухом.

У него же один из героев рассказа «Бригадир» (1868) – подвыпивший «дьячок из заштатных» по прозвищу Огурец – поет шуточную песню про зайцев, которая была документально засвидетельствована уже в 1851 году как бытовавшая в Воронежской и Курской губерниях[147 - См.: Воронежские губернские ведомости. 1851. № 35. С. 288; Курские губернские ведомости. 1851. № 45. С. 457).]:

Лежит заяц под кустом;
Ездят охотнички по пустом…
Лежит заяц, еле дышит.
Между тем он ухом слышит —
Смерти ждет!
Чем вам, охотнички, я досадил?
Иль какую бедушку учинил?
Я в капустах хоть бываю,
По одному листу съедаю —
И то не у вас!
Да-с!

Скакнул заяц в темный лес
И охотничкам фост поднес.
Вы, охотнички, простите,
На мой фостик поглядите —
Я не ваш!

Ездили охотники до су-так…
Разбирали заячий па-сту-пак…
Меж собой всё толковали
И друг дружку обругали:
Заяц-то не наш!
Косой обманул!!

В описании Тургенева,

первые два стиха каждого куплета Огурец пел протяжным голосом – остальные три, напротив, очень живо, причем щеголевато подпрыгивал и переступал ногами; по окончании же куплета откалывал «колено», то есть ударял самого себя пятками. Воскликнув во все горло: «Косой обманул!», он перекувырнулся…

Сюжет песни и ее дурашливое исполнение кажутся при этом символичными, травестийно утрируя будничную низменность атмосферы, в которой разворачивается история возвышенных чувств главного героя.

Зайцы не дают покоя Тургеневу и позже. Много лет спустя после первого издания «Записок охотника» писатель включит в их состав рассказ «Живые мощи» (1874), в котором разбитая параличом крестьянская девушка Лукерья расскажет о позабавившем ее случае, когда к ней в комнату вбежал заяц.

Заяц забежал, право! Собаки, что ли, за ним гнались, только он прямо в дверь как прикатит!.. Сел близехонько и долго таки сидел, всё носом водил и усами дергал – настоящий офицер! И на меня смотрел. Понял, значит, что я ему не страшна. Наконец встал, прыг-прыг к двери, на пороге оглянулся – да и был таков! Смешной такой!

По сюжету рассказа, в содержательном плане напоминающего о жанрах житийной литературы, заяц, предстающий перед Лукерьей, подчеркивает ее едва ли не святость – доброту и самозабвенное смирение перед судьбой: так представали животные перед Франциском Ассизским, святыми Власием и Серафимом Саровским, преподобным Павлом Комельским (Обнорским) и святой Февронией (в преданиях о которой упоминается прирученный ею заяц)[148 - Повесть о Петре и Февронии / Подгот. текстов Р. П. Дмитриевой. Л., 1979. В западноевропейской житийной традиции зайцы важны для агиографии (и иконографии) святой Мелангеллы Уэльской (VI–VII) и блаженной Оринги (Христианы) Менабуой из Санта-Кроче-суль-Арно (1237–1310): однажды Мелангелла спасает зайца от охотничьих собак во время молитвы в лесу, где она отшельнически живет. Предводитель охотников, владетельный принц Брохвел Айгистрог, пораженный тем, что собаки не могут приблизиться к святой деве, отдал ей во владение землю для постройки монастыря. В последующие годы монастырской жизни Мелангеллы рядом с нею живут одомашненные зайцы. В истории святой Оринги заяц оказывается ее спасителем: убежав от братьев, намеревавшихся силой выдать ее замуж, юная дева сбилась с дороги и оказалась ночью в страшном лесу. К счастью, рядом с нею оказался маленький зайчик, развеявший страхи девушки и выведший ее на дорогу (Evans G. E., Thomson D. The Leaping Hare. London: Faber, 1973. P. 223–224).]. Параллели в этих случаях едва ли выходят за рамки общей типологии, но само появление заячьего мотива (наряду с упоминаемой в том же рассказе убитой ласточкой) кажется символичным и в этом случае: зверек, традиционно обозначающий робость, а вместе с тем сексуальную витальность, контрастно оттеняет незавидный удел бывшей когда-то красавицей Лукерьи.

