Читать книгу Жертва вечерняя (Петр Дмитриевич Боборыкин) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Жертва вечерняя
Жертва вечерняяПолная версия
Оценить:
Жертва вечерняя

4

Полная версия:

Жертва вечерняя

Моим туалетом он занимается, как художник. Шиньон у меня теперь такой, какого, положительно, ни у кого нет. Домбрович его обдумывал. Говорит, что он у меня в чистейшем греческом стиле, т. е. просто на самой маковке. Софи раскраснелась до ушей, когда увидела в первый раз мою куафюру.

– Кто тебе это сделал? – пристает, – какой куафер? Ради Бога, скажи!

Скажу я ей!

Мы с ней очень редко видимся. Она, впрочем, не огорчается. Она меня боится за Кучкина. Я для нее зерцало, добродетели. О Домбровиче она не только не догадывается, но вряд ли даже знает: принимаю ли я его?

Никто еще ничего не подозревает!

Вот что значит человек с проседью.

Теперь декольтируются ужасно, особливо сзади. Когда стоишь, еще ничего; а как сядешь, даже женщине становится стыдно. Домбрович и в этом помог мне. Он мне дал совет насчет рукавов: руки все обнажены и плечи тоже… Il y a du piquant, mais rien ne répugne [162].

Когда мы с ним встретимся у Вениаминовой или где-нибудь в грандерах, я взгляну на его серьезную физиономию, он на мою добродетельную улыбку, и никто не подметит, как мы внутренне расхохочемся.

Он мне рассказывал, что у римлян жрецы, которые говорили за оракулов, comme Calchas dans la belle Hélène [163], когда друг с другом встречались, не могли воздержаться от улыбки: так им было смешно, что их принимают за настоящих авгуров!

– Вот и мы с тобой римские авгуры! – смеется Домбрович.

Тут, впрочем, нет ничего особенно дурного. Все играют роль. Свет воображает, что обманывает и нас, а на поверку выходит, что мы над ним смеемся. Домбрович очень добр и снисходителен, он никого не уничтожает. Он говорит: "Все наши житейские глупости – необходимы".

И я это понимаю. Je deviens philosophe [164].

Теперь моя неделя так набита, что время летит точно с экстренным поездом. Встаю довольно рано. Никогда не позднее одиннадцати. Зильберглянц мне посоветовал пить какао. Напившись какао, я занимаюсь солидно туалетом. Как это странно, что мужчина объяснил мне в первый раз, в чем заключается суть (Домбрович так выразился) уменья одеваться. Теперь я по туалету могу почти безошибочно сказать: сама ли барыня обдумывает свой туалет или ее одевает, как дуру, как купчиху, marchande de modes. И чем больше я говорю об этом с Домбровичем, тем больше я убеждаюсь, что наши барыни дурно одеваются. На двадцать женщин у одной, может быть, есть свой собственный вкус. Да и то, как бы это сказать: хорошенькие туалеты удаются им, по большей части, инстинктивно, случайно; а не то, чтоб по строго обдуманному плану. Это наука, если желаешь в малейшей детали сохранить общий колорит!

Я, правда, буду немного больше тратить на тряпки, но с толком и, главное, с удовольствием. Когда Домбрович похвалит меня за какую-нибудь отделку моей собственной выдумки, мне приятнее выслушать спокойный и всегда полунасмешливый его приговор, чем произвести блистательный эффект на большом бале.

