
Полная версия:
Биография Л.Н.Толстого. Том 3
Эта новая форма выражения сущности христианской жизни: «в чистоте, смирении и любви», видимо, сильно занимала Л. Н-ча: он сводит к ней целый ряд рассуждений из разных областей нравственной жизни. Так, Евг. Ив. Попову он пишет в этом же духе о физическом труде:
«Физический труд как разрешение вопроса жизни, – разумеется, что это нелепость, разумеется, что не род труда, не самый труд даже, а то, во имя чего трудишься, разрешает вопрос. Вы говорите: во имя сострадания, любви. Но и тут сами себе возражаете и видите возможность такого положения, при котором некого жалеть, любить, не на кого трудиться, или есть кого жалеть и любить и нельзя трудиться. Стало быть, может быть положение, в котором жизнь бессмысленна и есть бесцельное страдание, от которого разумно избавиться, как и говорили стоики. Все это совершенно справедливо, но только при определении смысла жизни, в труде во имя любви. Но это неполное и не Христово определение. Христово определение есть исполнение воли Отца, исполнение этой воли при условиях чистоты, смирения и любви.
В чем воля? На этот вопрос иногда, когда человек ясно сознает ту роль, которую он играет в содействии установлению Царства Божия на земле, есть прямой несомненный ответ в душе; иногда, когда нет такого ответа, стоит только соблюдать условие чистоты, смирения и любви (т. е. не предаваться похотям всякого рода, не искать одобрения людей и не иметь враждебного чувства ни к кому), и сама жизнь – сама плотская жизнь в труде или вынужденной праздности – будет исполнение воли Бога. И потому-то освобождение от плотской жизни есть поступок, несогласный с учением истины. Трудовая же жизнь есть не пустяки, а есть одно из условий чистоты».
Внешняя жизнь Л. Н-ча шла в Москве обычным путем; он делил время между своим писанием, семьей и посетителями и корреспондентами.
Марья Львовна писала в январе своему другу М. А. Шмидт:
«У папа, как и прежде, очень много посетителей. Дунаев часто бывает, он, кажется, в хорошем спокойном духе; Брашнин, старичок, Попов Евгений, Рахманов, две американки: Hapgood, которая «О жизни» перевела, потом еще новые. Пишет Броневский странные, неспокойные письма. Озлоблен против папа и письменно с ним спорит и силится что-то доказать ему. Не согласен в чем-то с ним, но понять ничего нельзя. Мы боимся, что он с ума сойдет».
Такие корреспонденты были, конечно, особенно тяжелы для Льва Николаевича.
Из других писем видно, что в это время Л. Н-ч продолжал интересоваться народной литературой, и в особенности его занимала мысль о народном журнале.
Еще в декабре 1888 года Л. Н-ч писал мне между прочим из Ясной Поляны:
«Сейчас прочел прекрасного Эпиктета, полученного от Черткова. Здесь же Сытин, купил журнал «Сотрудник» и просил меня помочь и руководить. И я чувствую, что обязан, не могу не помочь, и планы есть довольно определенные, но нет помощников и у самого мало сил работать. Выйдет или нет из этого дело, а главное, что надо стараться помогать, т. е. из дурного стараться сделать хорошее. Если вы приедете, то поговорим, а если нет, то я вам напишу, что я думаю».
Более подробно о том же самом сообщает мне Марья Львовна:
«Папа теперь очень заинтересован журналом для народа. Сытин купил журнал Залесского – «Сотрудник», и просил папа помощи в переделке этого журнала. Папа обещал и теперь все об этом думает. Он хочет поместить туда: 1) статьи о вине, 2) о табаке, 3) о соске, 4) жития святых, 5) путешествия, 6) историю и т. д. Мне кажется, что если бы это удалось, это было бы очень хорошо. Папа говорит, что у него для этого помощников нет. Две девки и те никуда не годятся. Мы с Таней с ним согласились».
Затем в январе Марья Львовна, пишет мне из Москвы, по поручению Льва Николаевича:
«..Он велел сказать, что журнал подвигается. Александров, на дворе, пишет о «Египте», Никифоров взялся написать о «Куке», и он велит сказать, что я перевела свою вещь, но не могу этого сказать, потому что половины еще не перевела, да теперь и не могу, пока дети не поправятся. Они ищут для этого журнала редактора, не подозрительного для правительства, с вознаграждением 100 рублей в месяц. Хотели пригласить Златовратского, но Сытин испугался его».
К сожалению, этому предприятию не суждено было осуществиться.
