Читать книгу За полвека. Воспоминания (Петр Дмитриевич Боборыкин) онлайн бесплатно на Bookz (27-ая страница книги)
bannerbanner
За полвека. Воспоминания
За полвека. ВоспоминанияПолная версия
Оценить:
За полвека. Воспоминания

4

Полная версия:

За полвека. Воспоминания

О своей связи с молодым Урусовым и дальнейших наших приятельских отношениях (когда он сделался адвокатской знаменитостью) я уже говорил и в тех воспоминаниях, которые дал в сборнике, посвященном ему, и в других местах.

Не желая повторяться, я остановлюсь здесь на том, как Урусов, именно в "Библиотеке" и у меня в редакционной квартире, вошел в жизнь писательского мира и стал смотреть на себя как на литератора, развил в себе любовь к театру, изящной словесности и искусству вообще, которую без участия в журнале он мог бы и растратить гораздо раньше.

По своей "литературности" он и тогда выделялся из всех моих молодых сотрудников, даже и тех, у кого было больше таланта, кто выработал из себя беллетристов и публицистов.

Наше тогдашнее сближение произошло в два приема в течение моего редакторства: сначала в его первый приезд в Петербург вместе с матерью, а потом, когда он гостил у меня в квартире и пробыл вместо одной недели целых шесть и больше – с Масленицы до начала мая.

Несмотря на разницу лет (ему было 21, а мне уже и целых 28), мы сошлись совершенно как студенты, оба преданные литературе, с очень сходными вкусами, идеями, любимыми авторами, любимыми артистами и с общностью всей нашей бытовой культуры.

И он был "барское дитя", типичный москвич; но его детство, отрочество и первая юность прошли в более привольной и пестрой светской и товарищеской жизни.

У меня с детства была некоторая связь и с фамилией Урусовых. Его родной дядя, князь М.А.Урусов, был долго у нас в Нижнем губернатором. С его сыновьями я танцевал мальчиком на детских балах, а потом, студентом, и с их матерью.

Кажется, ни с кем из моих начинающих сотрудников я не был так близок и так долго не сохранил этой связи.

Она продолжалась и за границей в первую мою поездку (сентябрь 1865 – май 1866 года) и закрепилась летом, когда я гостил у Урусовых в Сокольниках, и потом прожил в отечестве до конца этого года. Переписка наша возобновилась и с новым моим отъездом в Париж и продолжалась, хотя и с большими перерывами, до моего возвращения в Россию к январю 1871 года.

В это время Урусов из студента и сотрудника "Библиотеки" превратился в знаменитость адвокатуры. Таким он со мною и встретился в Петербурге в первую же мою там зиму.

Того прежнего Урусова в нем я уже не нашел. Слава, большой заработок, успех у женщин, щекотание тщеславия отвели его совсем в другую область.

И только в ссылке и потом на службе в Петербурге он опять сделался тем любителем изящной литературы и театра, который так привлекал меня в дни его первой молодости.

В "Библиотеке" он писал письма на художественные темы; не только о театре, но и по вопросам искусства. В работе он был ленивенек, и его надо было подталкивать; но в нем дорог был его искренний интерес к миру изящного слова, какого я не видал в такой степени в его сверстниках.

Ему недоставало серьезности настоящего работника. Он слишком отдавался всем приманкам жизни, но жилка литературности никогда в нем не переставала биться.

И все, что он впоследствии и в Риге, и в Петербурге, и в Москве (когда переехал туда доживать) писал о театре, о книгах, об искусстве – во всем этом он уже пробовал себя в "Библиотеке".

Практика адвоката, забота о материальном достатке, семейные дела, долгие любовные увлечения, великосветские знакомства – ничто не охладило его любви к изящной литературе – и русской и, в особенности, французской.

К тем годам, когда мы с ним были членами петербургского Шекспировского кружка (конец 80-х и начало 90-х годов), Урусов уже был фанатическим поклонником Бодлера, а потом Флобера и до смерти своей оставался все таким же "флоберистом".

Но этот культ великого французского реалиста не помешал ему сыграть роль и в нашем декадентстве. Он первый начал поощрять таких поэтов, как Бальмонт, и дружил с первоначальными кружками тогдашних "модернистов".

