Читать книгу Декамерон (Джованни Боккаччо) онлайн бесплатно на Bookz (21-ая страница книги)
bannerbanner
Декамерон
ДекамеронПолная версия
Оценить:
Декамерон

3

Полная версия:

Декамерон

Девушка, никогда до того не загонявшая никакого дьявола в ад, в первый раз ощутила некое неудобство, почему и сказала Рустико: «Правда, отец мой, нехорошая вещь, должно быть, этот дьявол – настоящий враг Божий, потому что и аду, не то что другому, больно, когда его туда загоняют». Сказал Рустико: «Дочь моя, так не всегда будет». И дабы этого не случалось, они, прежде чем сойти с постели, загнали его туда раз шесть, так что на этот раз так выбили ему гордыню из головы, что он охотно остался спокойным. Когда же впоследствии она часто возвращалась к нему, – а девушка всегда оказывалась готовой сбить ее, – вышло так, что эта игра стала ей нравиться и она начала говорить Рустико: «Вижу я хорошо, правду сказывали те почтенные люди в Капсе, что подвижничество такая сладостная вещь; и в самом деле, я не помню, чтобы я делала что-либо иное, что было бы мне таким удовольствием и утехой, как загонять дьявола в ад; потому я считаю скотом всякого, кто занимается чем иным». Потому она часто ходила к Рустико и говорила ему: «Отец мой, я пришла сюда, чтобы подвизаться, а не тунеядствовать; пойдем загонять дьявола в ад». И совершая это, она иногда говорила: «Рустико, я не понимаю, почему дьявол бежит из ада, потому что если бы он был там так охотно, как принимает и держит его ад, он никогда бы не вышел оттуда».

Когда таким образом девушка часто приглашала Рустико, поощряя его к подвижничеству, она так ощипала его, что порой его пробирал холод, когда другой бы вспотел; потому он стал говорить девушке, что дьявола следует наказывать и загонять в ад лишь тогда, когда он от гордыни поднимает голову; а мы так его уличили, что он молит оставить его в покое. Таким образом он заставил девушку несколько умолкнуть. Увидев, что Рустико не обращается к ней, чтобы загнать дьявола в ад, она однажды сказала ему: «Рустико, твой дьявол наказан и более тебе не надоедает, но мой ад не дает мне покоя, потому ты хорошо сделаешь, если при помощи твоего дьявола утишишь бешенство моего ада, как я моим адом помогла сбить гордыню с твоего дьявола». Рустико, питавшийся корнями злаков и водою, плохо мог отвечать ставкам и сказал, что слишком много понадобилось бы чертей, чтобы можно было утишить ад, но что он сделает, что в его силах; так он иной раз удовлетворял ее, но это было так редко, что было не чем иным, как метаньем боба в львиную пасть, вследствие чего девушка, которой казалось, что она не настолько служит, насколько бы желала, начала роптать.

В то время, как между дьяволом Рустико и адом Алибек, от чрезмерного желания и недостаточной силы, шла эта распря, случилось, что произошел в Капсе пожар, от которого сгорел в собственном доме отец Алибек со всеми детьми и семьей, какая у него была, так что Алибек осталась наследницей всего его имущества. Поэтому один юноша, по имени Неербал, расточивший на широкое житье все свое состояние, услышав, что она жива, отправился ее искать и, найдя ее, прежде чем суд завладел имуществом, бывшим ее отца, как человека, умершего без наследника, к великому удовольствию Рустико и против ее желания привезя ее обратно в Капсу, взял ее себе в жены и с нею унаследовал большое состояние. Когда женщины спрашивали ее, прежде чем ей сочетаться с Неербалом, чем она служила Богу в пустыне, она ответила, что служила тем, что загоняла дьявола в ад и что Неербал совершил великий грех, отдалив ее от такого служения. Женщины спросили: как это она загоняла дьявола в ад? Девушка то словами, то действием показала им это. Те начали над этим так сильно смеяться, что и теперь еще смеются, и сказали: «Не печалься, дочка, не печалься, потому что и здесь это прекрасно делают; Неербал отлично послужит этим Богу вместе с тобой». Когда одна рассказала о том другой по городу, свели это к народной поговорке, что самая приятная Богу услуга, какую можно совершить, это – загонять дьявола в ад; и эта поговорка, перешедшая сюда из-за моря, и теперь еще держится. Потому вы, юные дамы, нуждающиеся в утешении, научитесь загонять дьявола в ад, ибо это и Богу очень угодно, и приятно для обеих сторон, и много добра может от того произойти и последовать.