Из других занятий Л. Н-ча можно отметить чтение сочинений А. П. Чехова и первые наброски статьи об искусстве.
В марте месяце, живя в Петербурге и занимаясь в «Посреднике», я перевел с французского из сборника китайских сказок «Les Avadanas» буддийскую притчу «О стреле» и послал ее Л. Н-чу. Он отвечал мне на это письмо так:
«…Ваше письмо с притчей и гектограф получил. Заключение притчи – смысл ее я всегда не так думал. Стрелок, пославший стрелу, это Отец, пославший меня в эту жизнь. Мне не допрашиваться надо о том, какая стрела, лук, даже кто стрелок, а лечиться от этой жизни, перестрадывать ее. Это – прелестная притча, но не христианская, а периода, предшествовавшего христианству – буддизма, когда жизнь представлялась только, как страдание. Она и осталась этим страданием (испытанием), но как только она была сознана страданием, она и перестала им быть. И вот буддийский момент сознания, страдания и воображаемого избавления от него – там. Христианское же сознание показывает избавление от него теперь и вечно. Живем по-старому».
И затем прибавляет о своих занятиях по «Посреднику»:
«Я вчера получил очень хорошую статью от Желтова «О пьянстве» – обращение к братьям. Статью Бунге можно ли печатать у Сытина? Я последние два дня весьма усердно поправлял статью Покровского и вписал там о соске, из которой, надеюсь, сделать отдельное».
В это же время Л. Н-ч писал своему другу Г. А. Русанову о своих литературных занятиях:
«Я живу очень хорошо, искренно говорю, что дальше, то лучше, и улучшение, т. е. увеличение радости жизни происходит вроде закона падения тел: обратно пропорционально квадратам расстояния от смерти. Писать многое хочется, но еще не пишу ничего. Нет тех прежних мотивов тщеславия и корысти, подстегивавших и потому (знаю, как вы за меня ревнивы, но не могу не сказать, что думаю) производивших незрелые и слабые произведения. Но и зачем писать? Если бы я был законодатель, я бы сделал закон, чтобы писатель не смел при своей жизни обнародовать свои сочинения. Странное дело: есть книги, которые я всегда вожу с собой и желал бы всегда иметь, это книги неписаные. Пророки, Евангелия, Будда, Конфуций, Менций, Лао-Цзы, Марк Аврелий, Сократ, Эпиктет, Паскаль. Иногда хочется все-таки писать и, представьте себе, чаще всего именно роман, широкий, свободный, вроде «Анны Карениной», в который без напряжения входило бы все, что кажется мне понятым мною с новой, необычной и полезной людям стороны.
Слух о повести имеет основание. Я уже года два тому назад написал начерно повесть, действительно, на тему половой любви, но так небрежно и неудовлетворительно, что и не поправляю, и если бы занялся этой мыслью, то начал бы писать вновь. Никому так не рассказываю и так не пишу о своих литературных работах и мечтах, как теперь вам, потому что знаю, что нет человека, который бы так сердечно относился к этой стороне моей жизни, как вы.
Карамзин где-то сказал, что дело не в том, чтобы писать «Историю государства Российского», а в том, чтобы жить добро. И этого нельзя достаточно повторять нам, писателям. И я опытом убедился, как это хорошо не писать. Как ни верти, дело каждого из нас одно: исполнять волю пославшего. Воля же пославшего в том, чтобы мы были совершенны, как Отец наш небесный, и только этим путем, т. е. своим приближением к совершенству мы можем воздействовать на других, – налиться должна лейка доверху, чтобы из нее потекло, – и воздействие будет через нашу жизнь и через слово, устное и письменное, насколько это слово будет частью и последствием жизни, настолько от избытка сердца будут говорить уста».
Во второй половине марта я проезжал через Москву к себе на родину, в Костромскую губернию.
Л. Н-ч, утомленный суетливой московской жизнью, собирался отдохнуть где-нибудь в уединении. На этот раз он выбрал уютную усадьбу своего друга и товарища по Севастополю, князя Сергея Семеновича Урусова, расположенную близ Троицы, по Ярославской железной дороге. Нам было по дороге и я, конечно, рад был сопутствовать Л. Н-чу в его поездке. Мы выехали 22 марта днем. На вокзал нас доставила в своей коляске Софья Алексеевна Философова. Я сидел на козлах, и, несмотря на городской шум, старался слушать, о чем разговаривали Л. Н-ч и Софья Алексеевна. Главной темой был так называемый женский вопрос, и Л. Н-ч убеждал Софью Алексеевну в необходимости подчинения женщины мужчине, против чего протестовала его собеседница.