Но его увлекало всегда поклонение форме, искренность и оригинальность настроения. Поэзию он действительно любил, хотя как критик ценил гораздо больше внешнюю отделку, чем глубину мысли.

Он же несколько ранее влюбился в талант Чехова, когда тот только что стал печатать свои рассказы в "Новом времени".

И к нашим классикам – к Пушкину, Гоголю, Лермонтову, Островскому – он относился как безусловный поклонник, изучал их детально, почти педантически. Одно время по его совету кружок его приятелей и приятельниц начал составлять словарь всех пушкинских слов.

Только к Толстому относился он с большими оговорками, недостаточно ценил его творческую силу и не прощал ему его нехудожественного языка.

В Москве, когда ужасная болезнь лишила его слуха и превратила почти что в руину, он не перестал читать своих любимых авторов, и, уже совсем глухим и павшим на ноги, он еще выступал на публичных чтениях с беседами на литературные темы.

Останься он только писателем с тех самых годов, когда он работал у меня в «Библиотеке», из него не вышло бы ни Тэна, ни даже Брандеса, но он выработал бы из себя одного из самых разносторонних и живых «эссеистов» по беллетристике, театру, искусству.

Но беллетристического таланта у него не было. Молодые его статьи написаны языком более простым и искренним, чем то, что он печатал двадцать лет позднее.

Из Москвы пришел к нам и Левитов, тогдашний соратник Слепцова и Николая Успенского в реалистическом изображении всякой "меньшей братии".

Это был типичный "богема" 60-х годов, родом семинарист, тоном и всем своим побытом московский неудачник, с неотделанным талантом и особенным пролетарски-народническим лиризмом.

У меня он печатал свои "Московские комнаты снебилью". В них он явился предтечей не только Глеба Успенского, но и Горького – сорок лет раньше появления его "босяков", но без его босяческого революционного субъективизма.

Еще ближе к нему стоял другой реалист-лирик, явившийся раньше Горького, – Альбов.

Тогда, то есть в начале 60-х годов, Левитов был несомненно инициатор этого настроения, этого усиленного сочувствия к мелкому, темному, порочному, бьющемуся люду.

И сам он представлял собою в полном смысле литературного пролетария и притом с особенной горечью и жалобами на свою горькую долю.

Всегда без копейки, в долгах, подверженный давно "горькому испитию", Левитов в трезвом виде мог быть довольно занимательным собеседником, но с годами делался в тягость и тем, кто в нем принимал участие, в том числе и князю А.И.Урусову.

Сотрудник он был желательный, и я очень ценил его талант и даже манеру писать, его язык, по-своему весьма своеобразный и действующий на душу читателя. Но, разумеется, он отличался беспорядочностью работы и без «аванса» писать не мог.

Я потерял его из виду к концу моего редакторства и уже по возвращении из-за границы в 1871 году слышал о его злосчастном доживании от москвичей.

Участие в "Библиотеке" лириков-реалистов, как Левитов, давших окраску тогдашней демократической беллетристике, показывает, до какой степени мы в журнале сочувствовали и такому течению, ценя, конечно, прежде всего талант и художественность исполнения.

Можно прямо сказать, что у нас были такие же точно сотрудники, как и в тогдашних более радикальных журналах, особенно по беллетристике.

Первой молодой силой "Современника" считался ведь Помяловский; а с ним я вступил в личное знакомство и привлекал его к сотрудничеству. Он положительно обещал мне повесть и взял аванс, который был мне после его скорой смерти возвращен его товарищем и приятелем Благовещенским.

Помяловский заинтересовал меня, когда я еще доучивался в Дерпте, своими повестями "Мещанское счастье" и "Молотов". Его "Очерки бурсы", появлявшиеся в журнале Достоевских, не говорили еще об упадке таланта, но ничего более крупного из жизни тогдашнего общества он уже не давал.

И мы знаем, что помехой была, главным образом, его кутильная жизнь.

Его раньше меня знал Воскобойников, и, кажется, он и способствовал привлечению ею к "Библиотеке".

У меня в редакции он был раза два-три, и мне, глядя на этого красивого молодого человека и слушая его приятный голос духовного тембра, при его уме и таланте было особенно горько видеть перед собою уже неисправимого алкоголика.

