banner banner banner
Похищение Европы
Похищение Европы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Похищение Европы

скачать книгу бесплатно

Похищение Европы
Андрей Бинев

«Я всегда любил московское метро, с юности, даже с раннего детства.

„Мне в моем метро никогда не тесно, потому что с детства, оно как песня, где вместо припева, вместо припева: стойте справа, проходите слева…“

Попробуйте произнести это самое „с раннего детства“ скороговоркой. Что получится? Таким оно и было! Счастье-то какое! Ведь естественно же! Каким же еще должно быть детство! Я другого и не знал. Папа покойный – военный, скромный, до высоких чинов не дослужился, мама, тоже давно уже покойница, – учительница младших классов. И детство соответствующее.

Булат Шалвович ухватил за самое то – за детство. Никогда не тесно, стой справа, шагай слева…»

Андрей Бинев

Похищение Европы

АВТОР УБЕДИТЕЛЬНО ПРОСИТ ЧИТАТЕЛЕЙ ПОЖИЛОГО И ПРЕКЛОННОГО ВОЗРАСТА НЕ ПЫТАТЬСЯ ПОВТОРИТЬ ЭТОТ ОПЫТ. ОН СМЕРТЕЛЬНО ОПАСЕН. ТЕМ БОЛЕЕ, МОЛОДЫМ НЕ СТОИТ ЗА ЭТО БРАТЬСЯ.

    Андрей Бинев

Порядок вечен,
Порядок свят.
Те, что справа стоят – стоят.
Но те, что идут,
Всегда должны
Держаться левой стороны.

    Булат Окуджава

Чтоб я так не жил

Я всегда любил московское метро, с юности, даже с раннего детства.

«Мне в моем метро никогда не тесно, потому что с детства, оно как песня, где вместо припева, вместо припева: стойте справа, проходите слева…».

Попробуйте произнести это самое «с раннего детства» скороговоркой. Что получится? Таким оно и было! Счастье-то какое! Ведь естественно же! Каким же еще должно быть детство! Я другого и не знал. Папа покойный – военный, скромный, до высоких чинов не дослужился, мама, тоже давно уже покойница, – учительница младших классов. И детство соответствующее.

Булат Шалвович ухватил за самое то – за детство. Никогда не тесно, стой справа, шагай слева.

Я вообще из непрестижного поколения. Родился в середине прошлого столетия, то есть в минувшем тысячелетии. По большому счету – мастодонт, динозавр, вымерший тип. Вымирали всегда крупные особи, то есть те, кому нечего было жрать, потому что их не прокормишь, или те, рядом с кем образовался иной, более агрессивный вид, который соседа, в худшем случае, – пожрал или, в лучшем случае, – отобрал жрачку. Еще вымирают, когда какой-нибудь катаклизм – море-океан вышло из берегов, климат сорвался с катушек, например, Африка стала Сибирью. Тут и жрачки никому не хватит! Одни ветра, снега и лютый мороз… Словом, полный куздрец, как говаривал один мой старый приятель, тоже мастодонт.

Со мной все так и случилось – особь достаточно крупная, рядом нежданно-негаданно образовался агрессивный вид других особей, кои активно отжирают от меня целые куски, и климат из умеренно-болотного стал неумеренно-катаклизмическим.

Еду в метро. Хоть мне в моем метро никогда не тесно, но рядом все же душно, сперто, миазматично, страшноватенько, потому что все очень сурово. Здесь концентрация суровости нашей жизни особенно острая. Как бывает на вокзалах или автостанциях – вся грязь, все несчастья, все нечистоты, все неудачи и несбывшиеся надежды тут собираются. Душно, сперто, миазматично…

Подмышкой у меня запечатанный наглухо пакет в потертом пластиковом мешочке. На мешочке реклама какого-то современного продукта, имеющего непонятную мне иностранную кличку – выписано стройными английскими буковками. То ли Хай Фай, то ли Хай Вей, то ли еще какой-то «хай». Мне это ни о чем не говорит. Просто я завернул в пакетик то, что должен довести до очередной конторы. Из одной конторы в другую. В запечатанном пакете нет ни для меня, ни для грабителей ничего, казалось бы, ценного. С такими пакетиками меня гоняют по родному городу и прилегающей к нему гигантской областью на общественном транспорте с утра до ночи. Туда-обратно, тебе и мне приятно. Был такой стишок-загадка в том самом детстве. Оказалось, это всего лишь качели. А думали что? Тебе и мне приятно. Сердце щемило, глазки посверкивали. Тогда все еще было впереди. Туда-обратно, туда-обратно! И ведь понимали, что не о том, а думали как раз о том.

У меня много времени для воспоминаний. Этим я и живу последние полгода. Потому что я теперь просто курьер. То есть не курьерский поезд, летящий сквозь мороз и пекло, сквозь мглу и марево зноя от дальней станции к другой дальней станции, а человек-курьер.

Я везу запечатанные конверты, в которых таможенные декларации, документы отгрузки-погрузки, анкеты, расписки, записки, всякая бумажно-штабная штатская дрянь. Где-то стоит, потея от скуки и нетерпения, шоферня большегрузных фур и ждут, когда прискачет неприметный, молчаливый мужичишка, шмыгающий простуженной носопыркой, и привезет в потной подмышке то, что подтолкнет их разгрузку, растаможку, расфасовку, и они, свободные, облегченные, вот уж поистине курьерским ходом, вернутся назад в свои далекие порты.

А я зашкандыбаю в обратном направлении с уже отпечатанными, подписанными тонкими, почти папиросной фактуры, бумагами о том, что груз принят, сдан, вес такой-то, цена такая-то, порт такой-то, подпись, печать, число и прочее.

Через мои руки проходят бешеные деньги. Я их не вижу, не чувствую, но они все равно через них проходят. Тысячи, сотни тысяч и даже миллионы. Они текут неприметной, скучной строкой в таможенных бумагах, тихо сочатся из каждой запятой, из каждой точки, из каждой циферки. Сдал-принял, отправил, оплатил. На бумагах – «синяки», как бланш под глазом. Это – печати и штампы. Вот и вожу туда-сюда синяки и подписи под циферками с многими-многими нулями…

Я не всегда так жил.

Не наши имена

Итак, я еду в моем метро. Обычно заскакиваю в вагон и сразу устремляюсь в уютный уголок, который примечаю еще стоя на платформе в дурно пахнущей толпе. Сразу прижимаюсь задом к противоположной двери и тут же раскрываю книжку, обычно небольшую, которую на американский манер принято теперь называть «покет-бук». Попробуй, потаскай с собой что-нибудь потяжелее!

Если освобождается место на диванчике, тут же, не взирая ни на что, плюхаюсь на него и сразу углубляюсь в книжку. Схема в метро у меня в голове буквально вытатуирована. Зеленый, желтый, синий цвета линий – это для тех, кто в метро редкий гость. А я тут почти живу.

Также в последнее время мне наплевать, кто стоит надо мной и тяжело дышит – старушка, старичок, даже иной раз инвалид какой-нибудь. Я тоже почти инвалид и тоже старичок. Мне в следующем году на пенсию. Не смотрите, что я высокий, стройный, подтянутый. Внутри одна труха, особенно это касается того места, где у людей вроде бы душа живет. Правда, у кого где… У меня сначала в груди жила, потом в мозги перекочевала. Но я знаю многих, у кого она как в заднице была, так там и осталась. А может быть, этот инвалид, что тяжело и очень даже демонстративно пыхтит надо мной, свою нетленную душу как раз в том месте и носит!

Уступаю я всегда только беременным женщинам и малым детям. Потому что сам никогда беременной женщиной не был и претензий к этой категории пассажиров иметь не могу по определению. Что касается детей, то я уже и сам дед. У меня двое девок, двое внучек, которых я вижу раз в полгода. Это если моя дочь куда-нибудь ускакивает с очередным своим поклонником, а девок девать некуда. Недельку-другую я могу с ними посидеть. Мой отпуск так и проходит. Обе рождены от двух разных страстных поклонников. Поэтому одна – Дашка, рыжая бестия, а вторая, Машка – жгучая брюнетка. Дашке – десять, Машке – одиннадцать. Но Дашка крупнее Машки, выше и тяжелее. В папу, наверное, которого я никогда не видел. Машка зато умная и злая. Худой колючий куст черной розы. И глаза – черные, как греческие маслины. Дашка… эту в будущем будут называть Дарьей Марковной, а Машку – Марией Аскольдовной. Вот ее папочку Аскольда я видел пару раз – не то литовский цыган, не то еще что-то в этом роде.

Так что детям и беременным бабам я место в моем метро уступаю. У меня с ними мир.

Читаю книгу. Потрепанный том Грэм Грина. «Меня сделала Англия» называется. Некий Энтони, неисправимый романтичный грешник, неудачник и эдакий домашний гений пытается вывернуться из благополучия, которое ему навязывает его предприимчивая сестра-двойняшка. Она на полчаса его старше и поэтому больше знает о жизни.

Я тоже Энтони. Антон по-нашему. И тоже из двойняшек. И моя сестра старше меня – на целый час. И знает она о жизни ровно настолько же больше. Живет на дымной Камчатке с мужем и тремя детьми. Мы не видимся уже шесть лет, потому что ни у кого нет денег на самолет, чтобы прилететь в гости. Мы так и умрем друг без друга – на похороны ведь не приедешь по той же причине.

Книжку я купил первого мая на развале у Большого театра. Там, как всегда, собралась шумная, экзальтированная толпа красных пенсионеров и розовато-бежевых юных истериков. Пенсионерам краснеть уже больше некуда, а этим истерикам еще можно стать насыщеннее – красно-коричневыми. У них еще не угасла в этом смысле кое-какая перспектива. Если только кто-нибудь на той разбойничьей дорожке им хребет не сломает. Или если не сопьются раньше.

Реют флаги, красные, несвежие, а нищенского вида торгаши с бегающими глазками разложили на парапетах парка у театра сотни подержанных книг. Полтинник за любой томик – от выдуманной биографии какого-нибудь красного террориста или идейного уголовника до скромных покетбуков, тоже стареньких, потрепанных, любых классиков. И Сталин тут есть, и Ленин, и даже Брежнев со всеми «своими» тремя книжками-плакатиками.

Я купил томик Грэм Грина. Раскрыл его дома, а оттуда выпала записулечка. Желтая такая, то есть пожелтевшая. Исписана ровным стройным почерком образованного человека. Сейчас так никто уже не пишет, руки стали грубыми, кисти слабыми. Только пальцы укрепились – чтобы по клавишам компьютера долбить. В записке было следующее:

«Больше не могу. Ухожу от всех. Вините только меня. 20 часов 11 минут. Ваша Паня».

Ничего себе закладочка!

Я долго фантазировал на эту тему: кто была эта Паня, осуществила ли она после 20 часов 11 минут свою греховную акцию, то есть ушла ли от всех, как тот глупый колобок, или струсила все же, дочитала книжку, а записульку вложила в нее как закладку или как немой укор себе самой.

Я эту книжку читаю слишком долго. Люблю Грина, но он, по-моему, бывает занудным. То все бежит у него, искрится даже, все так знакомо, так лично, а то – тягомотина какая-то англо-саксонская, пустой чай с сухим молоком в файв-о-клок. И опять побежал. Между прочим, в детстве Грэм Грин, обиженный одноклассниками в привилегированной школе, несколько раз пытался свести счеты с жизнью.

Может быть, это подтолкнуло грамотную Паню к своему роковому решению?

Но Грэм выжил и даже Оксфорд окончил, да еще в разведке служил, Интеллидженс Сервис. Умная Служба, называется. Вот как! Это мне близко.

Так что Паня? Она тоже предпочла тяжелую жизнь легкой смерти? И что для нее было легким, а что тяжелым?

Вот так я фантазировал и читал Грэм Грина в метро, а записку бережно хранил дома. Не каждый день ведь можно добыть такой автограф.

Напротив меня сидела женщина лет сорока или чуть больше, в растянутом зеленом свитере и в заношенных джинсах с белыми потертостями на коленях и бедрах. Я увидел ее сразу, как только зашел в вагон – хороша, хоть вид у нее потрепанный, правда, чуть меньше, чем у ее одежды. Крупная грудь, которую даже растянутый свитер скрыть не в состоянии, крутые, стройные бедра, росточка, видимо, средненького. Шатенка несколько в рыжину, серые, злые, глубокие глаза, прямой нос с чуть великоватыми крыльями ноздрей и подбородочек с глубокой мужской ямочкой. Губы изящной формы, контрастно очерчены, как нарисованы.

Я разглядывал ее, подняв высоко книгу и не без удовольствия наблюдая за ней поверх обреза. Мне всегда нравились такие милые неряхи – в них есть что-то от первозданного греха. От них остро пахнет вожделением, даже если они сейчас промыты. Неряшливость – их фирменный стиль. От неумелого или наплевательского макияжа до стоптанных штиблет. Вся их ценность – под одеждой. Сочная, притягивающая. У меня к ним почти животное чувство. Как у зверя на запах, понятный лишь одному ему.

Она свела почти невидимые, светлые бровки и теперь буравила меня серыми глазищами. Зло смотрела. Мне показалось, как будто с презрением. Еще бы! Я уже стар даже для нее.

До конечной остановки остался один длиннющий перегон, за который я успевал обычно прочитать страниц семь. Вагон опустел на предыдущей станции. Остались лишь мы вдвоем.

Она решительно поднялась и нахально села рядом со мной.

– Как вам книжка? Нравится? – она спросила это, глядя на меня в упор, прищурясь.

– Нравится, – ответил я, – Местами.

– Какими местами?

– Понятными.

– А что тут непонятного?

– Их привычки… Не люблю чужих привычек.

Она усмехнулась.

– Откуда у вас этот том?

– Купил.

– Где купил?

– На развале.

– У Большого?

– У Большого.

– Когда?

– С неделю назад.

– Серенький такой типчик продал? Да?

– Не запомнил. Невзрачный какой-то. Но цвет не запомнил – может быть, серенький, может быть, красненький, а может и голубенький. Сейчас все может быть, особенно, у Большого. А что?

– Это мой брат. Он книжками там торгует по праздникам. А в будни таскается с ними на Арбат. Он – серенький. И не голубенький. Немножко красненький. Это от нищеты духовной.

– Зачем вы меня об этом спросили?

– Это моя книга. Я ее узнала. Посмотрите, на десятой странице в уголке поставлен восклицательный знак. Я так свои книжки мечу.

– Вы – Паня? – я вдруг заволновался, быстро заглянув на десятую страничку и тут же обнаружив незамеченный мною раньше восклицательный знак.

– Нашли записку?

– Нашел. А вы меня что, выслеживали, Паня? Хорошо хоть живы, слава богу! А то я уж думал…

– Вы болтун!

– Почему болтун?

– Потому что в четырех коротких фразах задали сразу несколько вопросов. Это свойство болтуна.

– Ну, спасибо! Уважили.

– Ага.

– Ну так вы Паня?

– Ни в коей мере. Я – Панина дочь.

– А Паня? Она жива?

– А что с ней сделается? Такие закладки как в этой книжке у нас еще в пяти, не меньше.

– Так это у нее такая привычка? Прощаться и никого не винить?

– Она дура. Образованная старая дура. Неудавшаяся поэтесса. Ни одной книжки не издано.

– А вы кто?

– Я ее дочь, и поэтому согласно генетике тоже дура.

– А меня зовут Антон.

– Энтони? Как героя Грэма Грина?

– Почти. Но он Энтони, а я всего лишь Антон.

– Ответить на другие вопросы?

– Сначала имя.

– Эдит.

– Что?

– