
Полная версия:
Письма из пещер и дебрей Индостана
Следует за этим двенадцать страниц описания dii minorum gentium[203] и других чудес Баролли. «Потребовалось бы дюжина художников и шесть месяцев непрестанной работы для самого поверхностного описания всех диковин этого чудного храма», заключает Тод.[204]
Не осталось никакого указания потомству, когда и кем был выстроен этот мало кому известный, даже в Индии, храм. Какой-то раджа Хун (Hoon) – легендарный герой этой местности. Но даже Тоду, написавшему два толстые тома в доказательство тому, что раджпуты – скифы, Махадева-Шива – Адам, а Ману – Ной, даже ему не удалось приобщить гуннов к мифологии индусов. Одно только совершил политический агент Компании в Раджпутане: он нашёл в храме Баролли и перевёл надпись на барельефе Махадевы, с находящимся в ней числом: 13 картика (месяц, посвящённый Марсу Индии) эры Селивана 981 год или 925 год от Р. Х. В этой надписи упоминается о приношении Махадеве (патрону йогов) «его рабом» (имя стёрто рукой времени) необходимой суммы для починки его древнего храма.
Если в 925 году, почти за тысячу лет назад и за полстолетия до вторжения мусульман в Индии, храм Баролли уже считался «древним», то очевидно, что его строили не могулы, а тем менее греки. Во всей громадной массе его не найдётся ни архитектуры, ни в его изваяниях какой-либо черты, напоминающей об эллинах. Нет и намёка на дорический, ещё менее на ионический стиль. Всё в нём своеобразно, всё в чисто индусском стиле.
Извиняясь за долгое отступление и не обещая не впадать снова в обычную мне ошибку, я желаю объяснить причину его. Во-первых, так как я сама посетила этот храм позднее, мне всё равно пришлось бы описывать его, и мой рассказ, после стольких описаний мною других храмов, мог бы, пожалуй, показаться монотонным; а во-вторых, я хотела в этом случае опереться на свидетельство – в том, что я не пристрастна к Индии, а только отдаю ей справедливость, – всем известного за аккуратного писателя, англо-индийского археолога и сановника. Тод прожил целые годы в Индии, а восторг, пробивающийся в каждой строчке его описания чудес искусства древней Индии, гораздо значительнее моего.
Затем самый вопрос, «кто строил всё это в Индии, могулы или индусы», послужил в первые часы нашего приезда в Диг поводом к весьма неприятному знакомству, которое и окончилось столь же неприятной ссорой.
Едва мы поднялись на террасу и вошли в залу, как нашли там, к великому неудовольствию всей нашей компании, двух незнакомых англичан. Проездом из Джайпура куда-то, они остановились позавтракать в Диге на счёт махараджи и угоститься даровыми ликёрами и шампанским. С последним они, видно, уже познакомились, так как оно вывело их из обычной сынам Альбиона высокомерной сдержанности. Забыв «этикет», они поклонились нам при нашем появлении и даже заговорили первые с О., косясь всё время, впрочем, на наших туземных товарищей и подмигивая полковнику. Быть может то было просто добродушной с их стороны шуткой, но мне их гримасы показались очень дерзкими и особенно оскорбительными для индусов. Я тотчас же ушла с Нараяном осматривать «терема», а О. остался с англичанами в дурбарной зале, где те расположились ранее нас за приготовленным для нас одних столом. Другого стола, ни большего, ни малого, не было во всём дворце, обширные и запылённые залы которого выглядели какой-то мраморной пустыней. Нам пришлось поневоле ждать. Впрочем, англичане уехали часа через два; но и за этот короткий срок они успели оскорбить наших друзей и затеять личную со мной стычку.
Когда, устав ходить по бесчисленным коридорам и лестницам, я вернулась через час, они всё ещё были за столом и спорили с О., который отстаивал древние искусства Индии и заступался за туземцев вообще. Наши индусы сидели в другой комнате на циновках, мрачно прислушиваясь к разговору. Нараян, замечательно угрюмый и скучный с самого утра, прошёл к товарищам, не заходя в залу, а я села у самого конца стола за кофе, решив не принимать никакого участия в разговоре. Не обладая добродушным хладнокровием нашего почтенного президента, я чувствовала, что вспылю, если бы мне пришлось спорить с ними, и поэтому упорно молчала. Осторожность моя не увенчалась успехом: полковник испортил весь план.