Еще позже в мрачном стихотворении в прозе Тургенев сравнит себя самого с зайцем, мечущимся от преследующей его отвратительной старухи с бельмами на глазах и искривленным в усмешке беззубым ртом – образа неотвратимо приближающейся смерти: «И куда я ни мечусь, как заяц на угонках… всё то же, то же!» («Старуха», 1878).

Непримиримый оппонент Тургенева Достоевский также не прошел мимо упоминаний о зайцах. Причем контексты, в которых такие упоминания содержатся, по ходу его творчества становятся все более эмфатическими не только в композиционно-риторическом, но и в идеологическом смысле. В романе «Бедные люди» (1846) неприятный и хамоватый богатей Быков, сватающийся к Варваре Алексеевне, трижды характеризуется как любитель охотиться на зайцев – такова одна из причин, по которой он хочет уехать из Петербурга в свою степную деревню. С зайцем, припавшим от страха к земле при звуке охоты, сравнивается Семен Иванович Прохарчин из одноименной повести (1847). В «Преступлении и наказании» (1866) о пословице «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь» вспоминает Петр Петрович Лужин, разглагольствующий перед Разумихиным, Раскольниковым и Зосимовым о «научной» и «социально-экономической» оправданности эгоизма: «Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо всё на свете на личном интересе основано». В «Подростке» (1875) ту же пословицу повторяет Стебельков, имея в виду бесперспективность ухаживать за двумя дамами сразу, но по контексту также соотносящий ее с условностью морально-нравственных предписаний ввиду прагматических выгод:

– За двумя зайцами погонишься – ни одного не поймаешь, говорит народная, или, вернее, простонародная пословица. <…> За другим зайцем, то есть, в переводе на русский язык, за другой дамой погнался – и результатов никаких.

В «Зимних заметках о летних впечатлениях» (1863) Достоевский напоминает читателю: «Чтоб сделать рагу из зайца, надо прежде всего зайца» – с тем, чтобы критически развенчать девиз о «братстве» в идеологической триаде «Свобода. Равенство. И братство». Либералы и социалисты, проповедующие аксиомы рациональности и социального эгоизма, суть, по Достоевскому, буржуа, не способные понять коллективистских основ подлинной духовности – готовности к самопожертвованию «себя в пользу всех».

Социалист, видя, что нет братства, начинает уговаривать на братство. За неимением братства он хочет сделать, составить братство. Чтоб сделать рагу из зайца, надо прежде всего зайца. Но зайца не имеется, то есть не имеется натуры, способной к братству, натуры, верующей в братство, которую само собою тянет на братство.

Кулинарный афоризм, ставший французской поговоркой «Чтобы сделать (заячье) жаркое, нужен заяц», указывает на очевидное[149 - См., например, объяснение этой пословицы в ряду с поговорками «чтобы сделать журнал, нужен журналист» и т. п.: Jacques Boucher de Cr?vecCur de Perthes. Petit glossaire. Traduction de quelques mots financiers. T. 1. Paris: Treuttel et Wurtz, 1835. P. 478). См. упоминание той же семантически дополненной пословицы у Отто фон Бисмарка: Pour faire un civet il faut un li?vre, et pour faire une monarchie il faut un roi (Bismark O. Bismark: The Man and Statesman. Vol. 1. New York: Cosimo, 2005 (1

edition – 1889). P. 165.]. Такое очевидное в данном случае – это «потребность братской общины», которая выражала бы себя не на словах, а уже была «в натуре человека, чтоб он с тем и родился или усвоил себе такую привычку искони веков». Девять лет спустя Достоевский вспомнит об этой поговорке еще раз, еще более расширяя и вместе с тем радикализуя ее политико-теологическую метафорику. В «Бесах» (1872) Шатов с негодованием припоминает Ставрогину его «подлое выражение», в котором вера в бога приравнена к соусу из зайца. «Чтобы сделать соус из зайца, надо зайца, чтобы уверовать в бога, надо бога». А далее – в перекличку с «Мертвыми душами» Гоголя – Ставрогин уподобляется Ноздреву, похвалявшемуся тем, что он хочет ловить зайцев за задние ноги. «– Нет, – поправляет Шатова Ставрогин, – тот именно хвалился, что уж поймал его», насмешливо переадресовывая Шатову свое «подлое выражение» в качестве вопроса:

– …Позвольте однако же и вас обеспокоить вопросом, тем более, что я, мне кажется, имею на него теперь полное право. Скажите мне: ваш-то заяц пойман ли, аль еще бегает?