Новелла Дионео тысячу раз и более возбудила смех почтенных дам, такими и столь потешными показались им его речи. Когда он пришел к заключению новеллы, королева, зная, что настал конец ее правления, сняла с головы лавровый венок, очень игриво возложила его на голову Филострато и сказала: «Вскоре мы увидим, сумеет ли волк лучше вести овец, чем овцы вели волков». Услышав это, Филострато сказал, смеясь: «Если б послушались меня, волки научили бы овец загонять дьявола в ад не хуже, чем Рустико то сделал с Алибек; потому не называйте нас волками, ибо и вы не овцы; тем не менее я, насколько мне будет возможно, стану править вверенным мне царством». На это Неифила ответила: «Послушай, Филострато, тебе, желающему поучать нас, следовало бы научиться разуму, как научился у монахинь Мазетто из Лампореккио, и снова приобресть дар речи лишь тогда, когда кости заходили-запели бы у тебя без учителя». Познав, что встречных серпов не менее, чем у него стрел, он, бросив шутки, стал заниматься отправлением порученной ему власти. Велев позвать сенешаля, он пожелал узнать, в каком положении дела, а кроме того, разумно распорядился, на время, пока будет длиться его правление, всем, что, по его мнению, было прилично и в угоду обществу; затем, обратившись к дамам, сказал: «Исполненные любви дамы, на мое несчастие, с тех пор как я стал различать добро от зла, я всегда был красотою какой-нибудь из вас подвержен Амуру, и ни смирение, ни послушание и старание следовать всему, что казалось мне отвечающим его обычаям, не послужило мне к тому, чтобы вначале меня не отвергли ради другого, а впоследствии мне не жилось чем далее, тем хуже; и так, думаю я, будет до самой смерти. Потому я желаю, чтобы завтра рассуждали ни о чем другом, как о том, что отвечает наиболее моим обстоятельствам, то есть о тех, чья любовь имела несчастный исход, ибо и я, если так пойдет долго, ожидаю, что она будет несчастнейшею; да и не по чему-либо другому имя, которым вы меня называете, положено было мне человеком, понимавшим, что он имел в виду». Так сказав и поднявшись, он до поры ужина отпустил всех. Сад был такой красивый и прелестный, что никто не решался покинуть его, чтобы поискать большего удовольствия в ином месте. Напротив, так как солнце, уже не палящее, не мешало преследовать ланей, кроликов и других зверей, какие там были, и, сотни раз прыгая через сидевших, им надоедали, они принялись гоняться за ними. Дионео и Фьямметта стали петь о мессере Гвильельмо и о даме дель Верджьу; Филомена и Памфило играли в шахматы; так, пока кто делал одно, кто другое, время летело, подошла и пора ужина, когда ее и не ожидали; потому, расставив столы у прекрасного фонтана, они поужинали вечером в величайшем веселии. Чтобы не изменять тому, чего держались бывшие до него королевы, Филострато, как только убрали со столов, велел Лауретте завести танец и пропеть песенку. Она сказала: «Господин мой, чужих песен я не знаю, а из моих у меня нет на памяти такой, которая подходила бы к столь веселому обществу; если желаете из тех, что у меня есть, я спою охотно». На это король сказал: «Все твое не может не быть прекрасным и приятным, потому какая есть, такую и спой». Тогда Лауретта очень нежным голосом, но на несколько печальный лад, начала петь, между тем как другие подпевали:

Ни у одной, страдающей всечасно,Нет поводов таких скорбеть, как у меня,Влюбленной и, увы, вздыхающей напрасно!Кто небом двигает и всякою звездой,Тот сотворил меня себе на утешенье —Прекрасной, милою, грациозною, живой,Чтоб высшим всем умам дать на земле знаменьеВо мне той красоты, что вечно пред собойЗрит Господа лицо в Его святом селенье.Но человек, в плачевном ослепленье,Меня не оценил – и в немПрезренье даже я к себе читаю ясно.Был некто, девочкой молоденькой меняЛюбивший горячо. Он мысли и объятьяМне нежно раскрывал: от глаз моих огняВесь загорался он; не знал милей занятья,Как любоваться мной. И все минуты дняЛегко бегущие дарил мне без изъятья.И удостоила его к себе поднять яМоей любовью – но, увы,Его уж нет со мной, и мучусь я ужасно!Потом представился мне юноша другой;Полн самомнения и гордости надменной,Он прославлял себя, как человек с душойВысокой, доблестной, – а нынче держит пленнойМеня, несчастную, ревнивец этот злой,Неправо думая, что окружен изменой…И, ах, страдаю я в тоске неизреченной,С сознаньем твердым, что родясьНа благо многих в мир – лишь одному подвластна.Я жалкий жребий свой кляня с тех пор, когдаРешил он, чтоб другим нарядом заменилаЯ платье девичье и отвечала: да!В наряде скромненьком так весело мне было,Так шел он мне к лицу… А в этом я годаВлачу мучительно, и даже затемнилаБезвинно честь мою… О, лучше бы могила,Чем ты, о грустный брачный пир,Окончившийся так сурово и несчастно!О милый, в первый раз блаженство давший мне,Какое не было испытано другою,Ты, ныне перед Тем стоящий в вышине,Кем мы сотворены, – о, сжалься надо мною,Друг незабвенный мой, – соделай, чтоб в огне,Что жег меня в те дни, как я была с тобою,Опять горела я, – и в небесах мольбоюМне испроси скорей возвратК себе, в тот край, где все так чисто и прекрасно!..

Тут Лауретта закончила свою песню, которая, обратив общее внимание, была понята каждым различно; были такие, которые поняли ее по-милански, то есть, что хорошая свинья лучше красивой девушки; у других понимание было возвышеннее и лучше и вернее, о чем не приходится теперь говорить. После этой песни король, распорядившись зажечь множество свечей, велел спеть еще много других песен на лугу, среди цветов, пока не стали заходить все восходившие в начале звезды. Вследствие этого он рассудил, что пора спать, и, пожелав доброй ночи, приказал всем разойтись по своим покоям.

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ

Кончен третий день Декамерона и начинается четвертый, в котором, под председательством Филострато, рассуждают о тех, чья любовь имела несчастный исход