Раз мой верный служитель Михаил Мемнонов докладывает мне конфиденциально:

– Господин Помяловский пришли.

– В каком виде? – спрашиваю я.

– Совсем не годятся, Петр Дмитриевич.

И таким он бывал целыми неделями.

Вскоре он заболел, и его в клинике лечили от белой горячки. Лежал он вместе с приятелем своим Щаповым, о котором я еще буду говорить, в клинике Военно-медицинской академии, и я их обоих там навещал. Тогда он уже оправился, и я никак не думал, что он близок к смерти. Но у него сделалось что-то, потребовавшее операции, и кончилось это антоновым огнем и заражением крови.

В его лице безвременно погибла крупнейшая жертва русской действительности, ужасных привычек, грубости и дикости. И надо удивляться, как из своей жестокой "бурсы" он вынес столько свежего дарования, наблюдательности и знания совсем не одной семинарской и поповской жизни. Он это блистательно доказал такой вещью, как его "Молотов".

С Левитовым попал в редакцию и Глеб Успенский. Его двоюродного брата Николая я помню тоже в редакционном кабинете; но сотрудником журнала он, кажется, не сделался.

"Глебушку" привели москвичи. Он еще ничего не печатал в Петербурге, и у меня появился первый его рассказ «Старьевщик», прежде чем он стал печатать у Некрасова.

Он не был уже тогда очень юн, но смотрел еще юношей. Я уже имел случай вспоминать о моем первом знакомстве с этим милым человеком и даровитейшим писателем, который кончил так печально.

Тогда я его после появления в редакции с рассказом "Старьевщик" что-то мало помню в Петербурге. Больше он у меня, если не ошибаюсь, не печатал ничего.

Наше дальнейшее знакомство относится уже к 70-м годам. Мы тогда вспоминали про "Старьевщика" и про его дебюты. Он уже получил известность, но все-таки не мог устроить своего материального положения сколько-нибудь прочно.

Все та же срочная и спешная работа, все те же долги редакторам, а когда обзавелся семьей – усилившаяся нужда, хотя ему хорошо платили и охотно покупали у него право отдельных изданий.

Тип перебивающегося с "хлеба на квас" писателя и сложился в 60-х годах. Прежде редкий писатель – даже и с крупным дарованием – жил только на гонорар. Такие таланты, как Гончаров, Салтыков, были десятки лет чиновниками.

А тут народилась "богема", и как раз к той полосе, когда мы выступали в литературе.

Под моим редакторством начинал и Антропов, впоследствии известный автор пьесы "Блуждающие огни". Его ввел Воскобойников, который был с ним очень близок и заботился о нем с отеческим чувством. Теперь он забыт, и только любители театра помнят его "Блуждающие огни". Эту пьесу до сих пор еще играют в провинции.

В журнале он еще не пробовал себя как беллетрист, а писал статьи и фельетоны очень бойким и изящным языком. Да и весь он был тогда чрезвычайно красивый и приятный брюнет, живой, пылкий, влюбчивый, возбуждавший в женщинах волнение, куда бы он ни появлялся. Он учился в Петербургском университете, литературу любил искренно. Но работника из него не вышло. Позднее, уже к 70-м годам, он после успехов как драматург превратился также в "богему" и прожигал жизнь, предаваясь тем же излишествам, которые стольких писателей свели в преждевременную могилу.

В нашем редакционном кружке он давал молодую, изящную ноту; но тогдашними разрывными идеями не увлекался и был чрезвычайно предан культу "чистого искусства".

В. П.Острогорский, сделавшийся популярнейшей личностью в петербургской интеллигенции, начинал в "Библиотеке" и дебютировал статьей, написанной по моему предложению и настоянию.

Он не был словесником по университетскому учению, а студентом-юристом; не знаю, кончил ли курс, и сделался потом учителем русской словесности.

В редакцию он попал, вероятно, с какой-нибудь небольшой статейкой. Он мне понравился, и я, разговорившись с ним о Помяловском, которого он любил и, кажется, был лично знаком с ним, предложил ему попробовать себя в критическом этюде.

Он справился с ним неплохо, но разбор вышел, конечно, в более публицистическом духе, как тогда требовалось. Я лично был бы гораздо довольнее этюдом, где талант и язык Помяловского стояли бы на первом плане.

