banner banner banner
Тихий солдат
Тихий солдат
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Тихий солдат

скачать книгу бесплатно


Павла от волнения и тряски тошнило. Наконец, еще какой-то мост и вот впереди Штаб Московского военного округа, а справа, похоже, комендатура. Уж больно много там машин и суетливых красноармейцев. Да и несколько молодых комвзводов покрикивают, пинками разгоняют и без того расторопных служивых.

Эмка въехала во внутренний двор штаба округа, в котором стояли под парами три черных, лаковых, огромных лимузина, с длиннющими капотами и таким количеством начищенного хрома, что его хватило бы, по мнению Павла, на шесть двухведерных самоваров.

– Запоминай, Тарасов, – повернул голову водитель с двумя макушками счастливчика, – Это вот авто Семена Михайловича. Все три. Он их никому не уступает, как и своих лошадей. Всегда работают, чадят. Он не любит, когда конь не волнуется, а техника не дымит и не разогрета. Говорит, паровоз на то и паровоз, чтобы пар из трубы валил, а так это груда металла. Автомобиль для него тот же паровоз.

Он подумал немного и отрицательно покачал головой:

– Неа! Не паровоз, а конь! Железный конь, вот что для него автомобиль. А потом уж паровоз.

Павел густо покраснел, потому что окончательно понял, что тут уже деваться ему некуда. Когда ехали, думал, что какая-нибудь случайность на дороге и все пойдет вспять. Но теперь впереди была только задняя дверь в углу двора, узкая лестница за ней, длинный изогнутый коридор и, наконец, огромная, светлая приемная маршала. Была еще парадная лестница, с набережной, но на нее таких как он не пускали.

В приемной маршала за четырьмя столами, похожими по размерам на ворота в крестьянском дворе, сидели двое ладных, франтоватых командира-кавалериста, даже со звонкими шпорами на отливающих антрацитовым блеском сапогах, пожилая сухая женщина с седым плотным коком на макушке, похожая на старорежимную учительницу, был здесь еще и пустой стол. Перед женщиной стоял чугунный, огроменный «Ундервуд», который настойчиво конкурировал со звоном звездочек шпор и даже с молодцеватым грохотом подкованных, словно лошадиные копыта, сапог. Этот «ундервуд» с его старой, проверенной пулеметчицей, как сразу окрестил ее Павел, мог бы соперничать даже с «Максимом», а не то, что со шпорами и каблуками. Грохота от него было столько, что казалось, будто тут самый что ни на есть революционный штаб где-нибудь в Царицыно и усатый атаман Первой Конной раздает свои боевые приказы, которые его верная «пулеметчица» переносит на бумагу, пробивая железными знаками и буквами ее невинное, белое тело, словно пулями.

Со стен свисало под углом несколько крупных картин, написанных маслом. Был тут и Сталин во френче, с погасшей трубкой, склонившийся над картой, и Ленин в кресле с развернутой газетой, и какие-то военные, смотрящие на одном из полотен друг на друга с гордостью, с молодцеватым достоинством, перед ними также, как и на картине со Сталиным, стелилась карта, чуть загнутая на углу, а за спинами, в небольшое приоткрытое окошко заглядывал светлоусый кавалерист в буденовке чуть набекрень, смеющийся, даже как будто подмигивающий. Павел успел заметить, что смотрит этот веселый боец на военного с широкой грудью и угадывающимся солидным брюшком, в зеленом френче, с огромными черными усами, с двумя боевыми орденами на красной подложке. Этим военным мог быть только сам Буденный. Рядом с ним стоял с карандашом в руке, крепко задумавшись, Ворошилов, тоже в зеленом френче, а еще один из военных определенно был похож на Фрунзе. Был там еще кто-то, но Павел не успел тогда его рассмотреть. Главным в картине все же был откровенно восхищенный взгляд веселого кавалериста, направленный на Семена Михайловича. Вот увидишь бойца и сразу переведешь взгляд на Буденного, а остальных только потом станешь разглядывать.