Дражайшие дамы, как по слышанным мною изречениям мудрых людей, так и по тому, что я часто видел и о чем читал, я полагал, что бурный и пожирающий вихрь зависти должен поражать лишь высокие башни и более выдающиеся вершины деревьев, но я вижу себя обманутым в моем мнении, ибо, избегая и всегда стремясь избегать дикий напор этого бешеного духа, я постоянно старался идти не то что полями, но и глубокими долинами. Это должно представиться ясным всякому, кто обратит внимание на настоящие новеллы, написанные мною не только народным флорентийским языком, в прозе и без заглавия, но и, насколько возможно, скромным и простым стилем. Несмотря на все это, тот ветер не переставал жестоко потрясать меня, почти вырывать с корнем, а зависть терзать меня своими уколами. Потому я очень ясно понимаю, что говорят мудрецы: что из всего ныне существующего одна лишь посредственность не знает зависти. Нашлись же, разумные мои дамы, люди, которые, читая эти новеллы, говорили, что вы мне слишком нравитесь и неприлично мне находить столько удовольствия в том, чтобы угождать вам и утешать вас; а другие сказали еще худшее за то, что я так вас восхваляю. Иные, показывая, что они хотят говорить более обдуманно, выразились, что в мои лета уже неприлично увлекаться такими вещами, то есть беседовать о женщинах или стараться угодить им. Многие, обнаруживая большую заботливость о моей славе, говорят, что я поступил бы умнее, если б оставался с музами на Парнасе, а не присосеживался к вам с этой болтовнею. Есть еще и такие, которые, выражаясь более презрительно, чем разумно, сказали, что я поступил бы рассудительно, если б подумал о том, откуда мне достать на хлеб, чем, увлекаясь такими глупостями, питаться ветром. А некоторые иные тщатся, в ущерб моему труду, доказать, что рассказанное мною было не так, как я сообщаю его вам. Такие-то и толикие бури, такие-то жестокие, острые зубы, обуревают, утруждают и, наконец, задевают меня за живое, пока я подвизаюсь в услужении вашем, доблестные дамы. Все это я выслушиваю и принимаю, про то ведает Бог, с веселым духом, и хотя вам достоит в этом защищать меня, я тем не менее не хочу щадить своих сил, напротив того, не отвечая, как бы то следовало, я желаю небольшим ответом устранить все это от моего слуха и делаю это без промедления. Ибо, если теперь уже, когда я еще не дошел до трети моего труда, тех людей много и они много берут на себя, я предполагаю, что прежде, чем я доберусь до конца, они могут настолько умножиться, что, не получив наперед никакого отпора, с небольшим трудом низвергнут меня, и как бы ни были велики ваши силы, они не в состоянии будут противостать тому. Но прежде, чем мне ответить кое-кому, я хочу рассказать в мою защиту не целую новеллу, дабы не показалось, что я желаю примешать мои новеллы к рассказам столь почтенного общества, какое я вам представил, а отрывок новеллы, дабы ее недостаток сам по себе доказал, что она не из тех, и, обратясь к моим противникам, скажу:

– В нашем городе, давно-таки тому назад жил гражданин, по имени Филиппе Бальдуччи, очень невысокого происхождения, но богатый, хорошо воспитанный и опытный в делах, какие требовались в его положении; у него была жена, которую он очень любил, как и она его; ведя покойную жизнь, они ни о чем так не заботились, как угодить всецело друг другу. Случилось, как случается со всеми, что добрая женщина покинула этот свет и не оставила Филиппе ничего, кроме одного рожденного от него сына, которому было, быть может, год-два. По смерти своей жены Филиппе остался столь неутешным, как остался бы всякий другой, потеряв, что любил. Очутившись одиноким, лишенный общества, которое было ему всего милее, он не захотел пребывать более в мире, а решился отдаться служению Богу и так же поступить и с своим сыном. Вследствие этого, раздав все свое имущество во имя Божие, он тотчас же ушел на гору Азинайо, поместился здесь в одной келейке с своим сыном и, живя с ним от милостыни и в молитвах, особенно остерегался говорить в его присутствии о каком бы то ни было мирском деле, ни показывать ему что-либо подобное, дабы это не отвлекало его от такого служения; напротив, он всегда беседовал с ним о славе вечной жизни, о Боге и святых, ничему иному не обучая его, как только молитвам; в такой жизни он продержал его много лет, никогда не выпуская его из кельи и никого не давая ему видеть, кроме себя.