Ехали мы в третьем классе, как всегда в тесноте и духоте. Помню, что против нас сидел грубого вида крестьянин прасол, гуртовщик или мясник, одним словом, торговец скотом. Л. Н-ч обменялся с ним несколькими словами и по уходе его на одной из станций, передал мне, с ужасом, свое впечатление об этом человеке, как о животной, чувственной натуре. Мы вышли на станции Хотьково и, наняв лошадей, поехали к князю. Конечно, были приняты там с распростертыми объятиями. Князь был занят сложными математическими вычислениями, в которых он думал сделать какое-то открытие, и хотел поделиться им со мной, но мне было очень трудно понять его: это был его пунктик. Я переночевал у него и на другой день продолжал свой путь, а Л. Н-ч пробыл там более двух недель.
Уединение его было и там нарушено, впрочем, приятными ему посетителями, двумя американскими квакерами, приехавшими выразить сочувствие его религиозным взглядам.
Американцы зашли сначала в Москве в Хамовнический дом Л. Н-ча и были приняты Софьей Андреевной. Они выразили сожаление, что не застали Л. Н-ча и просили указать его адрес. С. А-на, любезно приняв иностранцев, сказала, им, что не стоит ездить, что Л. Н-ч скоро вернется, что если они не торопятся, то найдут в Москве много интересного и могут провести время приятно и полезно. На это они ответили: «We came only to see count Leo Tolstoy» и отправились по указанному адресу.
Часть времени Л. Н-ч проводил в ежедневных, если позволяла погода, прогулках по соседним деревням, интересуясь, как всегда, народной жизнью. Имение Урусова находится на границе Московской и Владимирской губерний, если можно так выразиться, в фабрично-монастырском районе. Впечатление Л. Н-ча от знакомства с местной жизнью получилось тяжелое; он так описывает эту жизнь в письме к Софье Андреевне:
«Деревенская жизнь вокруг, как и везде в России – плачевная. Мнимая школа у священника с 4-мя мальчиками; а мальчики, более 30-ти, соседних в полуверсте деревень, – безграмотны. И не ходят, потому что поп не учит, а заставляет работать. Мужики идут, 11 человек, откуда-то. «Откуда?» – «Гоняли к старшине об оброке, гонят к становому». Разговорился с одной старухой: она рассказала, что все, и из ее дома, девки на фабрике, в 8 верстах, как Урусов говорит, повальный разврат. В церкви сторож без носа. Кабак и трактир, великолепный дом с толстым мужиком. Везде и все одно и то же. Грустная заброшенность людей самим себе без малейшей помощи от сильных, богатых и образованных. Напротив, какая-то безнадежность в этом, как будто предполагается, что все устроено прекрасно, и вмешиваться во все это нельзя, не должен, и оскорбительно для кого-то, и донкихотство. Все устроено: и церковь, и школа, и государственное устройство, и промышленность, и увеселенья, и нам, высшим классам, только о себе надо позаботиться. А оглянешься назад, наши классы в еще более плачевном состоянии, коснеем».
Живя у Урусова, Л. Н-ч начерно набросал комедию «Исхитрилась», которая потом получила название «Плоды просвещения». Там же Л. Н-ч писал свою повесть «Крейцерова соната».
В это же время у Урусова Л. Н-ч заболел своей обычной болезнью, сопровождавшейся почти всегда мучительными болями желудка. Для Л. Н-ча это был новый повод для борьбы с собой, для выработки духовного самообладания. И он так записывает об этом в дневнике 24 марта:
«Ночью разбудила боль очень сильная, пот капал, и рубаха смокла. До 5 часов от 2-х. Пробовал молиться. Мог. Встал поздно. Все ноет. Вчера и третьего дня еще не мог вызвать в себе высокое твердое, в Боге, в духе, состояние. Как будто набегло сомнение. Не мог молиться. Не то, чтобы сомнение, т. е. опровержение истины христианской жизни, а отсутствие веры живой в нее. Именно застилает. Это физическое состояние…»
11 апреля, вернувшись от Урусова, Л. Н-ч писал мне:
«Спасибо за письмо, милый друг, главное – за побуждение письма. Мне было очень радостно получить его. Я пробыл у Урусова больше 2-х недель, и мне было очень хорошо. Я много писал – едва ли хорошо, но много: и теперь, 3-го дня вернувшись в Москву, продолжаю быть в том же пишущем настроении».