Забыв имя одного известного в древней Индии геометра, он возвысил голос, призывая на помощь Нараяна и бабу, и кончил тем, что вызвал обоих из соседней комнаты. Пока он им объяснял имя, кого он желал вспомнить, один из индо-британцев, бесцеремонно оглядывавший меня, обратился ко мне.
– Ваши слуги… конечно? – спросил он, презрительно кивнув на Нараяна и бабу.
Я вспыхнула от негодования и досады при этой очевидной умышленной дерзости.
– Слуги… Вы ошиблись: оба джентльмена наши дорогие друзья и братья, – добавила я, сильно напирая на слово «джентльмены».
Наглость и нахальство развиваются в индо-британцах быстро. Мой ответ вызвал у обоих громкий хохот.
– Друзья… это, положим, ещё возможно… так как о вкусах не спорят, – язвительно протянул англичанин, медленно допивая стакан шампанского со льдом. – Но как же… «братья»? Ведь вы, вероятно, уроженка Европы?..
– Полагаю, что так. Но, к счастью моему, я не англичанка. Поэтому я и горжусь привилегий называть этих двух туземных джентльменов не только друзьями, но даже и братьями, – отвечала я очень сухо и глядя прямо в глаза долговязому грубияну.
В свою очередь, он весь вспыхнул.
Не знаю, что он собирался возразить на мой ответ, но товарищ не дал ему времени собраться с мыслями. Схватив его под руку, он почти насильно увлёк его на другой конец комнаты, где тотчас же начал ему внушать что-то вполголоса. Я догадалась, что он объясняет ему о нашем Обществе и рассказывает, кто я такая. Оно так и вышло.
При первых словах нашего крупного разговора тёмные лица туземцев позеленели, а глаза заискрились недобрым, столь знакомым мне фосфорическим блеском. Они стояли словно две неподвижные статуи… Один полковник засуетился, поспешно вставая из-за стола.
Англичане взялись за шляпы и сумки и, кивнув головой О., приготовились было уходить. Старший из них видимо желал избегнуть неприятной ссоры, и, пробормотав что-то о том, что с женщинами не спорят, направился к выходу. Но мой противник, разгорячённый как шампанским, так и данным ему мной отпором, не унялся. Остановившись посреди залы и покачиваясь слегка от овладевавшего им опьянения, он сделал в мою сторону полуоборот и, надменно повернув ко мне голову, проговорил сердито через плечо:
– Я только что узнал, что вы та самая русская леди, о которой наши газеты, столько говорили, предостерегая правительство… Теперь мне становятся понятнее ваши братские отношения и чувства к чёрной сволочи[205] (sic). Но позвольте вас предупредить, что, – невзирая на только что выраженную вами благодарность Провидению за то, что вы родились не англичанкой, могу вас уверить, что безопаснее принадлежать к нашей, нежели к вашей нации, по крайней мере здесь, в Индии, – добавил он многозначительно.
– Очень вероятно. Но я всё-таки радуюсь и горжусь, что я не англичанка… – сказала я, вставая и сдерживаясь сколько могла.
– Напрасно. Наше правительство не любит допускать русских, даже дам, слишком брататься с покорёнными нами азиатами… В наших британских владениях русским не место … Не забывайте этого.
– Но это вы забываетесь, сэр!.. – свирепо воскликнул потерявший всякое терпение полковник. – Вы оскорбляете женщину и грозите ей!.. К тому же она гражданка свободной Америки и вовсе не русская… т. е. не такая русская, за какую вы её принимаете!.. – поправился он, встретив мой негодующий взгляд.
– Извините меня, полковник, и предоставьте мне самой, прошу вас, право защищать себя… Прежде всего я русская; русской родилась и русской умру, я русская в душе, если не на паспорте… Стыдитесь! Неужели вы желаете, чтоб эти господа уехали, увозя с собою впечатление, что пред их нелепой выходкой и дерзостями я готова была отречься от родины и даже от своей национальности.
– Оно было бы, пожалуй, и осмотрительнее, – ядовито заметил другой англичанин.