– Не смейте меня спрашивать такими словами, спрашивайте другими, другими! – весь вдруг задрожал Шатов.

– Извольте, другими, – сурово посмотрел на него Николай Всеволодович; – я хотел лишь узнать: веруете вы сами в бога или нет?

– Я верую в Россию, я верую в ее православие… Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершится в России… Я верую… – залепетал в исступлении Шатов.

– А в бога? В бога?

– Я… я буду веровать в бога[150 - Достоевский Ф. М. Собр. соч.: В 15 т. Т. 7. Л.: Наука, 1990. С. 240–241.].

Так, аналогия между добычей зайца и обретением бога эпатирует, но и характерно акцентирует одну из главных идей авторского повествования о драматическом конфликте между религиозным, морально-нравственным долгом и утопическим произволом социального утилитаризма. Ставрогин, утративший, по убеждению Шатова, способность к различению добра и зла, нуждается в боге, и Шатов обещает помочь ему в этом – обещает, мазохистски перефразируя его же слова, «достать» ему зайца. «Я достану вам зайца!» – говорит он Ставрогину (сама фамилия которого семантически – от греч. ??????? – «крест» – указывает на грядущее искупление и покаяние): слова, которые в контексте романа можно счесть афористической кодой религиозного и национального возрождения России[151 - Там же. С. 243.].

Иллюстрации М. Фольбаума к сказке «Мужик и заяц». Журнал «Родник». 1883. № 5. С. 442–443

Саркастический контекст сцены, в котором патетика чаемого Шатовым светлого будущего связывается с «заячьими» байками гоголевского Ноздрева, не ограничивается только этим. Для читателей, знакомых с уже упоминавшимся выше сборником сказок Афанасьева, та же сцена могла прочитываться с отсылкой к опубликованному в нем анекдоту о мужике и зайце. Рассказ лаконичен: бедный мужик видит под кустом зайца и предается мечтам о будущем. Фантазия обрастает деталями:

Вот когда заживу домком-то! Возьму этого зайца, убью плетью да продам за четыре алтына. На те деньги куплю свинушку. Она принесет мне двенадцать поросеночков. Поросятки вырастут, принесут еще по двенадцати. Я всех приколю, амбар мяса накоплю. Мясо продам, а на денежки дом заведу да сам женюсь. Жена-то родит мне двух сыновей: Ваську да Ваньку. Детки станут пашню пахать, а я буду под окном сидеть да порядки наводить»: «Эй вы, ребятки, – крикну, – Васька да Ванька! Шибко людей на работе не подгоняйте, видно, сами бедно не живали!»

Но будущее эфемерно.

Да так-то громко крикнул мужик, что заяц испугался и убежал, а дом со всем богатством, с женой и с детьми пропал[152 - Афанасьев А. Н. Народные русские сказки. Т. 3. М.: ГИХЛ, 1958. С. 297 (№ 510).].

В 1880?е годы литературные контексты, в которых заяц выступает персонажем, призванным служить идеологической дидактике, пополнятся сатирическими «Сказками» тяжелобольного к тому времени М. Е. Салтыкова-Щедрина (1886) – сборником, содержащим сразу два текста, которые персонифицируют в зайцах обывателей, выдающих собственную трусость перед властью за благородство («Самоотверженный заяц») или рассудительное смирение («Здравомыслящий заяц»). Традиция таких персонификаций в истории русской литературы была положена И. И. Панаевым, печатно окрестившим «литературным зайцем» склонного к безудержному хвастовству и скабрезности беллетриста Леопольда Бранта в одноименном памфлете, напечатанном в 1846 году в «Отечественных записках» (№ 2). В данном случае аллегория басенных метафор понималась Щедриным обобщенно: главными объектами его критики были те, кто в атмосфере реакции начала правления Александра III, последовавшей за убийством Александра II, продолжал разделять царистские иллюзии.