В том же духе он пишет и самому С. С. Урусову:
«…У нас хорошо, но так хорошо, духовно хорошо, как бывало у вас, уже не будет. Редко проводил так хорошо время спокойно, серьезно, любовно, как то, что провел у вас, и очень вас благодарю. Радостно тоже, что мы сблизились опять и теснее, по-моему, чем прежде. Надеюсь, что уже до гроба. Многое я понял, чего не понимал из ваших мыслей, главное же, понял то стремление к добру, к Богу, которым вы живете, и это-то больше всего влечет меня к вам».
В апреле в Москву переехала передвижная выставка картин. Лев Николаевич очень охотно посещал ее. На этот раз он ждал ее, чтобы увидать новую картину Н. Н. Ге. Он слышал уже о ней раньше и писал в марте Н. Н-чу, которого он всегда старался поощрять в работе:
«Я жду всей серии евангельских картин. Слышал о той, которая в Петербурге от Прян., по словам Маковского, очень хороша, говорил. Вот поняли же и они. А простецы-то и подавно. Да не в том дело, как вы знаете, чтобы NN хвалили, а чтобы чувствовать, что говорим нечто новое, и важное, и нужное людям. И когда это чувствуешь и работаешь во имя этого, – как вы, надеюсь, теперь работаете, – то это слишком большое счастье на земле. Даже совестно перед другими».
Но вот он увидал сам эту картину и так выражает о ней свое впечатление в письме к ее автору:
«Картину вашу ждал и видел. Поразительная иллюстрация того, что есть искусство на нынешней выставке: картина ваша и Репина. У Репина представлено то, что человек во имя Христа останавливает казнь, т. е. делает одно из самых поразительных и важных дел. У вас представлено (для меня и для одного из 1000000 то, что в душе Христа происходит внутренняя работа, а для всех) – то, что Христос с учениками, кроме того, что преображался, въезжал в Ерусалим, распинался, воскрес, еще жил, жил, как мы живем, думал, чувствовал, страдал и ночью, и утром, и днем. У Репина сказано то, что он хотел, так узко, тесно, что на словах это бы еще точнее можно сказать. Сказано и больше ничего. Помешал казнить, ну, что ж? Ну, помешал. А потом? Но мало того: так как содержание не художественно, не ново, не дорого автору, то даже и то не сказано. Вся картина без фокуса, и все фигуры ползут врозь. У вас же сделано то, что нужно. Я знал эскиз, слышал про картину, но когда увидал, я умилился. Картина делает то, что нужно: раскрывает целый мир той жизни Христа, вне знакомых элементов, и показывает его нам таким, каким каждый из нас может его себе представить по своей духовной силе. Единственный упрек, это зачем Иоанн, отыскивая в темноте что-то, стоит так близко от Христа? Удаленная от других фигура Христа мне лучше нравилась. Настоящая картина, т. е. она дает то, что должно давать искусство. И как радостно, что она пробрала всех самых чуждых ее смыслу людей. Я гостил 3 недели у Урусова. Есть такой генерал, мой кум, математик и богослов, но хороший человек. В уединении у него пописал. Здесь опять иссяк. Начал писать статейку об искусстве между прочим и все не могу кончить. Но не то, не то надо писать. Кое-что есть такое, что я вижу, а никто, кроме меня, не видит. Так мне кажется по крайней мере. У вас тоже такое есть. И вот сделать так, чтобы и другие это видели – это надо прежде смерти. Тому, чтобы жить честно и чисто, т. е. не на чужой шее, это не только не помешает, но одно поощряет другое».
Живопись как искусство очень интересовала Льва Николаевича, и он часто посещал выставки и галереи. Но суждения его о живописи были всегда строги и самобытны. В своем дневнике, 14 марта, он записывает:
«Пошел к Третьякову. Хорошая картина Ярошенко «Голуби». Хорошая, но и она, и особенно все эти 1000 рам и полотен с такой важностью развешенные. Зачем это? Стоит искреннему человеку пройти по залам, чтобы наверно сказать, что тут какая-то грубая ошибка, и что это совсем не то, что нужно».
При этой строгости к произведениям искусства особенно ценна его любовь к картинам Н. Н. Ге.
В этом письме Л. Н-ча к Ге мы уже замечаем, что он снова тяготится Москвой, в которой «иссякал» его творческий источник.
И вот 2-го мая он уходит пешком в Ясную Поляну в сопровождении Евгения Ивановича Попова, и уже до осени не возвращается в Москву.