– Осмотрительнее может быть, но никак не честнее. Во всяком случае, – добавила я, обращаясь снова к первому, – весьма сожалею, если ваше замечание о том, что в «британских владениях русским не место» факт, а не пустая с вашей стороны дерзость. В наших, в русских владениях, как, например, в Грузии и на Кавказе, находится место всякому иностранцу, даже десяткам нищих англичан, которые приезжают к нам без сапог, а уезжают с миллионами в карманах…
И, видя, как при этих словах исказилось лицо у заступника британских привилегий, я позвала индусов и, повернувшись к прочим спиной, ушла в сад. У Нараяна глаза налились кровью, а бабу, у которого с лица пот катил градом от сдержанного бешенства, бросился, как был одетый, под высокобьющий водомёт и стал прыгать, фыркая под водяной пылью, «чтобы хоть немного освежиться и очистить себя от осквернённой бара-саабами атмосферы!» – орал он на весь сад.
Мне было невыразимо горько; не за себя, конечно, а за этих ничем неповинных оскорбляемых индусов, осуждённых какою-то фатальной силой на вечное, ничем не заслуженное поругание. Что меня принимали за шпиона, сделалось теперь очевидностью, которая при других обстоятельствах только бы меня смешила. Я и теперь чувствовала одно презрение к «победителю», до того трусливому, что он, очевидно, страшился влияния одинокой женщины на умы миллионов «побеждённых». В другое время оно бы, пожалуй, даже очень польстило моему самолюбию и вообще было бы весьма смешно, «когда бы не было так грустно», да вместе с тем и опасно. Меня страшило то, что вместо услуг индусам – членам нашего Общества, я могу сделаться, из-за одного того, что я русская, предлогом к их преследованию и разным придиркам со стороны их «начальства». Россия и всё русское беспрерывный кошмар Англо-Индии. Чем ближе к Гималаям, тем сильнее русский «домовой» душит по ночам всякого британского чиновника. А у страха, говорят, глаза велики, и он из белого, пожалуй, сделает чёрное…
Ещё при первом появлении нашего Общества в Индии до меня уже стали доходить слухи о неудовольствии разных сановников, у которых в канцеляриях служили многие из бомбейских членов-туземцев Теософического Общества. «Великие мира сего», бара-саабы, сухо советовали своим робким подчинённым «не очень-то дружиться с новоприбывшими авантюристами из Америки».
Словом, положение было очень неприятное.
Я села на скамью у водомёта, около которого бабу отряхался теперь на солнце, наподобие мокрой собачонки. Нараян молчал, как убитый. Взглянув на него, я вся обомлела: тёмные круги под его огромными глазами потемнели ещё сильнее, зубы оскалились, как у дикого зверя, и он вздрагивал словно в лихорадке…
– Что с вами, Нараян? – испуганно спросила я. С минуту он ничего не отвечал; только белые, крепкие зубы заскрежетали ещё сильнее… Вдруг он присел на песок дорожки и как-то разом повалился лицом в клумбы ярко-алых арали, – цветок, посвящённый богине Кали…
Цветок ли, любимый кровожадной богиней мщения, воодушевил нашего кроткого, терпеливого Нараяна, или что другое внушило ему страшную мысль, но он приподнял голову и, вперив в меня налитые кровью глаза, спросил изменившимся голосом:
– Хорошо… хотите, я убью его? – прошипел голос.
Я вскочила словно ужаленная.
– Что вы, опомнитесь! Да разве стоит этот пьяный фанфарон, чтоб из-за его дерзостей честные люди рисковали шеей? Вы шутите или бредите, мой милый!..
Но он не слышал меня. Опустив голову на раздавленные растения и словно обращаясь к невидимому собеседнику под землёй, он продолжал говорить тем же хриплым изменившимся голосом. Он словно изливал внезапно прорвавшуюся волну страдания, полную накипевшей в нём за это время бессильной любви в недра матери сырой земли… Я никогда не видала его в таком возбуждённом состоянии. Он казался мне невыразимо жалким, но вместе с этим положительно страшным.
«Что это такое с ним приключилось?» – подумалось мне. – «Неужели всё это из-за этой глупейшей истории?»
– Вас оскорбляют… из-за нас … из-за нас одних, – продолжал он полушёпотом. – Да то ли ещё будет!.. вас станут скоро преследовать, гнать… Бросьте нас, отвернитесь… скажите, что вы шутили, смеялись над нами, и вас простят, станут звать к себе, предлагать свою дружбу и общество… Но вы этого не сделаете, иначе маха-сааб не относился бы к вам, как он теперь относится… Поэтому много горя ждёт вас в вашем будущем… горя и клеветы.[206] Нет, опасно быть друзьями бедных индусов! Нет счастья для сынов калиюги, и безумец тот, кто подаёт нам руку, потому что рано ли, поздно ли, а всё же горько ему придётся поплатиться за своё преступление!..