Лейтенант исчез так незаметно, что Павел, оглянувшись вокруг себя, вздрогнул. Но сначала они вдвоем вошли в приемную, и навстречу им поднялся невысокий, но кряжистый, крепкий, кривоногий комполка, один из тех двух командиров в антрацитовых сапогах и со шпорами. Он грохнул подбитыми каблуками, звякнул звездочками шпор и как будто даже прислушался к этой дивной музыке. На лице его эти звуки отразились привычным удовольствием. Лейтенант что-то быстро, негромко доложил ему, тот солидно кивнул и легким движением руки отпустил чекиста. Тот незаметно исчез, и Павел именно тогда и почувствовал себя совершенно одиноким, брошенным. Кривоногий медленно обошел замершего Тарасова и, удовлетворенно хмыкнув, хлопнул его ладонью по плечу:

– Жить будете на территории штаба, тут у нас есть своя небольшая казарма, довольствием и всем, что полагается, обеспечим. Оружие получите. Пограничник?

– Так точно, товарищ комполка.

– Говори, полковник. Так лучше. И Семен Михайловичу больше нравится. Сейчас я тебя ему представлю. Да ты не трясись, Тарасов! Батя у нас казак с понятием, хоть и горячий. Ну, так казак же!

В это мгновение огромная двойная дверь, на которую только теперь обратил внимание Павел, разлетелась в стороны и грохнулась металлическими ручками о стены. Из нее ядром вылетел невысокий, полный военный, немолодой уже, но еще и не старый. Он не удержался на ногах и животом, расставив руки, полетел вперед, прямо под ноги обомлевшему Тарасову. За ним выскочил, будто преследовал врага в конной атаке, распаленный, в распахнутом кителе, в белой, мятой рубахе, с горящими глазами, с подрагивающими тяжелыми брылами в мелких красных прожилках и с неестественно пушистыми черными усами известный всей стране казак. Это он был на картине, правда, там в его темных глазах были умная ирония, мудрость во всем его облике и почти монументальный генеральский покой в фигуре.

– Я тебя в окопах сгною, белый недобиток! – орал усатый казак, – Ты у меня вшей кормить будешь! Учить вздумал маршала! Отца учить, как мамку любить! Пошел вон!

О каких окопах орал Семен Михайлович, Павел не мог понять. Он даже подумал, что пока сюда ехали, началась война. Самураи, наверное! Он только таких врагов знал, потому что почти два года они были очень близко от него. И ими постоянно пугали командиры.

Буденный вдруг остановился, уперся кулаками в бока и, покривив шею, уставился бешеными глазами на Павла. Ноги в генеральских бриджах, с лампасами, с сияющими, как у командиров в приемной, сапогами были широко расставлены и походили либо на две кривоватые колонны, либо на ноги памятника – такими они были надежными, крепкими.

– Это что еще за молодой Чапаев! – вдруг строго потребовал немедленного ответа маршал.

– Это, Семен Михайлович, сержант Тарасов, Павел Иванович, из приданных, так сказать, сил…для охраны. В нагрузку к Пантелеймонову и Рукавишникову. Вот тут, с ружьем…, как у Ильича было, – спокойным, ровным голосом доложил полковник в шпорах, как будто на полу перед ним не валялся всклокоченный человек в расхристанной форме. Он указал широким жестом на дверь, около которой должен теперь стоять на посту сержант Тарасов.

Маршал мгновенно сменил в своих темных глазах гнев на искреннее любопытство и неспеша стал обходить кругом Павла. Когда круг этот завершился, а тот, что все еще лежал на полу, у самых ног, живенько вскочил и бросился в дверь, Буденный, не обращая на него ни малейшего внимания, заглянул Павлу в глаза, снизу вверх, хотя и сам был человеком не низкого роста.

– Каковский?

– Из крестьян, товарищ маршал, – едва не закашлявшись, ответил Павел и вытянулся в такую напряженную струнку, что чуть было не зазвенел.

– Из каковских?

– Тамбовские мы, товарищ маршал. Виноват…

– Кто виноват? – Буденный картинно нахмурился, стрельнул глазами, усы грозно разъехались в стороны, еще больше распушились.

– Я виноват, товарищ маршал Советского Союза…

– Ну, ну! А ты того не знаешь, казак, что есть и другие, по более тебя, виноватые. Слыхал?