Достигающие метафорического накала у Достоевского и Салтыкова-Щедрина «заячьи мотивы» теряют социально-проблемную ассоциативность со спадом литературного критицизма как такового. Наглядным примером такого рода может служить Чехов, в произведениях которого упоминания о зайцах появляются только как атрибут анекдотически-бытового или этнографического повествования: таковы описание охоты пьяных охотников, упускающих зайца из-под собственного носа в рассказе «Петров день» (1880), или воспоминание о покойном, о котором не много есть что вспомнить, кроме того, что он охотился на зайцев («Цветы запоздалые», 1880), или зарисовка рынка и разговор о полезности битья в очерке «В Москве на Трубной площади» (1883) с рассуждением о том, что «заяц, ежели его бить, спички может зажигать»[153 - В этом месте Чехов мог бы сослаться на уже изданную к тому времени по-русски «Жизнь животных» А. Э. Брэма, сообщавшую о том, что «пойманные молодыми, зайцы скоро привыкают к человеку и даже научаются от него многим фокусам» (Брэм А. Э. Жизнь животных: В 3 т. Т. 1. М., 1996. С. 382).]. Рассказ «Ночь перед судом» (1885) начинается с плохого предзнаменования:

– Быть, барин, беде! – сказал ямщик, оборачиваясь ко мне и указывая кнутом на зайца, перебегавшего нам дорогу.

Я и без зайца знал, что будущее мое отчаянное. Ехал я в С-ий окружной суд, где должен был сесть на скамью подсудимых за двоеженство. Погода была ужасная.

А рассказ «Не судьба» (1886) тем же предзнаменованием заканчивается:

Шилохвостов вдруг побледнел и вскочил, как ужаленный.

– Заяц! Заяц! – закричал он. – Заяц дорогу перебежал! Аа… чёрт подери, чтоб его разорвало!

Шилохвостов махнул рукой и опустил голову. Он помолчал немного, подумал и, проведя рукой по бледному, вспотевшему лбу, прошептал: «Не судьба, знать, мне 2 400 получать… Ворочай назад, Митька! Не судьба!»

(При этом по ходу сюжета, заяц, перебежавший герою дорогу, аналогичен священнику, несчастливо встретившемуся герою на пути в город ранее и ставшему ему плохой приметой на выборах участкового мирового судьи.) «Куцым дьяволом» называет зайца дед Ваньки Жукова («Ванька»), а в рассказе «Счастье» (1887) старик-пастух, поминая недобрым словом покойника, слывшего колдуном, вспоминает, как однажды он встретился ему на дороге во время страшной грозы и как им навстречу выскочил заяц. Этот заяц, божится рассказчик, остановился и сказал им «по-человечьи: „Здорово, мужики!“». У Чехова узнаем мы кое-что о меновой стоимости зайцев: в рассказе «Гусев» (1890) «Андрон с кремневым ружьем на плече несет убитого зайца, а за ним идет дряхлый жид Исайчик и предлагает ему променять зайца на кусок мыла»[154 - У Чехова находим и ранние примеры употребления слова «заяц» в переносном смысле – для обозначения безбилетного пассажира: «Сердце у меня сжимается. Я тоже зайцем еду. Я всегда езжу зайцем. На железных дорогах зайцами называются гг. пассажиры, затрудняющие разменом денег не кассиров, а кондукторов. Хорошо, читатель, ездить зайцем! Зайцам полагается, по нигде еще не напечатанному тарифу, 75 % уступки, им не нужно толпиться около кассы, вынимать ежеминутно из кармана билет, с ними кондуктора вежливее и… всё что хотите, одним словом!» («В вагоне», 1881); «Путешествуя по железным дорогам, я был зайцем» («Несколько мыслей о душе», 1884); «Наступило молчание. Стычкин начал громко сморкаться, а сваха раскраснелась и, стыдливо глядя на него, спросила: – А вы сколько получаете, Николай Николаич? – Я-с? Семьдесят пять рублей, помимо наградных… Кроме того, мы имеем доход от стеариновых свечей и зайцев. – Охотой занимаетесь? – Нет-с, зайцами у нас называются безбилетные пассажиры» («Хороший конец», 1887). Из этих примеров видно, что к сегодняшнему дню и это выражение изменило первоначальное значение, указывавшее не на тех, кто не платил за билет вовсе, а на тех, кто платил перевозчику или кондуктору в обход кассы – платил сумму меньшую, чем должен был бы заплатить официально, так что «езда зайцем» была выгодна как перевозчикам, так и пассажирам. Происхождение этого выражения восходит, скорее всего, к аналогичному выражению во французском: poser un lapin ? qn (букв.: положить кролика) – надуть, обмануть. Лазар Сенеан объясняет его происхождение жаргоном кучеров почтово-пассажирских карет середины XIX века. Словом «кролик» они называли пассажиров, а также товары, которые перевозились тайком от хозяев. «Положить кролика» в этом контексте значило «принять безбилетного пассажира или перевезти незаконный товар». Дальнейшее развитие этого значения дало жизнь выражению aller (или voyager) en lapin – ехать или путешествовать кроликом/зайцем (Sainеan L. Le langage parisien au XIX si?cle. Paris: par E. de Boccard, 1920; цит. по: Назарян А. Г. Почему так говорят по-французски. М.: Наука, 1968. С. 157–158).].