С удивлением, почти с ужасом прислушивалась я к этой неожиданной бессвязной речи, но не находила, что ему сказать в утешение и молчала. Невольно я стала искать глазами бабу. Он лежал на скамейке, шагах в тридцати от нас, и, обсушиваясь на солнце, должно, быть дремал.
– Не сердитесь на меня, упасика,[207] и простите, что я потревожил вас, – раздался снова голос Нараяна, уже более ровный и спокойный.
– Сердиться на вас, мой бедный Нараян? За что же мне сердиться; ведь вы пошутили? – прервала я его, не зная сама, что сказать.
Он привстал и снова сел на дорожке в обычной ему позе. Обхватив оба колена мощными руками и упёршись в них подбородком, он сидел теперь, покачиваясь взад и вперёд и вперив глаза в погибшие арали. Он видимо боролся, чтобы совладать с собой, и наконец преуспел: голос его уже не дрожал и не хрипел; но, когда он снова заговорил, в голосе этом слышалось столько непритворного страдания, что я невольно вздрогнула.
– Нет, я не шутил, – произнёс он медленно и твёрдо. – Одно слово, и я бы убил его… Не всё ли равно? Ведь моя жизнь так или иначе пропала…
– Но почему же? Что такое случилось? Не может быть, чтобы вы так волновались из-за одного этого дурака? Скажите, ведь не из-за него?
– Нет, не из-за него одного, – прошептал он чуть слышно, – а всё же мне было бы легче, если б я мог убить пред смертью хоть одного из этой нестерпимой для нас расы!!
– Убить… Как вы это легко говорите… Ведь это же ужасное преступление!.. А что сказал бы такур?..
– Ничего не сказал бы. Что ему за дело до меня! – ещё тише произнёс он.
– Но ведь вы… его чела?..
Он весь вздрогнул, и его всего перекосило, точно его кто полоснул ножом по сердцу. Он припал ещё ниже к коленам, и вдруг из его груди вырвался такой вопль отчаяния, что я совершенно растерялась… Я чувствовала, что бледнею и не в состоянии выносить этой сцены долее.
– Нет, я не чела его. Он мне отказал… Он прогоняет меня!.. – зарыдал бедный колосс, словно пятилетнее дитя.
«Вот оно что!» – вдруг догадалась я. – «Это значит, англичанин является здесь только переполнившей чашу каплей!» И вдруг мне вспомнилось видение… сон… то, что я видела или что представилось мне, будто я видела накануне ночью в Баратпуре. Нараян обнимал ноги такура. Но ведь то был сон? или взаправду всё это происходило в действительности и я видела эту сцену наяву?
– Когда же он вам отказал?
Вдруг послышались поспешные шаги. Нараян вскочил и, быстро наклонясь, сказал мне шёпотом…
– Прошу вас, сохраните мою тайну нерушимо!.. Ни слова об этом никому … Вам я ещё пригожусь!.. Но не говорите мистеру О… Я ухожу.
Но он не успел.
– Что это вы зарылись здесь, словно вызываете подводных бхутов? – внезапно раздался возле нас голос полковника, – а где же Нараян и где же бабу?.. – продолжал он, подходя к нам с «молчаливым генералом», – а… вот они где… Не прячьтесь: оба фанфарона уехали… Я им объяснил многое, чего они не знали, например, правила и цель нашего Общества… Они заинтересовались и даже признались, что ошибались.
– Нашли, где и с кем миссионерствовать, – заметила я с досадой, перерывая этот поток слов.
– Не все же, однако, англо-индийцы подлецы и предатели! – смущённо бормотал полковник.
– Наверное не все, но и не найдётся, бьюсь об заклад, более двух дюжин англо-индийцев, которые бы уважали индусов… Здесь, как я теперь вижу, надо быть очень и очень осторожным… Чему вы смеётесь, Мульджи? – спросила я «молчаливого», улыбавшегося во весь широкий рот.
– Вашей щедрости, мам-сааб, – две дюжины англичан в Индии, уважающих нас, негров-то?.. Не очень ли много?