– Виноват…, – голос Павла дрогнул. Такого с ним еще не случалось. Даже в драках, даже тогда, когда три жигана хотели вспороть ему живот на пустой дороге. А тут ноги ослабли, затряслись. Ведь какая легенда перед ним стоит, уставив руки в боки и топорща усищи! Да еще спрашивает, слыхал ли он о том, кто поболее Павла, его отца и дядек виноват в том, что случилось в тамбовских степях много лет назад.

– Опять виноват! – Буденный вдруг негромко рассмеялся и привычно провел указательным пальцем по усам, взад-вперед.

От этого тихого смеха Павлу вдруг стало легко и даже самому захотелось засмеяться. И так это было неудержимо, что он не сумел подавить улыбку.

Маршал вдруг резко обнял его за плечи, чуть привстав на цыпочках.

– А ну-ка, казак, отвечай, какое у тебя образование?

– …семь классов, товарищ маршал Советского Союза…, виноват…вообще-то четыре, но я помогал учителю…и училке…то есть учительнице, уроки вел у самых младших …иногда, конечно… Вот мне и написали – семь классов. А так…четыре.

– Я же говорю – молодой Чапаев! И тот учителем был. Грамотный. А! Ну, служить у меня верой и правдой будешь? Не предашь, как другие?

Павлу впору было грохнуться на колени и взмолиться о пощаде. Но у него лишь наполнились густыми слезами глаза, словно расплавленным горячим стеклом. Руки вздрогнули, сжались пудовые кулаки.

– Но, но! – Буденный как будто в шутку опасливо отодвинулся и тут же уважительно пощупал один из кулаков, что был поближе к нему, – Это я так…положено спрашивать… Ну, вот, словно девка! Сейчас и разревется! Кого присылают!

Еще немного и он бы опять вспыхнул гневом. Но, увидев, что у Павла действительно уже дрожат губы, вдруг ласково и нежно улыбнулся:

– Вижу, не предашь! Хоть ты и ихний, но раз погранец, значит, почти наш.

Он повернулся к полковнику и гаркнул:

– Поставить молодого Чапаева на довольствие, как положено… трехлинейку ему, новую, со штыком, и с завтрашнего утра на пост…здесь!

Маршал почему-то указал пальцем себе в ноги. После этого он, оттолкнув Павла плечом, устремился в распахнутый створ двойных дверей своего кабинета. Из-за стола, что был ближе к дверям, выскочил еще один военный, в чине, который Павел от волнения даже разглядеть не сумел, и торопливо прикрыл за спиной маршала тяжелые створки дверей. Этот был молод и худ, с аккуратной, глянцевой стрижкой, синеглазый, с усиками «ниточкой» под тонким, длинным носом. В портупее, ремне, и тоже в сияющих сапогах и со звонкими шпорами.

С этого и началась в самом конце 1937 года служба Павла Тарасова маршалу с героическими усищами. С этого же дня тот стал именовать его «Молодой Чапаев» и никак иначе. Это многих удивляло – и ростом он для Чапаева велик, да и вообще, как будто, совсем ничего общего. Но маршалу, как известно, это лучше знать.

5. Маленький человек

Маша долго привыкала к мысли, что у нее теперь есть любимый человек. Всё казалось, как будто поезд идет, идет, станция за станцией, но все равно рано или поздно придет на конечную, а там вагоны расцепят, паровоз угонят в депо, вот и вся дорога! Вот и вся любовь!