Мы сохранили с Острогорским очень хорошие отношения, и каждый раз, когда он (особенно под веселый час) вспоминал о 60-х годах, он непременно указывал на меня бывшим тут общим знакомым и своим удушливо-зычным голосом восклицал:

– Петр Дмитриевич пустил меня в ход! Он мне предложил писать о Помяловском!

Такому и тогда искреннему и пылкому поборнику освободительных идей, как этому "Виктору" (так его мы все звали за глаза), в "Библиотеке для чтения" было бы очень привольно. Но он и тогда уже пустился для добывания себе средств к жизцй в учительство, где очень скоро выдвинулся среди петербургских более рутинных и малодаровитых педагогов.

Одной из последних наших встреч была в день его юбилея. Я приехал к нему уже после депутаций и застал его за столом, где стояли обильные закуски, и, разумеется, в весьма возбужденном настроении от винных паров.

Он увел меня в кабинет, показал все подарки, адресм, венки и с юмором старого поклонника Бахуса сказал:

– Вот, Петр Дмитриевич, больше четверти века пью, а, как видите, ничего! Все еще жив курилка!

"Страшный заговорщик" Ткачев был тогда очень милый, тихонький юноша, только что побывавший в университете, где, кажется, не кончил, и я ему давал переводы; а самостоятельных статей он еще не писал у нас. Я уже рассказывал, как он быстро перевел "Утилитаризм" Дж. Ст. Милля, который цензура загубила.

Вспоминается мне и одна подробность из времени работы Ткачева в "Библиотеке".

Я поручил моему секретарю свезти ему гонорар. Он застал не его, а мать его, и она, благодаря его, сказала ему:

– Передайте Петру Дмитриевичу, что мой Петя уж так для него старается, так старается!

И этот "Петя" еще до превращения своего в эмигранта, когда сделался критиком, разбирал в снисходительном тоне одну из моих повестей, которая, кажется, появилась в том самом "Деле", где он состоял одно время рецензентом.

Тогда в "Библиотеке" ни он, ни мои ближайшие сотрудники, конечно, не могли бы себе представить этого тихого, улыбающегося юношу в роли эмигранта, который считался вожаком целой партии. За границей я его никогда не встречал ни в первые годы его житья там, ни перед его концом.

Из Петербургских начинающих литераторов попал к нам и Пятковский, впоследствии постоянный сотрудник некрасовских "Отечественных записок" и издатель "Наблюдателя".

Я с ним сдавал экзамен в Петербургском университете в знаменитые сентябрьские дни. Он быт юрист, а может быть, и "администратор", как я по программе моего кандидатского экзамена.

В "Библиотеку" он явился после своей первой поездки за границу и много рассказывал про Париж, порядки Второй империи и тогдашний полицейский режим. Дальше заметок и небольших статей он у нас не пошел и, по тогдашнему настроению, в очень либеральном тоне. Мне он тогда казался более стоящим интереса, и по истории русской словесности у него были уже порядочные познания. Он был уже автором этюда о Веневитинове.

В 70-х годах я его нашел сотрудником "Отечественных записок" по библиографии, и он везде выставлял радикализм своих взглядов, что плохо вязалось с некоторыми его душевными свойствами. Он держался кружка "Отечественных записок", и я у него на вечеринках находил Н.Курочкина и Деммерта.

Сделавшись присяжным педагогом и покровителем детских приютов, он дослужился до генеральского чина и затеял журнал, которому не придал никакой физиономии, кроме крайнего юдофобства. Слишком экономный, он отвадил от себя всех более талантливых сотрудников и кончил жизнь какого-то почти что Плюшкина писательского мира. Его либерализм так выродился, что, столкнувшись с ним на рижском штранде (когда он был уже издатель "Наблюдателя"), я ему прямо высказал мое нежелание продолжать беседу в его духе.

Но тогда, в 60-х годах, этот молодой литератор не посмел бы давать ход своему смешному и антипатичному юдофобству. Тогда этого совсем не было в воздухе; а мой журнал отличался, напротив, самым широким отношением к полякам и ко всем вообще инородцам и жителям окраин.