В третьем часу я одета и еду "Христа славить". Визиты свои я делаю также по порядку и с выбором. Я не забываю никогда, что нужно разнообразить впечатления. Я умею теперь каждую барыню навести на такой пунктик, где бы она показалась во всей красе. Домбрович заходит ко мне до обеда не больше двух раз в неделю; а в остальные дни я заезжаю в гостиный, приказываю Федору ждать меня около перинной линии и отправляюсь пешком к Александрийскому театру, в переулок, как бишь он называется, такое смешное имя… да, вспомнила, Толмазов переулок. Там у нас комнатка en garnie [165]. Не скажу, чтоб очень изящная; но я ее полюбила. Всегда входишь во двор с некоторым замиранием. Звонка нет. Дверь в коридор постоянно открыта. До сих пор я не встретила ни одной фигуры. Я уж знаю, что он меня дожидается… Je suis d'une verve!.. [166] Домбрович меня даже часто останавливает, чтоб я не так громко говорила. Он не забывает никаких предосторожностей. Такой милый!

Я ему сказала, однако ж, что надо бы нам устроить более удобное убежище и видаться иногда вечером. Он на это мне возразил очень дельно, что вечером я не могу уехать из дому, не возбудив подозрения… Разве по субботам после всенощной?.. Но все-таки неловко.

Покоримся. Я вижу, что при таком благоразумии никто ни о чем не почует. Обедаю я теперь позднее. Когда у меня Домбрович, я кого-нибудь зову, всего чаще Плавикову. Она тоже так меня лобызает, что даже трогательно смотреть.

Вечером мы встречаемся только в свете и не каждый день. Ни разу Домбрович не вошел в мою ложу. Да в опере он никогда и не бывает.

Так и катишься, как по железной дороге.

18 февраля 186* Не так поздно. – Суббота.

Я позволила себе шалость. Захотелось мне ужасно взглянуть на кабинет Домбровича, тот самый, где… Он и руками и ногами! Уговаривал меня целых два дня, а я все сильнее приставала.

– Хочу, хочу и хочу! И чтоб был опять завтрак с шампанским!..

В завтраке он мне наотрез отказал, представивши тот резон, что надо будет приказать человеку, а этого он допустить не желает. Я хотела было надуться; но смирилась и нашла, конечно, что он прав. В гостеприимстве без завтрака он мне не мог отказать. Очень уж я упрашивала, так ласкала моего старика, что он сдался!

Все было устроено с величайшей осторожностью. Я доехала до его квартиры в извощичьей карете с опущенным вуалем. Взошла на лестницу ровно в половине третьего. Он мне сам отворил. Ни одной души христианской не заметила! Увидала я кушетку и расхохоталась, вспомнивши, как я на нее злобствовала. Все мне в этом кабинете было точно свое, родное.

– Как видно, – сказала я Домбровичу, – что ты любишь искусство. У тебя больше atelier, чем кабинет.

– Да, мой друг, я все мои гроши кладу в это… У нас ведь в России разные профессора толкуют тоже об искусстве, распинаются за него, посылает их казна на свой счет в Италию, а зайди ты к ним в квартиру, и увидишь, что они живут коллежскими асессорами. У них на стенах суздальские литографии!..

Ну, не умница ли мой Домбрович? Я глупо делаю, что меньше теперь записываю его мудрые речи!

Опять на меня напала ужасная веселость в этом кабинете. Как бы я выпила шампанского!

– Отчего же у тебя так мало книг? – спросила я.

– Оттого, мой друг, что в многочитании, как и в многоглаголении, "несть спасения!".

Я подошла к шкапчику и отперла его.

– Ce sont des classiques?

– Oui, ma chère… [167]

Я взяла со второй полки две маленькие старинные книжки в кожаном переплете. Смотрю заглавие: "Les liaisons dangereuses".

– Что это такое? – закричала я. – Дай мне это почитать. Это тоже классическое сочинение?

– Самое классическое! Бери…

Почитаю, на сон грядущий!

19 февраля 186* До обеда. – Воскресенье.

Какой он скверный… Почитала эту классическую книжку… Признаюсь, я еще в этаком вкусе ничего не читала. Были у Николая какие-то неприличности, даже с картинками, но он мне не давал.

Я нашла одну очень неглупую вещь.

Описывается какая-то скромница, une prude… [168] и по этому поводу говорится, что всякая prude отравляет любовь; c'est à dire: la jouissance [169].