У Маши был лишь один опыт телесной любви с мужчиной. Ей он показался очень неудачным, даже страшно неинтересным. Может быть, поэтому хотелось перепроверить себя или, возможно, его, первого. Тот был старым маминым знакомым по какой-то прошлой работе, хоть был и значительно моложе ее. Как-то пришел к ним на Ветошный (Маша тогда еще в последнем классе школы училась), выпивший, какой-то грустный, подавленный. Мамы не было, но Маша впустила его, потому что неудобно было оставлять за порогом «старого», как ей казалось, человека. А ему было то не больше тридцати семи тогда. Как вышло, что они оказались в постели, Маша так и не смогла вспомнить. То ли уступила по той же причине, по которой впустила, из неудобства или из жалости; то ли от любопытства, что такое происходит у взрослых и старых людей между собой; то ли потому что испугалась его настойчивости, а возразить не посмела. Было не больно, а как-то очень неловко, до тошноты неприятно. Потом произошло что-то совсем уже неясное, слабое, с мгновенным замиранием сердца и со сразу наступившей после этого досадой. Он пьяно пыхтел, от него дурно пахло изо рта, из подмышек, откуда-то снизу, из межножья. Маша подумала, что у него и с мамой такое, наверное, бывает и очень ее пожалела. Но позже мама страшно удивилась ее вопросу о том, было ли что-нибудь эдакое у той с этим человеком. «Да как же можно! – вскричала мама, – Он же гадкий!» И тут же встрепенулась: «А у тебя, у тебя было!» Мамины глаза тут же налились горячей тревогой, готовой вырваться через горло истошным криком. «Нет, нет! – торопливо запричитала Маша и переселила себя, чтобы не отвернуться и тем самым не выдать свою ложь, – Что ты такое говоришь! Он же старый! …И действительно гадкий!» Мама с недоверием покосилась на нее и беспомощно поджала плечами. Больше этот человек к ним никогда не приходил и о нем никто ни разу и не вспомнил. У Маши никаких последствий от связи с ним не наступило.

Так вот теперь она хотела бы знать, так ли бывает со всеми мужчинами или только вот с такими – старыми, смердящими водкой и потом. Ее снедало жгучее любопытство, готовое перерасти в почти неприличное нетерпение. Она очень боялась себя выдать (почти как тогда в разговоре с мамой), потому что даже тайное ожидание «этого» от Тарасова казалось ей оскорбительным по причине его преждевременности. А в глубине души понимала истинную суть того оскорбления: «А как откажет! А как оттолкнет! А как посмеется над ней!»

С Павлом они вновь встретились только уже в конце января 1938-го года, в лютый мороз. Павел сам пришел на Ветошный, с промерзшим насквозь тортом в руках, который купил в коммерческом.

Он сначала долго ходил по переулку, расспрашивая жильцов, где живет молодая женщина Маша с болеющей матерью, ему боялись отвечать, махали руками, выталкивали за двери, хлопали ими перед носом.

В самом центре столицы от этого ветхого райончика веяло жалкой нищетой, какая бывает там, где рушится уютное прошлое, а на смену к нему приходит зыбкое, дырявое настоящее. И это «зыбкое» сразу не умирает, а волочит свои дни мучительно долго, оставаясь не то горькой памятью, не то даже упрямым укором настоящему.

В одной из таких нищенских квартир пьяный небритый тип неопределенного возраста даже обложил его матом:

– Мать твою…чтоб ей…уж и днем ездят! Мало им, чертям, по ночам шляться! Пошел на хер! Торт взяли и думают людей обмануть! На-ка выкуси, морда твоя наглая!

– Послушник он бывший, в монастыре еще тут жил…, – с извиняющейся улыбкой объяснил в соседней квартире старичок профессорского вида в потертой меховой душегрейке и в узбекской тюбетейке на почти лысой, облезлой голове, – Спился! А ведь был приличным человеком, образованным. Некогда в медицинском даже учился, да вот решил постричься, это еще перед мировой … Но принять постриг не успел…, революция, гражданская…, голод потом… Эх-хе-хе! Видите, молодой человек, как в жизни бывает! У него младшего брата увезли в четверг, на прошлой неделе, ночью почти… Арестовали, учинили обыск …, книги на улицу выкинули… Вроде, он заговорщик…, с тайным духовенством как будто был связан… А этот вас за энкаведешника принял с пьяных глаз, вот и ругается.

– А что брат? Действительно враг?