Внутренняя работа Л. Н-ча шла в это время особенно напряженно. А жизнь вокруг оставалась все та же, и, как Будде милосердному, Л. Н-чу стало жалко людей, блуждающих во мраке, и у него явилась непреодолимая потребность поделиться с людьми познанной истиной. В своей записной книжке он записывает 25 мая 1889 года:
«Ночью слышал голос, требующий обличения заблуждений мира. Нынешнею ночью голос говорил мне, что настало время обличить зло мира. И в самом деле, нечего медлить и откладывать. Нечего бояться, нечего обдумывать, как и что сказать. Жизнь не дожидается. Жизнь моя уже на исходе и всякую минуту может оборваться. А если могу чем послужить людям, если могу чем загладить все мои грехи, всю мою праздную похотливую жизнь, то только тем, чтобы сказать людям-братьям то, что мне дано понять яснее других людей, то, что вот уже 10 лет мучает меня и раздирает мне сердце.
Не мне одному, но всем людям и не только христианам, но магометанам, буддистам, конфуцианцам, браманистам, русским, французам, англичанам, немцам, американцам, но и туркам, татарам, японцам, китайцам, индейцам ясно и понятно, что жизнь людская идет не так, как она должна идти, что люди мучают себя и других и только тем, что живут не так, как должно, как им хочется и как указывает им мудрость людская, учителя человечества: индийские, китайские, греческие, еврейские и яснее всех Христос, которого более 400 миллионов в Европе и Америке христиан признают Богом. Всякий человек знает, что для его блага, для блага всех людей нужно любить ближнего не меньше себя, и если не можешь делать ему того, что себе хочешь – не делать ему, чего себе не хочешь; и учения веры всех народов, и разум, и совесть говорят то же всякому человеку».
И, обличая ложную жизнь людей, Лев Николаевич в заключение взывает к ним:
«Одумайтесь, одумайтесь, одумайтесь! – кричал еще Иоанн Креститель, провозглашал Христос, провозглашал голос Бога, голос совести и разума. Прежде всего остановись каждый в своей работе и в своей забаве, остановись и подумай. Остановись и подумай о том, что ты делаешь. Делаешь ли то, что должно, делаешь ли лучшее, или так даром ни за что прожигаешь ту жизнь, которая среди двух вечностей смерти дана тебе. Знаю я, что со всех сторон на тебя налегают и не дают тебе минуты покоя, и что тебе, как лошади на колесе, кажется, что тебе никак нельзя остановиться, хотя и колесо, движущееся под тобой, разогнано самим тобою; знаю я, что сотни голосов закричат на тебя, как только ты попытаешься остановиться, чтобы одуматься. «Некогда думать и рассуждать, надо делать! – закричит один голос. – Не следует рассуждать о себе и о своих желаниях, когда дело, которому ты служишь, есть дело общее, дело семьи, дело торговли, искусства, науки, государства». – «Ты должен служить общему благу!» – закричит другой голос. «Все это уже пробовано обдумывать, и никто ничего не обдумал, живи, вот и все! – закричит третий голос. – Думай или не думай, все будет одно: поживешь недолго и умрешь, и потому живи в свое удовольствие. Не думай. Если станешь думать, увидишь, что эта жизнь хуже, чем не жизнь и убьешь себя». – «Убей себя или живи, как попало, но не думай!» – закричит четвертый голос. Как в сказке рассказывают, что когда уже в виду искателя было то, что он искал, 1000 страшных и соблазнительных голосов закричало вокруг него, чтобы помешать ему взять то, что давала ему охота. Так и голоса слуг мира сбивают искателя истины, когда она уже на виду его. Не слушай этих голосов. И в ответ на все, что они могут сказать тебе, скажи себе одно:
«Позади своей жизни я вижу бесконечность времени, в котором меня не было. Впереди меня такая же бесконечная тьма, в которую вот-вот придет смерть и погрузит меня. Теперь я в жизни и могу, – знаю, что могу, – могу закрыть глаза и, не видя ничего, попасть в самую злую и мучительную жизнь, и могу не только открыть глаза, смотреть, могу видеть, оглядывать все вокруг себя и избрать самую лучшую и радостную жизнь. И потому, что бы мне ни говорили голоса и как бы ни тянула меня уже начатая мною, и как бы ни поощряла меня текущая вокруг меня жизнь, я остановлюсь, оглянусь вокруг себя и одумаюсь. И стоит человеку сказать себе это, как он увидит, что не он один одумывается, что и прежде его и при нем много и много людей так же, как он, одумывались и избирали тот лучший путь жизни, который один дает благо и ведет к нему».