Еще одной культурной «средой обитания» зайцев в эти же годы является детская литература. Детский фольклор помнил о зайцах с давних пор, упоминая о зайчиках в сказках «Рукавичка» и «Колобок». В первой из них зайчик залезает в рукавичку с прочими зверьми, пока их не прогоняет собака деда, потерявшего рукавичку. Во втором заяц намеревается съесть Колобка, но, заслушавшись его похвальбой, остается ни с чем[155 - Афанасьев А. Н. Народные русские сказки. Т. 1. М.: ГИХЛ, 1958. С. 53 (№ 36); Рудченко И. Народные южнорусские сказки. Вып. 2. Киев: Тип. Е. Я. Федорова, 1870. С. 1–3 (№ 1, 2).]. Теперь рассказы о зайцах полнятся новыми приключениями. Главным из них стало коротенькое стихотворение Ф. Б. Миллера, плодовитого поэта и переводчика, из цикла «Подписи к картинкам (для детей первого возраста)» (1851):

Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять;
Вдруг охотник прибегает,
Из ружья в него стреляет…
Пиф-паф! ой, ой, ой!
Умирает зайчик мой![156 - Миллер Ф. Б. Стихотворения. Т. VI. (Изд. 2?е.) М.: Тип. Ф. Б. Миллера, 1880. С. 312.]

Возможно, что стихотворение Миллера (родившегося в немецкой семье и позднее преподававшего немецкий язык) было навеяно детским стихотворением Августа Генриха Гоффмана фон Фаллерслебена «Жалоба зайчика» (H?sleins Klage), включавшимся в сборники его «Детских песен», впервые изданных в 1840?х годах и почти сразу снискавших широкую популярность среди детей и их родителей. Пять строф этого стихотворения – ламентация на тему печальной судьбы зайчика-сиротки и злых охотников, которые, несмотря на его слезы, стреляют в него, чтобы зажарить и съесть под выпивку. Четвертая строфа этого стихотворения особенно близка к русскому тексту:

Mein Klagen aber wenig frommt.
O weh, der b?se J?ger kommt;
Kaum da? er mich hat gesehen,
Ist es schon um mich geschehen
Und er schie?t, piff, paff, puff.

(«Но моя жалоба мало полезна. / Увы, злой охотник приходит; / Как только он меня увидел, / то сразу со мною случилось / И он стреляет, пиф, паф, пуф»)[157 - Hoffmann von Fallersleben. Kinderlieder. Berlin, 1878. S. 219. Нотную запись этой песни см.: https://www.lieder-archiv.de/haesleins_klage-notenblatt_100413.html. Сходство стихотворений Миллера и Гоффмана фон Фаллерслебена впервые, насколько мне известно, отметил Максим Артемьев: Артемьев М. А. Умирает зайчик мой // Независимая газета. 2020. 22 апреля (http://www.ng.ru/kafedra/2020-04-22/15_1027_bunny).].