– Кто ж его знает, – старичок вдруг стал серьезным, забубнил что-то себе под нос и тоже стал прижимать дверь перед самым носом Павла, – Сейчас разве разберешься? Раз пришли, так, видимо, за дело… Выселять нас хотят, а он очень даже недоволен был, мол, монастырское общежитие здесь когда-то было, и врачи тут тоже жили, это, дескать, их с братом законное место. Ругаться ходил, жаловался, бумаги писал… Хоть и молодой…двадцати четырех лет, а злой… Справедливости все искал, дурак! Тоже в медицинском учится…на Пироговке, на последнем курсе. У них и батюшка врачом был, а уж дед, будучи молодым хирургом, так еще в Крымскую кампанию в войсках, говорят, даже Пирогову ассистировал… К самому Льву Николаевичу вхожи были, после Крымской… Ночевали у него даже, у графа Толстова, батюшка их, и дед… Там ведь Пироговка рядышком с его, графа, московским имением… Так что, вы на него зла не держите…, нервы все это…и водка… Раздражение…видите ли…, молодой человек…

Павел поставил ногу, обутую в промерзший насквозь сапог, в створ двери.

– Извините, папаша! Я вот тут в гости пришел… Маша Кастальская…, Мария Ильинична. Они с матерью живут, а та болеет. Не знаете, не здесь ли, не в этом ли доме? У них, вроде, две комнаты…

– Это не тут, молодой человек, – уже очень сухо ответил старик и решительно нажал на дверь, больно защемив Павлу ногу, – Тут нет таких. Дальше идите по переулку, а после вглубь, напротив торговых рядов… Там получше дома, для начальства. Извините, товарищ командир…, уберите, будьте так любезны, ногу, а то холодом задувает.

Тарасов стал нервничать от того, что не может никак найти Кастальскую, да еще сильно замерз. Ноги в сапогах ломило уже так, что ступать даже стало больно. Пальцы одеревенели, их словно выламывало. Он сердился на себя, что не надел валенок, хотя ему в казарме взводный говорил. Решил пофорсить, а как заболеет! Семен Михайлович такого не понимает. Если, говорит, казак болеет, то слабак он или симулянт. А это уже саботаж. За такое в гражданскую, мол, даже к стенке ставили! Это так взводный рассказывал про Буденного. Но Павел не мог себе позволить придти впервые в дом к Маше Кастальской в огромных валенках, в калошах, как будто в деревне, а не в Москве. К тому же, его не приглашали, а значит, свалится как снег на голову! Да в валенках! Ну, как же так!

Он не знал, как иначе встретиться с Машей. На службу ведь к ней не придешь. Вроде бы, ни к чему это, официальных причин нет. Павел и не знал, живет ли где-нибудь поблизости, на Садовнической набережной, какая-нибудь ее подруга, от которой бы она шла и совсем «случайно» натолкнулась бы на него. Поэтому он, дождавшись, наконец, увольнительной, собрался с духом, купил на Пятницкой, на углу с Большим Овчинниковским, в коммерческом, там еще колокольня напротив, бисквитный торт с кремовыми розочками и через Чугунный мост, а затем сквозь продуваемый ледяным ветром Большой Москворецкий – к храму Василия Блаженного, а оттуда за ГУМ и на Ветошный. Пока дошел, продрог, ушей не чувствовал, щеки задубели как деревянные, ноги точно чурки стали, а пальцы на руках, да и на ногах, так ломило, что хоть отрубай их. А тут все буквально матом обкладывают, дверью мерзлый нос готовы прищемить, и никто не знает, где живут эти самые Кастальские.

Он бы, наверное, так бы и вернулся в казарму с тортом и с отмороженными ногами, если бы вдруг не натолкнулся прямо на улице на Машу. Она шла в форменном пальто и в шапке-ушанке со звездой, торопливо, как будто стараясь обогнать мороз.

– Ой! – вскрикнула Маша радостно, – Паша! Откуда! Вот молодец! Ну, молодец! Ты меня ищешь или к кому-нибудь другому торт несешь?

Маша была так легка, будто от мороза потеряла вес. И форма ей, оказывается, шла: своей серьезной серостью и аскетизмом будто спорила с ее свежим девичеством, даже украшалась ею. Щеки зарумянились, а глаза сверкали зимним весельем. Она сразу перешла на непривычное «ты», словно они с Павлом уже давно так.

Павел смутился, но тут же взял себя в руки и ни с того ни с сего протянул Маше торт. Она звонко рассмеялась, уткнулась вдруг в Пашу обеими руками и резко развернула его в узкую подворотню, мимо которой он два раза уже проходил и даже не заметил ее. За подворотней открывался небольшой дворик с двумя плотно закрытыми дверями, без навесов.