У того достойного человека было обыкновение приезжать иногда во Флоренцию, откуда, получив, согласно с своими нуждами, необходимую для них помощь друзей Божиих, он возвращался в свою келью. Случилось, что, когда юноше было уже восемнадцать лет и Филиппе состарился, тот спросил его однажды, куда он отправляется. Филиппе сказал ему. На это парень заметил: «Батюшка, вы уже стары и плохо выносите усталость, почему не поведете вы меня когда-нибудь во Флоренцию и не познакомите с преданными друзьями Бога и вашими для того, чтобы я, как человек юный и могущий лучше, чем вы, работать, мог впоследствии ходить по нашим надобностям во Флоренцию, когда вам угодно, а вы будете оставаться дома?» Почтенный человек, рассчитав, что сын его уже взрослый и так привычен к служению Богу, что мирские дела едва ли могут привлечь его, сказал сам себе: «Ведь он ладно говорит!» Вследствие этого, когда ему пришлось идти туда, он повел его с собою. Здесь, когда юноша увидел дворцы, дома, церкви и все другое, чем полон город и чего он, насколько хватало памяти, никогда не видел, он стал сильно дивиться и о многом спрашивать отца, что это такое и как зовется. Отец сказывал ему о том: он, выслушав, был доволен и спрашивал о другом. Пока таким образом сын спрашивал, а отец отвечал, случилось им встретить толпу красивых и разодетых женщин, возвращавшихся со свадьбы; как увидел их парень, так и спросил отца: «Что это такое?» На это отец сказал: «Сын мой, опусти долу глаза, не гляди на них, ибо это вещь худая». Тогда сын спросил: «А как их звать?» Отец, дабы не возбудить в чувственных вожделениях юноши какой-нибудь плотской склонности и желания, не захотел назвать их настоящим именем, то есть женщинами, а сказал: «Их звать гусынями». И вот что дивно послушать: сын, никогда дотоле не видевший ни одной женщины, не заботясь ни о дворцах, ни о быке или лошади и осле, либо о деньгах и другом, что видел, тотчас сказал: «Отец мой, прошу вас, устройте так, чтобы нам получить одну из этих гусынь». – «Ахти, сын мой, – говорит отец, – замолчи: это вещи худые». – «Разве худые вещи таковы с виду?» – спросил юноша. «Да», – ответил отец. Тогда он сказал: «Не знаю, что вы такое говорите и почему эти вещи худые; что до меня, мне кажется, я ничего еще не видел столь красивого и приятного, как они. Они красивее, чем намалеванные ангелы, которых вы мне несколько раз показывали. Пожалуйста, коли вы любите меня, дайте поведем с собой туда наверх одну из этих гусынь, я стану ее кормить». Отец сказал: «Я этого не желаю, ты не знаешь, чем их и кормить», – и он тут же почувствовал, что природа сильнее его разума, и раскаялся, что повел его во Флоренцию.

Но довольно до сих пор рассказанного из этой новеллы, и мне желательно обратиться к тем, для кого я ее рассказал. Итак, некоторые из моих хулителей говорят, что я дурно делаю, о юные дамы, слишком стараясь понравиться вам, и что вы слишком нравитесь мне. В этом я открыто сознаюсь, то есть, что вы мне нравитесь, а я стараюсь понравиться вам; я и спрашиваю их, соображая, что они не только познали любовные поцелуи и утеху объятий, и наслаждение брачных соединений, которые вы нередко им доставляете, прелестные дамы, но и хотя бы и то одно, что они видели и постоянно видят изящные нравы и привлекательную красоту и прелестную миловидность и сверх всего вашу женственную скромность; спрашиваю, чему тут удивляться, когда человек, вскормленный, воспитанный, выросший на дикой и уединенной горе, в стенах небольшой кельи, без всякого другого общества, кроме отца, лишь только вы показались ему, одних вас вожделел, одних пожелал, к одним возымел склонность? Станут ли они упрекать меня, глумиться надо мною, поносить меня за то, что я, тело которого небо устроило всецело расположенным любить вас, чья душа с юности направлена к вам, познав силу ваших взоров, нежность медоточивых речей и горячее пламя сострадательных вздохов, – увлекаюсь вами или стараюсь вам нравиться, особенно если сообразить, что вы одни паче всего другого понравились молодому отшельнику, юноше безо всякого понятия, скорее – дикому зверю? Поистине лишь тот, кто не любит вас и не желает быть вами любимым, лишь человек не чувствующий и не знающий удовольствия и силы природной склонности – так порицает меня, и мне до него мало дела.