Я про себя скажу, что уважала бы собственную персону в тысячу раз меньше, если б лицемерила перед самой собой. Я не понимаю тех женщин, которые имеют любовников и целый день хнычут, каются в своих прегрешениях утром, а вечером опять грешат.

Правда, я ничем не связана, я никого не обманываю (кроме света), но если б даже у меня и был муж, я все-таки не вижу, во что нам драпироваться и как твердить ежесекундно, что мы всем пожертвовали человеку! А уж мне-то, в моем положении, было бы совсем нелепо ныть и представлять из себя страдалицу.

Чего мне еще нужно? Есть у меня молодость, хорошее состояние, полная свобода, везде меня ласкают, да вдобавок мой грешок никому не колет глаза и не требует от меня ни малейшей тревоги, не изменяет даже моих привычек.

Одни только истерические барыни могут себе надумывать страдания!

Сравниваю я, как меня любил Николай и как теперь со мною Домбрович. Тот был двадцатилетний офицер, этот сорокалетний подлеточек. А ведь какое же сравнение! С Домбровичем мне неизмеримо приятнее. Николай накупал мне разных разностей, пичкал конспектами; но не мог отозваться ни на мои вкусы, ни на мой ум… Он даже не обращал внимания на мое женское чувство.

Домбрович совсем не то. Только с ним я и начала жить. Что бы мне ни пришло в голову, чего бы мне ни захотелось, я знаю, что он не только меня поймет, но еще укажет, как сделать. Жить с ним не то, что с Николаем. Он изучает каждую вашу черту, он наслаждается вами с толком и с расстановкой. Он не надоедает вам кадетскими порывами, как покойный Николай. Сама невольно увлекаешься им… А в этом-то и состоит поэзия!

Если я обманываю свет, я, право, не должна каяться! В моих добродетелях свету нет никакой сласти. Ему нужно приличие. Я его не нарушаю. Всем гораздо приятнее видеть меня вдовой: и танцорам, и разным нашим beaux-esprits [170], и старикашкам, и даже барыням. Я человек свободный, а только свобода и дает в обществе тот вес, которым дорожат. Танцоры знают, что вдовой я буду больше танцовать, beaux-esprits, что я буду больше врать с ними, старикашки также, а барыни, кто принимает, смотрят на меня как на шикарную женщину, знают, что на каждый бал, где я, притащится целая стая мужчин. Стало быть, и они не могут желать мне законного брака и многочисленного семейства.

Моя совесть совершенно спокойна. Голова не занята вздором, как прежде. Я не хандрю, не требую птичьего молока. Все пришло в порядок. Я начинаю любить жизнь и нахожу, что с уменьем можно весь свой век прожить припеваючи, как говорит Домбрович, "с прохладцей", и сделать так, чтобы любовные дела не требовали никаких жертв.

Домбрович мне обещал еще какую-то книжечку вроде этих Liaisons dangereuses.

– Еще более классическую, моя милая!..

Он любит поврать; но я – больше его. Это у нас в крови, у всех русских барынь.

Если бы я вздумала пуститься в сочинительство, я бы начала роман вроде этих "Liaisons dangereuses" и каждую из наших барынь поставила бы в курьезное положение по части клубнички, как выражается Домбрович.

Откуда это такое слово? Он уверяет, что его будто бы Гоголь выдумал. А я так думаю, что он сам.

21 февраля 186* 2 часа ночи. – Вторник.

Я продолжаю читать классиков. Дал он мне: Mon noviciat. Вот это так книжка! Je ne suis pas prude… [171] но я несколько раз бросала. Если б она попалась в руки девушке лет шестнадцати, она бы в один вечер вкусила «древо познания добра и зла».

Особенно хороша история аббата… что это я? уж повторять-то лишнее.

Теперь не знаю: какие для меня остались классики?

Знаю уже все!

25 февраля 186* Очень поздно. – Суббота.