Евреев было тогда еще очень мало в журналах и газетах. Их всех можно бы было пересчитать по пальцам.

Кажется, П.И.Вейнберг направил ко мне весьма курьезного еврея, некоего Оренштейна, которому я сам сочинил псевдоним "Семен Роговиков" – перевод его немецкой фамилии. Он был преисполнен желания писать "о матерьях важных", имел некоторую начитанность по-немецки и весьма либеральный образ мыслей и долго все возился с Гервинусом, начиная о нем статьи и не кончая их.

Он все почти время моего редакторства состоял при "Библиотеке" "ход ил в нее ежедневно с всевозможными проектами – и статей, и разных денежных комбинаций, говорил много, горячо, как-то захлебываясь, с сильным еврейским прононсом. И всегда он был без копейки, брал авансы, правда по мелочам, и даже одно время обшивался на счет редакции у моего портного.

Эту подробность проведали другие сотрудники, и она перешла в анекдот следующих генераций.

"Семен Роговиков" видался часто с Вейнбергом и, приходя в мой кабинет или в редакционную, где стояли шкапы и большой стол, на котором правились корректуры, неизменно начинал свои ламентации фразой:

– Положение Петра Исаича (Вейнберга) – не блестящее; но мое положение – ужасное!

Или переставлял половины этой фразы и говорил с той же жалостной миной:

– Мое положение – не блестящее; но положение Петра Исаича – ужасное.

А тогдашнее положение П.И.Вейнберга было действительно "не блестящее". Издательство "Века" наделило его большим долгом; он как-то сразу растерял и работу в журналах; а женитьба наградила его детьми, и надо было чем-нибудь их поддерживать.

Тогда-то он и был вынужден поступить на службу столоначальником в военное министерство и бился до назначения его в Варшаву профессором в главную школу, потом в университет, и получения места редактора "Варшавского дневника" с хорошим окладом и огромной казенной квартирой. Но это случилось уже к 70-му году.

Пикантно и то, что два "нововременца" начинали также в "Библиотеке для чтения", один почти исключительно, а другой отчасти.

Это были М.П.Федоров и Буренин.

Бывший впоследствии ответственным редактором "Нового времени", Федоров (которого все звали "Эм-пе-фё") перешел в "Библиотеку" с самой своей первой статейки о французском театре и продолжал давать некоторое время отчеты и при мне.

С ним я был в личном знакомстве и через него сходился тогда (кажется, и до своего редакторства) с братьями Краевскими, сыновьями Андрея Александровича, и Евгением Утиным – его товарищем по Петербургскому университету.

Тогда, то есть в первую половину 60-х годов, он представлял из себя молодого барича благообразной наружности и внешнего изящества, с манерами и тоном благовоспитанного рантье. Он и был им, жил при матери в собственном доме (в Почтамтской), где я у него и бывал и где впервые нашел у него молодого морского мичмана, его родственника (это был Станюкович), вряд ли даже где числился на службе, усердно посещал театры и переделывал французские пьесы.

Эта беспечная жизнь внезапно прекратилась. Из-за долгов его брата дом надо было продать и превратиться в литератора, живущего на гонорар с прибавкой какой-то службы.

В годы моей "Библиотеки" он был дилетант, любитель театра и беллетристики, без всякой политической окраски, но – как все тогда – с либеральным образом мыслей, хотя и был сыном бессарабского генерал-губернатора, генерала Федорова, одного из администраторов николаевского типа.

Ему и под старость, когда он состоял номинальным редактором у Суворина, дали прозвище: "Котлетка и оперетка". Но в последние годы своего петербургского тускло-жуирного существования он, встречаясь со мною в театрах, постоянно повторял, что все ему приелось, – сонный, тучный и еще более хромой, чем в те годы, когда барски жил в доме своей матери на Почтамтской.

Буренин приехал из Москвы. Там он как стихотворец сошелся с Плещеевым и, вероятно, от него и был направлен ко мне. А с Плещеевым я уже был знаком по Москве.

Он уже помещал сатирические стихотворения в "Искре", но, живя подолгу в Петербурге, еще не распрощался с Москвой, где он учился в школе живописи и ваяния и вышел оттуда со званием архитекторского помощника.