– Действительно, – подхватил проснувшийся и совсем просохший бабу. – Будь у нас даже «две дюжины» таких, то уверяю вас, что все 250 миллионов индусов, «без различия каст и религий», – привёл он цитату из теософических статутов, – молились бы, да совершали бы пуджу утром и вечером калькуттским и другим бара-саабам!
– Я знал только одного за всю мою жизнь, да и того хотели посадить в сумасшедший дом, но он, к счастью своему, умер, – брякнул Мульджи.
– Кто же он? – полюбопытствовал полковник.
– Мистер Питерс (Peters), бывший коллектор в Мадрасе, в Мадрасском президентстве. Он умер более двадцати лет тому назад… Когда я был ещё мальчиком.
– Расскажите же нам его историю толковее, – приставал уже навостривший уши полковник.
– Пожалуй, господин президент, только ведь я не умею рассказывать.
Но он всё-таки рассказал её нам, и «история» оказалась прекурьёзной. Я передам рассказ так, как я записала его со слов рассказчика. В Мадрасе она известна всем и каждому.
XXXII

Дворцовые врата
Мистер Питерс был коллектором святого града Мадуры, Мекки южной Индии. Страстный археолог и почитатель древних рукописей, он нуждался в браминах для разыскания и перевода таковых; поэтому, хотя, быть может, он сперва и недолюбливал их, но всё-таки водился, как говорится, с индусами и не притеснял их по примеру своих собратий. Материалист худшего пошиба, он только смеялся над их суеверием и предрассудками; но он точно так же относился и к своей христианской религии, а потому брамины не обращали на это большого внимания. «Настика» (атеист), говорили они, махая рукой. Но вскоре всё это изменилось, и мистер Питерс удивил и народы Индии, и своих компатриотов.
Вот как это случилось.
Раз к нему явился никому неизвестный йог и попросил личного свидания. Получив позволение предстать пред светлые очи господина коллектора, тот вручил ему древнюю рукопись, объясняя, что получил её от самой богини Минакши (одна из благовиднейших форм Кали), которая де повелела передать её мистеру Питерсу. Рукопись была написана на олле,[208] и вид её был такой древний, что внушал к себе невольное уважение антиквария. Коллектор, гордившийся своими познаниями по части древних писем, обрадовался и тотчас же пожелал прилично вознаградить отшельника. К величайшему его удивлению, йог с достоинством отказался ото всякой платы. Но он удивил начальника ещё более. Как почти все чиновники англо-индийцы, мистер Питерс принадлежал к масонской ложе. Отшельник внезапно подал ему самый тайный масонский знак и, проговорив известную формулу шотландского братства: «Не так я это получил, не так я должен это передать»[209] (то есть рукопись – не за деньги), быстро исчез.
Призадумался Питерс. Послал сипая следить за исчезнувшим гостем, а сам тотчас же занялся, при помощи пандита-брамина, разбором рукописи и её переводом. Йога, конечно, не нашли, так как, по мнению Мульджи, отголоску в этом случае всего города Мадуры, то был оборотень самой богини Минакши. Из прилежного же изучения оллы коллектор узнал много кой-чего интересного.
То была, по уверению пандита, собственноручная автобиография богини Минакши, в которой шла речь о проявлениях, могуществе, качествах и вообще её характер. По собственному заявлению, богиня обладала силой (шакти)[210] самого приятного разнообразия, и мало было чудес, которых она не сулила бы своим любимцам. В её личное могущество даже и не требовалось слишком слепо верить: девати (богиню) было достаточно любить искренно и горячо, как любят мать, и она простирала своё покровительство на поклонника, берегла, любила и помогала ему.
– Ишь ты, рыбоглазая! – свистнул, услышав вышесказанное из уст пандита, неисправимый материалист Питерс.
Этот эпитет, впрочем, вовсе не был дерзостью с его стороны. В буквальном переводе «рыбоглазая» есть имя богини, от слов: мина – «рыба» и акши – «глаз».
«Но чтò такое или кто такая богиня Минакши?» спросят нас европейские профаны.
Минакши есть та же Кали, то есть оплодотворяемая духом Шивы его творческая сила, шакти, его женский принцип и аспект или один из многочисленных видов его супруги Кали.