Принесли мне письмо от Степы. Я пробежала и ничего не разобрала. Кажется, он пишет, что остается еще. Ну, и Господь с ним! Он был бы некстати!

Будет с меня и одного сочинителя.

28 февраля 186* После обеда. – Вторник.

Домбрович говорит мне сегодня, когда я у него была в Толмазовом переулке:

– Вот теперь, голубчик мой, с тобой можно говорить на человеческом языке. Ты стала женщина – как следует: умеешь нравиться, умеешь одеваться, умеешь жить, умеешь любить.

– И срывать цветы удовольствия? – спросила я.

– Да. Я тебя могу перевести во второй, высший класс. Теперь, что бы я тебе ни сказал, ты уже не станешь ни обижаться, ни огорчаться, ни пугаться.

– Особливо после чтения твоих classiques! – сказала я.

– Вот скоро пост. Пляс прекратится. Ты будешь скучать. Мы можем, правда, участить наши tête-à-tête по вечерам; но я рискую надоесть тебе.

– Без глупостей!

– Конечно, друг мой, просто приедимся!

– Что ж мы придумаем?

– А вот видишь ли, голубчик. Мы с тобой довольно разбирали барынь, а ведь я тебе еще не рассказал самую-то подноготную о некоторых. Как тебе нравится Варкулова?

– Не глупа. Trop prude [172].

– Ты находишь?

– Да помилуй! Разве я не знаю? Про нее Поль Поганцев выдумал, что она вместо петух сказала: курица мужеского рода.

– Ну, а баронесса Шпис?

– Так себе немка, из той же породы.

– Т. е. из какой?

– Из добродетельных.

– Ну, а Додо Рыбинская?

– Эта возится только с детьми да с супругом своим, большим идиотом.

– Вот видишь, друг мой, какая ты невинная!

– Почему?

– Эти три женщины ведут себя так, что иголочки не подточишь.

– Что ж тут мудреного, – перебила я. – Какая же мудрость нянчить детей, скромничать и любить дурака мужа?

– В том-то и дело, что они преспокойно срывают себе цветы удовольствия…

– Не может быть!

– Выслушай меня. Ты знаешь, что я уж олицетворенная осторожность. Я не дам тебе сделать ни одного рискованного шага. Значит, то, что я тебе предложу, не должно тебя пугать.

– Да говори же, полно меня томить!..

– Есть у меня два-три приятеля, ты их знаешь…

– Кто, кто такой?

– Ну, во-первых, граф Александр Александрович, потом Шварц, Сергей Володской, ребята все со вкусом, с жаргоном и, главное, с умением жить. Вот мы и хотели бы собираться, хоть раз в неделю…

– Как? У меня? Привози их хоть завтра же…

– Погоди. У тебя это было бы слишком пресно. Одних мужчин нельзя; с барынями выйдет глупый soirée causante… Это вовсе не то, что ты думаешь.

– Так что же? Ты меня водишь, точно со сказкой про белого бычка.

– Совсем не то-с, сударыня (он иногда меня так называет: передразнивает Гелиотропова), ты все хотела иметь удобное убежище. Вот у нас и будет такое убежище с очень милым обществом.

– Что ты тут мелешь!

– Мы будем собираться в величайшей тайне в квартире Сергея Володского.

– Я все-таки не понимаю, зачем нам твои приятели?

– Они будут являться не одни.

– С кем же?

– Моншер с машерью!

– Что такое?

– Un chacun avec sa chacune! [173]

– Ну, Домбрович, ты просто врешь! – закричала я.

– Не горячись, – продолжал он, – и слушай меня до конца. Ты понимаешь, сколько тут будет пикантного. Des soupers à la régence [174].

Меня начинало, однако, подзадоривать.

– Но как же я-то вдруг явлюсь? Ты с ума сошел!