Те, что издеваются над моими годами, показывают, что не знают, почему у порея головка бывает уже белая, когда стебель остается еще зеленым. Таким людям я, оставив в стороне шутки, отвечу, что я никогда не вменю себе в стыд до конца жизни стараться угодить тем, угождать которым считали за честь и удовольствие Гвидо Кавальканти и Данте Алигьери, уже старые, и мессер Чино из Пистойи, уже дряхлый. И если бы не та причина, что пришлось бы оставить принятый мною способ изложения, я привел бы исторические свидетельства и показал бы, что они полны древних и доблестных мужей, ревностно тщившихся уже в зрелых годах угождать женщинам; коли они того не знают, пусть пойдут и поучатся.

Что мне следовало бы пребывать с музами на Парнасе – это, я утверждаю, совет хороший, но ни мы не можем постоянно быть с музами, ни они с нами, и если случится кому с ними расстаться, то находить удовольствие в том, что на них похоже, не заслуживает порицания. Музы – женщины, и хотя женщины и не стоят того, чего стоят музы, тем не менее на первый взгляд они похожи на них, так что, если в чем другом они не нравились бы мне, должны были бы понравиться этим. Не говоря уже о том, что женщины были мне поводом сочинить тысячу стихов, тогда как музы никогда не дали мне повода и для одного. Правда, они хорошо помогали мне, показав, как сочинить эту тысячу, и, может быть, и для написания этих рассказов, хотя и скромнейших, они несколько раз являлись, чтобы побыть со мною, может быть, в угоду и честь того сходства, какое с ними имеют женщины; почему, сочиняя эти рассказы, я не удаляюсь ни от Парнаса, ни от муз, как, может быть, думают многие.

Но что сказать о тех, столь соболезнующих о моей славе, которые советуют мне озаботиться снисканием хлеба? Право, не знаю; полагаю только, сообразив, какой был бы их ответ, если бы по нужде я попросил у них хлеба, что они сказали бы: «Пойди поищи, не найдешь ли его в баснях!» А между тем поэты находили его в своих баснях более, чем иные богачи в своих сокровищах. Многие из них, занимаясь своими баснями, прославили свой век, тогда как, наоборот, многие, искавшие хлеба более, чем им было надобно, горестно погибли. Но к чему говорить более? Пусть эти люди прогонят меня, когда я попрошу у них хлеба: только, слава Богу, пока у меня нет в том нужды, а если бы нужда и наступила, я умею, по учению апостола, выносить и изобилие и нужду; потому никто да не печется обо мне более меня самого.

Те же, которые говорят, что все рассказанное не так было, доставили бы мне большое удовольствие, представив подлинные рассказы, и если б они разногласили с тем, что я пишу, я признал бы их упрек справедливым и постарался бы исправиться; но пока ничто не предъявляется, кроме слов, я оставляю их при их мнении и буду следовать своему, говоря о них, что они говорят обо мне.