По тогдашнему тону он совсем не обещал того, что из него вышло впоследствии в "Новом времени". Он остроумно рассказывал про Москву и тамошних писателей, любил литературу и был, как Загорецкий, "ужасный либерал". Тогда он, еще не проник к Коршу в "Петербургские ведомости", где сделался присяжным рецензентом в очень радикальном духе. Мне же он приносил только стихотворные пьесы.

По критике он еще ничего не писал у меня, но я относился к нему всегда весьма благожелательно, и личные наши отношения были самые мирные и благодушные.

И по возвращении моем в Петербург в 1871 году я возобновил с ним прежнее знакомство и попал в его коллеги по работе в "Петербургских ведомостях" Корша; но долго не знал, живя за границей, что именно он ведет у Корша литературное обозрение. Это я узнал от самого Валентина Федоровича, когда сделался в Париже его постоянным корреспондентом и начал писать свои фельетоны "С Итальянского бульвара". Было это уже в зиму 1868–1869 года.

С удовольствием упомяну еще об одном сотруднике, который только у меня, в "Библиотеке", стал вырабатывать себя как своеобразною умственную физиономию.

Это был некто Варнек, более случайный, чем профессиональный писатель, уже не первой молодости, когда я с ним познакомился, имевший какие-то занятия вне журнала, кажется, по педагогической части.

У него я никогда не бывал. Жил он на Васильевском острове; по своему физическому складу, тону, языку, манерам смахивал на совсем обруселого инородца.

Он писал на оригинальные темы, по вопросам общественной психологии, и своим очень характерным языком, немножко расплывчато, но умно, наблюдательно, радикально – в смысле этического критерия.

Одна из пущенных мною в 1865 году передовых статей "Библиотеки" (которые появлялись всегда без подписей авторов) была написана им.

Что он писал впоследствии – я не знаю; если он уже умер, то в последнее время. И помнится мне, что только всего один раз судьба столкнула нас в Петербурге, и он тогда смотрел уже стариком. Он, во всяком, случае, был старше меня.

Мне остается остановиться здесь на некоторых из сотрудников журнала, уже имевших тогда имя.

П.И.Вейнберг (как я сейчас упомянул) в эти годы ушел из журнализма, и я не помню, чтобы он в течение этих двух с лишком лет обращался ко мне с предложением участвовать в журнале в качестве заведующего отделом или одного из главных сотрудников. В "Библиотеку", еще при Писемском, прошел его перевод одной из драм Шекспира; но печатался он при мне.

Вероятно, он давал нам и стихотворения, но постоянного сотрудничества по какому-нибудь отделу что-то не помню.

Евгения Тур, то есть графиня Салиас (сестра Сухово-Кобылина), работала в "Библиотеке" довольно долго; но до смерти ее я никогда ее не видал. Она жила тогда постоянно в Париже и очень усердно делала для нас извлечения из французских и английских книг. От нее приходили очень веские пакеты с листами большого формата, исписанными ее крупным мужским почерком набело.

Как сотрудница она была идеальная. И выбор того, что она предлагала мне, показывал, что она держалась либеральных симпатий.

Лесков видал ее в Париже и рассказывал мне много и про нее, и про ее тамошний кружок. Она дружила с польской эмиграцией и возмущалась нашим режимом в Варшаве и Вильне.

Раз она, на первых порах ее сотрудничества, прислала мне с каким-то поручением Суворина, которого я тогда в первый раз и увидал.

Он работал уже в то время у Корша, исполнял секретарские обязанности и вырабатывал из себя того радикального «Незнакомца», который позднее приводил в восхищение тогдашнюю оппозиционную публику.

У графини Салиас он и начинал в Москве, в ее журнале, который должен был так скоро прекратиться. К ней он явился еще совсем безвестным провинциалом из народных учителей, вышедших из воронежского кадетского корпуса.

Польские дела (как я упомянул и выше) сблизили меня с Н.В.Бергом – тоже москвичом с головы до пяток, из гоголевской эпохи.

Те, кто хорошо знал Николая Васильевича (как, например, Вейнберг или наш общий приятель проф. И.И.Иванюков), считали его одним из типичнейших представителей полосы 40-50-х годов.

Таких писателей теперь уже и совсем нет, да и тогда было немного.

bannerbanner