Тарасов растерянно остановился и развел руками, оставаясь по-прежнему с тортом, который теперь постукивал в картонной коробке, как камень.

– Я бы нипочем не догадался, товарищ младший лейтенант! – начал он, – Мимо столько раз прошел, а сюда не заглянул.

Но Маша неожиданно поднялась на цыпочках, обхватила руками Павла за шею и впилась губами в его одеревеневший рот, околдовывая своим теплом. Поверху жег мороз, а внутрь Павла, в его изумленную душу, сквозь потрескавшиеся от холода губы, неожиданно ласково входил долгожданный, волнующий жар молодой женщины. Так они стояли в подворотне, не замечая ледяного ветра и крепкого мороза.

– Я же тебя просила, Пашенька! Миленький мой! Зови меня по имени. Ну, пусть я в форме сейчас…, что с того! – шептала Маша, – Я тебя ждала, ждала, а ты всё не шел.

– Я не мог, Машечка! Не отпускали. Семен Михайлович…строг он очень… Я, конечно, не в претензиях… Но вот сегодня увольнительная, я сначала на Пятницкую, за тортом, а потом сразу к тебе. Искал, спрашивал…, никто не знает. Ругаются…

Маша рассмеялась и уютно прижалась к его груди, пряча за отвороты его шинели руки в серых вязаных варежках.

– Пойдем к нам, – как будто очнулась Маша, – Что ж мы тут! Так и в сугробы недолго превратиться.

– А мама…ваша мама…твоя мама? Болеет ведь… Удобно ли будет? Возьми вот торт, а я пойду себе.

– Вот еще дуралей какой! – Маша весело хлопнула его ладошкой в варежке по груди, – Я тебя никуда не отпущу! Мама спит почти все время… Мы не станем ей мешать.

Они уже шли к подъезду, который оказался темной и дурно пахнущей дырой. Гнилые деревянные лестницы, которые, по словам Маши, обещали уже больше года как заменить, раскачивались и скрипели под тяжелыми ногами Павла так, что сердце вздрагивало в груди. Неужели, подумал он, это те самые дома, в которых живет начальство, как только что говорил старик в душегрейке? Отсюда в самом деле людей надо выселять, потому что жить тут человек не должен. Наверное, когда-то, когда это было частью какого-то подворья, тут еще была жизнь и она, наверное, вполне соответствовала бытовым достижениям своего времени. Но сейчас время здесь точно остановилось и то, что было сносно тридцать лет назад, теперь являет собой обыкновенное уродство и даже позор. Ему даже стало жаль Машу и ее маму, и старика в душегрейке и еще больше почему-то брата того бывшего послушника, который обивал пороги разных начальников, а заработал лишь арест. Павел удивился этим своим неожиданным мыслей. Но ведь они возникли из только что увиденного им, а значит сами пришли в его голову. Но все равно это было как-то странно, непривычно для него. И еще он подумал, что сам ведь никогда в удобстве не жил и как люди им пользуются, только представлял себе. Однако то обстоятельство, что в двух шагах отсюда Кремль, а в нем сам Сталин живет, курит свою трубочку и, должно быть, ничего не знает о том, что тут такое свинство с молодыми врачами творят, что их арестовывают по ночам только за то, что они требуют к себе человечности, еще больше взволновало его.

Тарасов встряхнул головой, чтобы отбросить эти неожиданные мысли. То было странное ощущение, незнакомое и пугающее, точно в чем-то его предостерегающее, что-то невнятно предсказывающее.