– Пока еще нет, голубчик. На скромность моих приятелей нельзя было бы рассчитывать, если б они явились одни. Но ведь мы все будем связаны…

– Кто же будут их дамы? Уж не Додо ли Рыбинская?

– А ты как бы думала?

– Ну, литератор, ты совсем рехнулся. Какая нелепость. Этакую святошу, образцовую мать семейства, и вдруг приплел к любовным затеям à la régence.

– Вот увидишь.

– Да я ни за что не поеду!

– Как знаешь, голубчик, как знаешь. Мое дело было предложить тебе…

Так мы и проболтали с ним все об этих soupers-régence.

Ведь у него не разберешь иногда: серьезно ли он говорит или дурачится… Нельзя этого устроить так, чтоб не узнали! Да и потом надо, чтобы женщины были между собою слишком близки. Как же иначе?

Постом начнутся глупые концерты. Что-нибудь новенькое было бы недурно!

Неужели добродетельные барыни, о которых он говорил, срывают цветы удовольствия? Если оно так, я тогда сама обращаюсь опять в девичество.

Они, стало быть, меня перехитрили!

6 марта 186* Рано. – Понедельник.

Вот и пост. Все замерло… на первую неделю. Буду ли я говеть? Отложу до страстной.

Софи пустилась что-то в благочестие. Заезжала и звала на ефимоны.

Пусть ее молится. Грех ее велик: она до сих пор еще соединена узами незаконной любви с Кучкиным. Это даже не грех, это – преступление!

По части духовного я съезжу на концерт певческой капеллы разок, и довольно: хорошенького понемножку.

Подождать недельку, а там начнутся живые картины в Михайловском театре. Вот уж можно сказать: великопостные удовольствия. Оно и все так делается. Мой сочинитель говорит, что вся жизнь состоит из контрастов. А тут чего же лучше, какого еще контраста? В церквах звон; а Деверия в первое же воскресенье явится какой-нибудь нимфой с одним бантом, pour tout décor [175].

Песенки будут петь новые. Я люблю Dieudonné. Мне не приняться ли твердить зады? Я уж года полтора рояли не открывала.

Нет, лучше буду почаще являться на аудиенцию к Вениаминовой и ездить с ней в приют.

Меня, однако ж, интригуют те вечера, о которых говорил Домбрович. Он молчит теперь. Ведь этакий противный!.. Придется мне опять завести речь.

14 марта 186* Час пятый. – Суббота.

Вот так пассаж! (Я употребляю выражение сочинителя.) Запишу все до ниточки. Хитрый мой сочинитель добился-таки того, что я заговорила о тех soupers-régence… Он ничего, улыбается.

– Да ты мне расскажи толком! – пристаю я к нему.

– Ты все уже знаешь, мой друг. Мы будем собираться у Сергея Володского.

– Да какие женщины?

– Такие, голубчик, которые тебя уж, конечно, не выдадут, потому что они сами бы себя выдали.

– Но я хочу знать их имена!

– Тайны никакой нет. Но тебе самой приятнее будет приготовить себе маленький сюрприз. Вдруг вы все соберетесь и скажете, как Фамусов: "Ба! знакомые все лица!"

– Идея недурная!

– Вольно же тебе было капризничать.

– Да, но согласись… Ça porte un caractère… [176]

Я хотела, кажется, покраснеть; но не сумела. Домбрович взял мое лицо в обе руки и, глядя на меня смеющимися глазами, проговорил:

– Ах ты, плутовка! Зачем ты предо мной-то манеришься? Ты теперь всему обучена и ничего не боишься.

Это правда!

– Ну, так подавай поскорей твои вечера!

– Загорелось!

Вчера говорил он мне, чтобы я утром побольше ездила и был бы предлог взять вечером извощичью карету. Я так и сделала. Гоняла я моих серых по ухабам в открытых санях. Федор изволил даже на меня окрыситься.

– Эдак, сударыня, нельзя-с, воля ваша.