Каждое божество громадного пантеона Индии, женского ли оно или мужского пола, в своём первородном виде, то есть при первом отделении от «единого и безличного», чисто отвлечённого принципа, который называется у них Парабрахмой, всегда бывает среднего рода. Но в своём земном проявлении оно двоится, как первородный Адам с Евой, и женская половина, отделяясь от мужской, становится богиней, а другая остаётся божком. Всемирное божество Парабрахма – оно, а его двойная энергия, которая впоследствии зарождает несчётное число богов и богинь – он и она, то есть двуполая. От главных богов, Брахмы, Вишну и Шивы, и их шакти, зарождаются в свою очередь другие боги. Но эти не прямое потомство, как то можно подумать, божественных супругов, потомство, имеющее в пантеоне браминов совершенно отдельное и отличное от других место: то сами эти же первородные боги и богини, играющие в маскарад и представляющие собою бесчисленные «аспекты» или виды.
Поэтому кровожадная богиня Кали, самая могущественная из всех шакти, являясь под одним из своих видов, как Минакши, например, меняет совершенно все свои личные атрибуты и делается неузнаваемой. Было бы несвоевременно и слишком скучно объяснять здесь идею такого превращения. Достаточно будет сказать, что Кали, превращаясь в Минакши Мадурскую, становится миролюбивейшей из богинь, обладающей всеми наилучшими качествами: кротостью, долготерпением, великодушием и т. д.
Минакши богиня-патронесса города Мадуры; она обладает необычайным могуществом в понятиях, конечно, своих поклонников. Несчастные, в которых засел писача, «бес», приводятся на излечение к ней толпами. А таких бесноватых в Индии много, потому что благочестивые брамины причисляют к категории «беснующихся» даже тех, чтò у нас в Европе называются «медиумами». Феноменальным явлениям даётся право гражданства в Индии только в присутствии посвящённых в «тайные науки», йогов, садху и других чудодеев. Всё то, чтò происходит помимо воли человека и называется у нас беснованием, относится браминами к непристойному поведению писач.
Но чтò такое писача?
Писачи – те же «духи», esprits frappeurs спиритов, только не в полном составе своей разоблачённой личности. Бхутом (земным духом) или писачей делается та только часть души человеческой, которая, отделяясь после смерти от бессмертного духа, остаётся обыкновенно в невидимом, но часто ощущаемом живыми образе, среди атмосферы, там, где она при жизни тела вращалась и имела бытие. После смерти человека всё божественное в нём уходит выше, в более чистый и лучший мир, остаются удерживаемые этой атмосферой одни подонки души, её земные страсти, которые и находят себе временный приют в полуматериальном «двойнике» усопшего, выгнанном из своей обители разложением и полным разрушением физической оболочки; а этим задерживается окончательное исчезновение «двойника», причиняя ему мучения. Такой посмертный казус всегда прискорбен семейству умершего и почитается браминами большим несчастием. Для предотвращения такого нежеланного события индусы принимают всевозможные меры. Оно является, как они думают, чаще всего следствием греховной жажды жизни, или же особенного пристрастия покойника к кому или чему-нибудь, с кем или с чем он не желал, да и по смерти не желает, расставаться. Поэтому индусы стараются оставаться равнодушными ко всему, не допускать в себе пристрастия ни к чему, боясь больше всего в мире умереть с неудовлетворённым желанием и вследствие этого превратиться в писачу. Туземец всех каст и сект ненавидит «духов» и, видя в них писачей, тех же бесов, старается изгнать такого как можно скорее.
Однако же и почёт Минакше! На дворе её пагоды можно видеть ежедневно толпы индусских кликуш. Есть и такие между ними, которые поют петухами и лают по-собачьи, как и у нас на Руси. Но медиумов между ними ещё более: то просто-напросто духовидцы и прорицатели, в присутствии коих происходят разнообразные явления и всякая чертовщина. Как только приведут одержимого писачей пациента перед рыбьи очи богини, бес начинает кричать (устами одержимого конечно), что он тотчас же упразднит занятую им квартиру, лишь бы только богиня дала ему время… Больного уводят, и верный своему слову писача, в знак того, что сдержал его, бросает пред Минакши клочок волос, вырываемый им всегда на прощанье с головы его жертвы. Такие пучки волос, по рассказам, летят де неизвестно откуда, с утра до вечера, в храме, пред глазами удивлённого народа, и из них можно было бы делать превосходные тюфяки, если бы брамины не сжигали их с великими церемониями.[211]
Вы ознакомились с фрагментом книги.