Павел и Маша поднялись на третий этаж, Маша вдруг мелко задрожавшей рукой отперла дверь длинным старым ключом, почерневшим от времени, и оба шумно ввалились в маленькую квартирку, в которой Павлу сразу стало тесно и душно, хоть и тепло. Маша вынула у него из рук коробку с мерзлым тортом, куда-то на мгновение исчезла, потом вернулась без торта, без пальто, только шапку еще не сняла. Она стала торопливо расстегивать пуговицы на шинели Павла, он помогал ей негнущимися пальцами. Потом он с неимоверным трудом стащил с себя ледяные сапоги, застеснялся распустившихся портянок, но потом все же ловко обвязал ими щиколотки ног. Маша втолкнула его в узенькую комнатушку, едва освещенную малюсеньким окошком, утопавшим в стене наподобие бойницы. А дальше Павел уже не помнил, как с них слетала вся одежда, как они очутились на неразобранной постели с воздушной горой подушек, как он сразу, не успев даже выдохнуть, вошел в нее и как испугался, что раздавит эту некрупную, горячую молодую женщину под собой. Она крепко, требовательно обхватила его руками за шею, изогнулась, закусила свою нижнюю губу и закрыла глаза в предвкушении того, чего еще не знала. Она удивилась, что ей сначала стало больно, будто он первый у нее, и даже потом нашла на простыне несколько капелек крови. Уже много позже она осторожно спросила об этом у женщины-военврача во время короткой командировки на фронт (тогда уже шла война с немцами), почему так получилось, ведь Павел был не первым, а первым был пьяный мамин знакомый. А та ответила просто, все сразу поняв:

– Да не было у тебя ничего с тем! Растянул он тебя там самую малость, ничего не нарушив, а сам на нормальное соитие был, по-видимому, неспособным. Должно быть, слабенький был мужичок-то, да и пьяный к тому же, торопился, а вдруг мать придет! А этот сильный, молодой, да ты и сама хотела. Вот потому тут и вышло так. Первым он у тебя был. По-настоящему, первым. А того, считай, вообще не было.

На этот раз маму Маши Кастальской он не видел. Не то она действительно крепко спала в своей комнатенке, за чуланчиком, не то просто сидела там тихонько как мышка, боясь побеспокоить дочь и ее гостя.

Павел стал приходить сюда в каждое свое увольнение, и в третий свой приход, уже в самом конце февраля, в поземку, стрелявшую в лицо мелкой, как манка, ледяной купой, он, едва сняв шинель, столкнулся в той же узкой прихожей с пожилой, по-видимому, когда-то интересной женщиной, со спутанными седыми волосами, в длинной, простенькой ночнушке, с металлической кружкой в руках.

Маша отперла входную дверь, торопливо, приподнимаясь на цыпочках, помогла ему снять шинель, и в этот момент за ее спиной появилась мама. Она несла воду к себе в комнатку из крошечной кухоньки. Женщина без стеснения, скорее даже, с внимательным любопытством уставилась на Павла снизу вверх. Павел помнил, что она родственница Германа Федоровича, которого он с тех пор, как сошелся с Машей, так и не видел, и с любопытством стал рассматривать ее лицо. Было очевидное сходство с обликом полковника, как бывает между людьми одной породы. Однако же на лице Германа Федоровича всегда держалась особенная сосредоточенность, словно он постоянно решал важную задачу и требовал от себя самого остроумного положительного результата, а лицо его родственницы было усталым и вялым, как будто она свою задачу уже давно решила, и у той оказался отрицательный ответ.

– Мама! – воскликнула возмущенно Маша, – В каком ты виде! У нас же гость.

Женщина поджала губы и недоуменно приподняла острые плечики. Была она такая же невысокая, как и ее дочь, но много худее ее, тоньше.

– А ты бы нас познакомила, Машенька, с молодым человеком, – вдруг сказала она и теперь уже смело посмотрела Павлу в глаза.

– Меня Павлом зовут… Тарасовым. Павлом Ивановичем, – стараясь не видеть то, как она одета, а, вернее, не одета, представился Павел.

– И я в девичестве была Тарасова, – и тут в глазах у женщины прыгнули те же веселые чертики, какие часто бывали в глазах Германа Федоровича, но только эти чертики давно уже состарились и теперь только вспоминали свое забытое веселое прошлое.

– Маму зовут Надеждой Федоровной. Она в медицине тоже работала…как отчим… была сестрой милосердия.

– Операционной, – гордо поправила Надежда Федоровна.

Она вдруг жеманно присела в забавном книксене и церемонно прошла по узкому, короткому коридорчику в сторону своей комнатенки.

– Маша, покорми Павла Ивановича, – вдруг строго распорядилась она, – мужчины всегда голодны.