Семантическое и лексическое сходство стихотворений Миллера и Гоффмана фон Фаллерслебена (несчастный зайчик, охотник, «пиф-паф») не меняет, впрочем, их важного различия: немецкий текст – это песенный текст, а русский – декламационный, текст-считалка (созвучный другим фольклорным считалкам с участием зайцев)[158 - Сатуновский Я. «Широко известна русская считалка: „Заяц белый, // куда бегал? // В лес дубовый, // лыки драл. // Куда клал? // Под колоду, // под березу. // Кто украл? // Родион. // Поди вон“. Эта считалка имеет множество разнообразных вариантов. Не менее любима детьми загадка „Маленький, // беленький, // по лесочку // прыг-прыг, // по снежочку // тык-тык“, тоже нередко исполнявшаяся детьми в качестве считалки. Заяц – герой ряда народных игр: „Стрелец“, „Зайчики“, „Зайки“, „Заяц“, „Охота“, „Заинька“, „Заюшка“, „Заинька в саду“, „У зайчика“ и др.» (Сатуновский Я. Автор «Зайчика» // Сатуновский Я. Литературоведческие и критические статьи. M?nchen: Im Werden Verlag, 2009. С. 72). Интересно, что такой знаток детских игр, как В. Н. Всеволодский-Гернгросс, полагал вероятным, что «известное конание» (то есть считалка) об убиенном зайчике «выросло именно на почве охотничьих игр, а не заимствовано из литературы, как полагают многие» (Всеволодский-Гернгросс В. Н. Введение // Игры народов СССР. М.; Л., 1933).]. Последующая традиция исполнения незамысловатого, но легко запоминающегося сочинения Миллера замечательна разнообразием и долголетием. Опубликованный в 1880 году во втором издании собрания стихотворений поэта стишок о невезучем зайце все еще обходится без сантиментов. Безжалостны и некоторые из его переделок:

Пиф-паф-фок
прямо зайку в левый бок (или: «прямо зайке пуля в лоб»),

Драх-друх, а зайка – ух,
полетел из зайки пух[159 - Виноградов Г. С. Детские игровые прелюдии (1929) // Виноградов Г. С. «Страна детей»: Избр. труды по этнографии детства. СПб.: Анатолия, 1999. С. 301–302.].

Но в поздних, преимущественно популярных вариантах история заканчивается благополучно:

Принесли его домой —
оказался он живой!

Пиф-паф! ой-ой-ой!
Убегает зайчик мой!

Пиф-паф! Не попал.
Серый зайчик ускакал![160 - Сатуновский Я. Автор «Зайчика». С. 72; Троицкая Т. Проблемы детской художественной словесности. М.: Прометей, 2016. С. 109–110. Традиция игрового переиначивания стихотворения Миллера остается живой по сей день: Архипова Н. Г., Павлова А. Современный детский фольклор: особенности бытования // Слово. Фольклорно-диалектологический альманах. 2005. С. 13–14; Традиционный фольклор Новгородской области: пословицы и поговорки / Сост. М. Н. Власова, В. И. Жекулина. СПб.: Тропа Троянова, 2006. С. 137–138.]

Едва ли сам Миллер, «убивавший» зайку в адресованном детям стихотворении, задумывался, что со временем оно станет поводом для эмоциональной рефлексии и (само)терапии его читателей, но так или иначе это произошло: потешная гибель зайчика оказалось мнимой – к удовольствию тех, кто в этой гибели не увидел ничего потешного.

В середине 1890?х годов Д. И. Мамин-Сибиряк – автор «Сказки про храброго зайца длинные уши, косые глаза, короткий хвост» (одной из цикла «Аленушкиных сказок», 1896) – напомнил о стародавней традиции басенного изображения ушастого зверька, но, вопреки той же традиции, придал ей не морализаторское наставничество, а доброжелательную иронию и житейскую снисходительность. Заяц в его сказке смертельно боится всего на свете, но самозабвенно похваляется перед сородичами своей храбростью. А когда эта похвальба чуть было не оборачивается для него бедой – перед пастью волка, – в страхе подпрыгивает и падает волку на голову, обращая того в бегство.