А я думаю себе: "Ворчи, мой милый, ворчи, ты. и лошади обречены сегодня на истязание и пощады тебе не будет никакой".

Семена я отправила с запиской и с книгой к Елене Шамшин. После обеда, часов в восемь, я велела достать карету. Швейцару приказала я растолковать извощику, где живет Софи, чтоб в доме знали, куда я поехала.

Я действительно остановилась у Софи, зная, что ее нет дома, позвонила, отдала швейцару записку и отправилась в Толмазов переулок. Там меня ждал мой сочинитель. Он оглядел мой туалет. Остался, разумеется, доволен. Я была в черном. Самый подходящий туалет для торжественных случаев. Часу в десятом мы поехали с ним в той же карете куда-то на Екатерингофский канал.

Противный мой сочинитель дорогой ничего мне не отвечал на мои вопросы, так что я начала просто трусить, хотя я и не из боязливых.

Остановились у какого-то забора. Домбрович вылез, вошел в калитку и, кажется, сам отпер ворота или, по крайней мере, растворил их. Карета въехала на длинный двор. Я выглянула из окна: каменный двухэтажный дом стоит в левом углу двора и загибается глаголем. Но ни в одном окне не было огня.

– Что ж это такое, – спросила я Домбровича, – там темнота?

– Иди, иди, моя милая.

Тут так мне сделалось страшно, что я хоть на попятный двор.

Поднялись мы на низкое крылечко со стеклянной дверью в совершенно темные сени. Домбрович взял меня за руку и почти ощупью повел по лестнице. Слева из окна просвечивал слегка лунный отблеск, а то мы бы себе разбили лбы.

– Как это глупо! – сердилась я. – Эта мистификация вовсе некстати.

– Не горячись, – шептал он, подталкивая меня по лестнице.

– Мы долго пробудем здесь?

– Как посидится.

Он мне накануне сказал, что карету надо сейчас же отпустить; а назад будет взята другая.

Просто точно заговорщики.

Слышно было, как извощик выезжал со двора.

Кругом стояла мертвая тишина.

Домбрович вынул ключ и долго не мог его воткнуть в замок. Дверь тихо отворилась. Мы вошли в переднюю. В ней никого не было.

– Заколдованный дом? – спросила я тихо.

– Увидишь.

Он меня провел в шубке и в теплых ботинках, направо, через маленький коридорчик. Попали мы в небольшую комнатку, род кабинета. В камине горел каменный уголь, на столе лампа, мебель расставлена так, точно сейчас тут сидели люди.

– Сними шубку, – сказал мне Домбрович. – Согрейся немножко.

Я взглянула на него и громко рассмеялась: такую он скорчил серьезную физию.

– Послушай, – говорю я ему. – Ты смотришь каким-то злодеем, точно ты меня завел в западню. Если так будет продолжаться, я убегу.

– Не убежишь, – прошептал он и схватил меня за плечи. – Простись с жизнью! Выйти отсюда тебе нельзя. Дверь в сени отпирается секретным ключом. Ключ у меня, и я его тебе не дам. Слышишь! Не дам и не дам!

Мне было и смешно, и досадно немножко… Что за кукольная комедия.

– Что же мы тут будем с тобой делать? – спрашиваю я.

– А вот видишь ли, мой друг. Мы вас хотим подвергнуть целулярному заключению. В этой квартире есть пять таких комнат, а посредине салон и столовая.

– И они уже там сидят?

– Сидят.

– Значит, все собрались.

– Мы последние. Поправь волосы и пойдем.

– Нет, Домбрович, мне, право, стыдно.

Он закрылся рукой и начал меня передразнивать:

– Мне сты-ы-дно, мама, мне сты-ы-дно!

– В последний раз говорю тебе, кто эти женщины?

– В последний раз отвечаю: les premières prudes de la capitale [177].

Я не вытерпела, поправила немножко волосы:

– Идем. Я готова.

Он подошел к камину и дернул за сонетку.