Среди всей этой борьбы, внешней и внутренней, Л. Н-ч продолжал свойственную ему работу писания. Как мы уже упоминали, Л. Н-ч в это время был занят тремя вещами: статьей об искусстве, комедией «Исхитрилась» и «Крейцеровой сонатой». В письмах ко мне он часто упоминает об этих работах:
«Я все писал об искусстве. Все разрастается, и я вижу, что опять не удастся напечатать в «Р. Б.». Вопрос-то слишком важный. Не одно искусство, а и наука: вообще вся духовная деятельность и духовное богатство человечества – что оно, откуда оно и какое настоящее истинное богатство духовное. Я нынче бросил на время и стал писать «Крейцерову сонату». Это пошло легко».
Поводом к написанию «Крейцеровой сонаты» послужило следующее обстоятельство.
Как-то весной, в Москве, в Хамовническом доме у Л. Н-ча собралось большое общество и светских, и литературно-аристократических гостей. Из выдающихся людей были Репин и Андреев-Бурлак. На этом вечере присутствовал также скрипач Лассото, учитель музыки детей Л. Н-ча. Знаток и любитель музыки, Серг. Льв. Толстой сыграл вместе со скрипачом Лассото «Крейцерову сонату». Л. Н. давно знал и любил эту вещь: ее играли еще во время его молодости на музыкальных вечерах в Москве. В этот вечер «Крейцерова соната» произвела на Л. Н. особенно сильное впечатление. И он перевел это впечатление с музыкального на литературный язык и, обратившись к Репину и Андрееву-Бурлаку, сказал; «Давайте изобразим «Крейцерову сонату» доступными нам способами искусства. Я напишу рассказ, Андреев-Бурлак прочтет его перед публикой, а вы напишите на эту тему картину, которая будет стоять на сцене, пока Андреев-Бурлак будет читать мою повесть».
Репина Л. Н-ч знал уже давно, а Андреев-Бурлак в этот приезд свой поразил Л. Н-ча своей декламацией, и он хотел воспользоваться силой его таланта, чтобы произвести своим словом, через его посредство, наибольшее впечатление на публику.
Предложение это было принято, но далеко не выполнено в том виде, как его предлагал Л. Н-ч. Сам же Л. Н-ч, действительно, принялся за писание «Крейцеровой сонаты».
Мне пришлось присутствовать на чтении Л. Н-чем начала ее Андрееву-Бурлаку. Он, конечно, с радостью готов был отдать свои силы на исполнение возложенной на него Л. Н-чем обязанности, был в восторге от начала, и тут же стал пробовать передавать тот нервный звук, вроде рыдания, который часто произносил Познышев во время своего рассказа.
Этому назначению повесть и обязана своей формой диалога, превращающегося в длинный монолог с незначительными репликами собеседника.
Андреев-Бурлак вскоре умер, не дождавшись окончания повести, а Л. Н-ч увлекся ее содержанием, и она приняла такие размеры, которыми она уже уклонилась от своего прежнего назначения.
Повесть эта была эпохой не только в русской, но и во всемирной литературе.
Мы еще вернемся к ней, когда будем говорить о появлении ее в печати в окончательной редакции.
Когда повесть, принимала более или менее законченный вид, Л. Н-ч читал ее в обществе своих друзей и знакомых. Первое такое чтение было 31 августа 1889 года в Ясной Поляне, в присутствии гостивших тогда в Ясной кн. С. С. Урусова и семьи Стаховича.
В письме Е. И. Попову Л. Н-ч так пишет о своем образе жизни этого года:
«…Я веду довольно правильную жизнь: утром пишу, все переделываю, дополняю, изменяю то, что при вас писал; я и прежде говорил и чувствую справедливость, что надо говорить не «скоро сказка сказывается, а не скоро дело делается, а наоборот: «скоро дело делается, а не скоро сказка сказывается». Я решил давно, что так как мне остается жить недолго, а кажется, что еще нужно кое-что сказать, чего, по всем вероятиям, я не успею сказать наилучшим образом, то надо оставить авторское кокетство, а писать, как напишется, но вот никак не могу. Так по утрам пишу, а после обеда работаю в лесу. За сапожную работу, которая даже очень нужна, никак не могу взяться. Еще занятие – это переписка, чтение и общение с людьми, которые приходят и приезжают…»