– Молодец, косой! – закричали все зайцы в один голос. – Ай да косой!.. Ловко ты напугал старого Волка. Спасибо, брат! А мы думали, что ты хвастаешь.

Храбрый Заяц сразу приободрился. Вылез из своей ямки, встряхнулся, прищурил глаза и проговорил:

– А вы бы как думали! Эх вы, трусы…

С этого дня храбрый Заяц начал сам верить, что действительно никого не боится[161 - Мамин-Сибиряк Д. Н. Сказка про храброго зайца длинные уши, косые глаза, короткий хвост // Мамин-Сибиряк Д. Н. Аленушкины сказки. 3?е изд. М.: Товарищество Кушнерёв и К

(Б-ка «Детского чтения»), 1900. С. 9–10.].

А. Ф. Афанасьев. Илл. к сказке Д. И. Мамина-Сибиряка «Про храброго зайца длинные уши, косые глаза, короткий хвост» (Мамин-Сибиряк Д. И. Аленушкины сказки. М., 1903. С. 4)

К концу века популярности зайца как литературного и изобразительного персонажа способствует мода на европейскую пасхальную и рождественскую символику. В европейской культуре связь зайца с пасхальными яйцами гипотетически возводят к дохристианской традиции празднования весеннего плодородия (германскому культу богини Эостры/Остары (Eostre/Ostara) – имени, этимологически предшествующему названию самой пасхи – нем. Oster, англ. Easter)[162 - Sermon R. From Easter to Ostara: the Reinvention of a Pagan Goddess? // Time and Mind: The Journal of Archaeology, Consciousness, and Culture. 2008. Vol. 1. P. 331–344.]. Зайцы и яйца могли пониматься при этом как символы фертильности. Из сочинения знаменитого ботаника и медика Георга Франка фон Франкенау «О пасхальных яйцах» (1682) известно, во всяком случае, что дети и простецы потешали разумных взрослых рассказами о зайцах, откладывающих и прячущих яйца в траве и кустах[163 - [Georg Franck von Franckenau] De Ovis Paschalibus. Von Oster-Eyern / Satyrae medicae, Continuatio 18). Heidelberg 1682 (Dissertation des Johannes Richier).]. В XVIII веке образ «пасхального зайца» (Osterhase, Easter Hare / Bunny) становится общефольклорным как для католической, так и для протестантской традиции Европы и США (куда его завозят европейские переселенцы) – причем пасхальная символика в этих случаях дополняется рождественской[164 - Billson C. J. The Easter Hare // Folk-Lore. 1892. Vol. III. № IV. December. P. 441–466; Becker A. Osterei und Osterhase. Vom Brauchtum der deutschen Osterzeit. Jena: Eugen Diederichs 1937; Winick S. On the Bunny Trail: In Search od the Easter Bunny // Folklife Today. 2016. March 22. https://blogs.loc.gov/folklife/2016/03/easter-bunny/.]. В православном христианстве «пасхальный заяц» широкого распространения не получил (хотя в детском фольклоре шутливые намеки на семантическую связь зайца и откладываемых им яиц встречаются и здесь)[165 - См. напр.: «Косой заяц / Нанес яиц, / Дал всем по яичку, / А себе оставил затычку», «Косой заяц, / Кос, кос – / Три яичка снес, / Пощупали косого – / Он опять с яйцом» (Детский поэтический фольклор / Сост. А. Н. Мартыновой. СПб.: Дмитрий Буланин, 1997. № 1114, 1115).], но не был обойден вниманием как характерный атрибут заграничной праздничной культуры. К началу XX века русские зайцы «европеизируются», появляясь в умилительном антураже детского празднования Пасхи и Рождества.