– Это сигнал? – спросила я.

– Да. Теперь мы можем появиться.

Кроме двери, откуда мы вышли, была еще другая, зеркальная. Она-то и вела в гостиную. Домбрович отпер ее также ключом. Я двинулась за ним. Мое любопытство так и прыгало!

Мы очутились в большой и ярко освещенной комнате. На столе был сервирован чай. Две секунды после нас из трех дверей появились три пары.

Я так и ахнула! Предо мной стояли les trois prudes [178]: Варкулова, баронесса Шпис и Додо Рыбинская.

И с ними трое мужчин, приятели Домбровича: граф Володской и еще барон Шварц… Он мне его представил у Вениаминовой.

Я стояла точно приклеенная к двери. Те дамы были, наверно, в таком же положении.

– Mesdames, – провозгласил мой Домбрович (этого не сконфузишь), – ваше удивление понятно, но мы собрались здесь, чтобы веселиться.

И он посадил меня к чайному столу, за самовар; барыни расселись. Мы пожали друг другу руки и так переглянулись, что через две минуты застенчивость исчезла и мои скромницы заболтали, как сороки.

– Mesdames, – начал опять Домбрович, – мы еще не все. Одна пара еще ждет.

Мы – женщины переглянулись.

– Да-с, милостивые государыни, мы все вас просим благосклонно выслушать наше коллективное предложение. Мы решили, что нас будет пять мужчин и пять женщин. Десять – такая круглая и приятная цифра. Не правда ли?

– Пусть войдет эта пара! – скомандовала я.

– Да-с, – обратился ко мне Домбрович с такой физиономией, что я покатилась со смеха. – Но тут есть обстоятельства весьма тонкого и, так сказать, деликатного свойства. Вы все, mesdames, принадлежите к одному и тому же обществу. Стало быть, всякие рекомендации были бы излишни. Но пятая женщина не принадлежит к нему.

– Кто же она такая? – спросила я, – уж не француженка ли?

– Нет, – продолжал все в том же полушутовском тоне Домбрович. – Она… но прежде я должен объявить имя ее кавалера.

– Не надо! – закричала я. – Дело идет о женщине, а не о мужчине.

– Действительно так, – добавила Додо Рыбинская.

– Преклоняюсь, mesdames, пред вашей мудростью.

– Да говорите же скорее, – перебила я его опять. – Эта пара ждет?

– Да.

– Ну, так что же вы тянете?

– Женщина эта – танцовщица.

Les prudes переглянулись с кислой улыбкой. Я им не дала выговорить ни одного слова.

– Прекрасно, – закричала я. – Не правда ли, вы согласны, mesdames? Ça aura du piquant! [179]

Благочестивые жены согласились.

Я одержала победу. Танцовщица меня очень заинтересовала.

Появилась пятая пара.

И кто же кавалер? Le beau brun [180] – Борис Сучков.

Я уж никак не ожидала!

Его дама, крупная блондинка, мило одета, прекрасные глаза и очень яркие губы. Она конфузилась больше нас.

Я ее посадила около себя, и через десять минут мы были уже друзья. С моей опытностью я ее сейчас же анализировала и осталась очень довольна. Личность симпатичная. Голос прелестный. Ни у одной из нас нет такого. Миленькие манеры. Говорит неглупо и очень смело. Да и удивляться нечему. Эти танцовщицы всегда в грандерах. Она говорит даже по-французски не бойко, но прилично. На ее глаза и губы я просто загляделась. Quelque chose de Clémence [181]. Все движения немножко кошачьи, voluptueux [182], зубы бесподобные. Когда смеется, закидывает голову назад… Il y a de la bacchante en elle! [183]

Я не помню, чтоб я ее видела в каком-нибудь балете. Да я редко езжу, раза два в год. Мне танцовщицы казались все такие худые, костлявые, намазанные. А эта нет, так и пышет здоровьем.

bannerbanner