Полагая, что на этот раз я ответил довольно, я заявляю, что, вооружившись помощью Бога и вашей, милейшие дамы, на которых я возлагаю надежды, и еще хорошим терпением, я пойду с ним вперед, обратив тыл к ветру, и пусть себе дует; ибо я не вижу, что другое может со мной произойти, как не то, что бывает с мелкой пылью при сильном ветре, который либо не поднимает ее с земли, либо, подняв, несет в высоту, часто над головами людей, над венцами королей и императоров, а иногда и оставляет на высоких дворцах и возвышенных башнях; если она упадет с них, то ниже того места, с которого была поднята, упасть не может. И если когда-либо я был расположен изо всех моих сил угодить вам в чем-нибудь, теперь я расположен к тому более, чем когда-либо, ибо знаю, что никто не может иметь основания сказать иное, как только то, что как другие, так и я, любящий вас, поступаем согласно с природой. А чтобы противиться ее законам, на это надо слишком много сил, и часто они действуют не только напрасно, но и к величайшему вреду силящегося. Таких сил, сознаюсь, у меня нет, и я не желаю обладать ими для этой цели; да если б они и были у меня, я скорее ссудил бы ими других, чем употребил бы для себя. Потому да умолкнут хулители, и если не в состоянии воспылать, пусть живут, замерзнув и оставаясь при своих удовольствиях или, скорее, испорченных вожделениях, пусть оставят меня, в течение этой коротко отмеренной нам жизни, при моем. Но пора вернуться, ибо мы поблуждали довольно, прекрасные дамы, вернуться к тому, от чего мы отправились, и продолжать заведенный порядок.

Уж солнце согнало с неба все звезды, а с влажной земли ночную тень, когда Филострато, поднявшись, велел подняться и всему обществу. Отправившись в прекрасный сад, они принялись здесь гулять, а с наступлением обеденной поры пообедали там же, где ужинали прошлым вечером. Отдохнув, пока солнце стояло всего выше, и встав, они обычным порядком уселись у прелестного фонтана, и Филострато приказал Фьямметте начать рассказы. Не дожидаясь дальнейшего, она игриво начала так.

Новелла первая

Танкред, принц Салернский, убивает любовника дочери и посылает ей в золотом кубке его сердце; полив его отравленной водою, она выпивает ее и умирает

– Грустную задачу дал нам сегодня для рассказов наш король, когда подумаешь, что нам, собравшимся повеселиться, предстоит повествовать о чужих слезах, о которых нельзя рассказать так, чтобы и сказывающие и слушающие не возымели к ним сострадания. Может быть, он сделал это с целью умерить несколько веселье, испытанное в прошлые дни; что бы ни побудило его, но так как мне не пристало изменять его решение, я расскажу вам об одном жалостном приключении, несчастном и достойном ваших слез.

Танкред, принц Салернский, был очень человечный и милостивый властитель (если бы только на старости своих лет не обагрил рук в крови влюбленных), и у него во всю его жизнь была одна лишь дочь, но он был бы счастливее, если б не имел ее вовсе. Он так нежно любил ее, как когда-либо дочь бывала любима отцом, и вследствие этой нежной любви, хотя она на много лет перешла брачный возраст, он, не будучи в состоянии расстаться с нею, не выдавал ее замуж; когда, наконец, он выдал ее за сына Капуанского герцога, она, пожив с ним недолго и оставшись вдовою, вернулась к отцу. Она была так красива телом и лицом, как когда-либо бывала женщина, молодая, мужественная и умная, может быть, более, чем женщине пристало. Живя при любящем отце в большой роскоши, как высокородная дама, и видя, что отец, по любви к ней, мало заботится выдать ее замуж, а ей казалось неприличным попросить его о том, она задумала тайно завести себе, коли возможно, достойного любовника. Глядя на многих мужчин, благородных и других, являвшихся к двору ее отца, как то мы часто видим при дворах, она обращала внимание на обхождение и нравы многих, и в числе прочих понравился ей один молодой слуга отца, по имени Гвискардо, человек очень низкого происхождения, но по своим качествам и нравам благороднее всякого другого; к нему, видя его часто, она тайно и страстно воспылала, все более и более находя удовольствие в его обществе. Юноша, также неглупый, заприметил в ней это и так отдался ей всем сердцем, что отвратил свои мысли почти от всего другого, кроме любви к ней.

bannerbanner