В 1903 году начинается история и самой популярной в России детской рождественской (а в советские годы – новогодней) песенки «В лесу родилась елочка» (слова – Раисы Кудашевой, положенные в 1905 году на музыку Леонидом Бекманом), давшей жизнь бессмертным строчкам: «Трусишка зайка серенький / Под ёлочкой скакал»[166 - Первая публикация стихотворения (под названием «Елка» и за подписью А. Э.): журнал «Малютка» (1903. № 12. С. 2–3). Об истории песни: Шилов А. С детства знакомая… // Советская эстрада и цирк. 1963. № 6; Кляцко Л. Когда родилась «Елочка»? // Грозненский рабочий. 1964. № 2. 3 января; Шилов А. Когда родилась «Елочка» // Музыкальная жизнь. 1965. № 24. См. также: http://www.historyonesong.com/2009/11/13/v_lesu_rodilas_elochka_1/.]. Авторы книжек, ориентированных на детскую аудиторию, охотно приводят тексты о зайцах, которые обретают в этих контекстах и новую жизнь – в задушевных ассоциациях, позволяющих шить для детей шапочки с заячьими ушками и любоваться литографиями, изображающими детей (преимущественно девочек) с зайчиками[167 - Так, например, в составе сборника «Наш мир. Книга для чтения в младших классах средних учебных заведений» (Часть 1. Составлена кружком московских преподавателей. Изд-е книжного магазина В. В. Думнова. М. [б. г., конец 1880?х годов]) вошло сразу четыре текста о зайцах – стихотворение «Зайка» Я. П. Полонского, рассказ Л. Н. Толстого «Русак», басня И. А. Крылова «Заяц на ловле» и рассказ безымянного ученика Прямухинской земской школы Тверской губернии «Как мы видели зайца» (С. 75–76, 146–148). См. также рассказы о «зайце-храбреце», «зайце-трусихе», зайце и волке в сборнике рассказов «Детский мирок» Н. А. Соловьева-Несмелова (Соловьев-Несмелов Н. А. Детский мирок. Рассказы из жизни детей и окружающей их природы. М.: Изд-во И. Д. Сытина, 1895 (3?е изд. – 1912). С. 9–10, 15–19). В 1906 году в журнале «Тропинка» была напечатана сказка А. Ремизова «Сказка о Медведе, трех сестрах и Зайчике Иваныче» (Тропинка. 1906. Апрель. № 8. С. 393–408). Зайчик – герой пьесы для детей «Березкины именины» П. Соловьева (Тропинка. 1909. Ноябрь. № 21. С. 743–770).].

Пасхальная открытка 1900?х годов. Der Verlag Munk. M. M. Vienne

Трогательность таких сюжетов не минует и взрослую аудиторию: представленный Валентином Серовым на Таврической выставке 1905 года портрет Клеопатры Обнинской с зайчиком на руках (1904) станет прецедентным для тиражирования образности, в которой ласковая беззащитность пушистого зверька меньше всего напоминает об охотничьем и кулинарном искушении «достать зайца»[168 - Игорь Грабарь, поместивший иллюстрацию этого портрета – натурного рисунка углем, подцвеченного пастелью и сангиной, – в свою раннюю монографию о В. А. Серове, охарактеризовал его как «очаровательно нарисованный» (Грабарь И. В. А. Серов. Жизнь и творчество. М.: Изд. Кнебель, 1914. С. 158. Иллюстрация: С. 167), а позднее назвал самым трогательным женским портретом русской живописи (Грабарь И. Серов рисовальщик. М., 1961. С. 26–27). В настоящее время портрет находится в собрании Нижегородского государственного художественного музея.].

За художниками следуют архитекторы: в начале XX столетия зайцы появляются в декоре зданий Санкт-Петербурга, странным образом связывая городской быт с традицией сентиментального и вместе с тем добродушного анимализма[169 - В Санкт-Петербурге таковы «заячьи» барельефы на зданиях: Малый пр., П. С., 72 (1903, доходный дом Н. П. Прокофьева. Инж. М. И. Серов), Каменноостровский пр., 3 (1904, доходный дом И. Б. Лидваля. Арх. Ф. И. Лидваль), 4-я Советская ул., 5, дом Общества покровительства животным (1914. Арх. И. И. Долгинов). Раньше других барельеф с бегущим зайчиком украсил один из фронтонов особняка Демидова (1840. Арх. О. Монферран. Большая Морская ул., 43).].

В. А. Серов. Портрет К. А. Обнинской с зайчиком. 1904. Картон, уголь, пастель, сангина. 54,5 ? 46