Маша стеснительно улыбнулась, низко пригнула голову и нырнула в подмышку к высоченному Павлу. Ей стало очень уютно и тепло – Павел, большой и сильный, пахнущий влажным снежком и ветром, и мама, так, оказывается, правильно всё понимавшая. Она даже не постеснялась Павла, она приняла его. Это ведь уже почти как семья! Ведь, что такое семья, подумала Маша? Это когда все друг друга так хорошо, так искренне понимают, что добродушно смиряются со странностями и привычками друг друга.

С тех пор Надежда Федоровна часто выходила из своей комнатушки к Павлу поздороваться, но всегда уже одетая во что-нибудь домашнее, скромное.

Однажды Маша спросила о его матери и сестрах. Но Павел покраснел, отвел глаза, а потом ответил даже слишком неохотно, хотя это было лишь от стыда за свою холодность к забытой семье. Маша поняла и сделала вывод, что больше никогда не будет возвращаться к этому.

– Они далеко … – сказал тогда Павел, – Они другие… Я им помогаю. Деньги шлю…, гостинцы. Мы с матерью не так, как ты со своей. Совсем не так! Я не хочу больше об этом, Маша! Прошу тебя…

– Какой-то ты неродственный, Паша…

– Какой есть! – буркнул он и отвернулся.

Павел стал втайне мечтать о том, как он, наконец, покончит с действительной службой, перейдет на сверхсрочную, там же, у Семена Михайловича, и сможет жениться на Маше, жить с ней и с ее мамой в Ветошном или где-нибудь еще.

Но планам этим сбыться не довелось. Они были отодвинуты в сторону почти историческими событиями.

Маша мечтала о том же. Даже думала уволиться из НКВД, где ей служить становилось все больше в тягость. Очень ее беспокоили и пугали слухи о том, что их будут перетрясать, вновь «чистить».

Она изредка виделась с Мирой Польской, однокашницей по короткому курсу в специальной школе НКВД, и та, теперь младший сержант из Бутырского следственного изолятора, тревожным шепотом рассказывала, каких людей ей приходится видеть там каждый день. То были и наркомы, и комдивы, и их жены, и даже дети, а еще разные артисты, артистки, в том числе, очень известные, сразу узнаваемые, хотя теперь уже совсем иные, усталые, с отчаянием в испуганных глазах, много замордованной, притихшей интеллигенции и даже обычных, совершенно растерянных людей. Метут всех, набивают, как сельдь в бочках, в душных или холодных, в зависимости от времени года, камерах. Кого-то уводят и больше не возвращают назад. И на суд, и на пересылку, и в расход.

Мира сначала мечтала выскочить замуж (только об этом и говорила), а теперь, вдруг потеряв всякую надежду образовать свою семью, хотя была миловидной женщиной, желала лишь поскорее забеременеть, что даст ей право надолго уйти со службы. Другого пути она не видела, потому что знала, чем может кончиться для нее обыкновенный отказ служить дальше. Посчитают демонстративным, вроде протеста, и начнут преследовать. А это у них быстро случается – от решения до исполнения короткая прямая, как между камерой и подвалом. Кто же оставляет на свободе человека из такого места, да еще в ясной памяти! А попадешь туда, к тем, кого выводила на допросы к следователям! Хорошо (хорошо ли вообще!) если еще определят к политическим, а если к уголовницам! Со света сживут! Так что уйти надо тихо, без шума и скандала.

Личная жизнь у Миры не складывалась, сама себе была противна. Ведь и не думала, что так все это мерзостно выглядит. Говорили, когда брали на службу, одно, а вышло совсем другое. А ведь могла, как Маша, в кадрах или еще где-нибудь в спокойной бюрократической службе, а тут прямо в Бутырки!

– Как я теперь замуж пойду! – жаловалась она, – Кому такая нужна? В тюрьме выводящей работаю. Разве это для женщины труд? Там слез, знаешь сколько! Что море! Страшно-то как! Насмотришься, наслушаешься, потом ночь не спишь. И никак не свыкнусь, Машка, я с этим! Другие ничего…, может, свыклись, а может, души у них черствые… Я, вроде, там одна такая. Кроме тебя и сказать ведь некому. Донесут… Даже родителям боюсь заикнуться. Отец всё хмурится, а мама вздыхает. Нет, эти, конечно, не донесут…, я же дочка им… Но как объяснить?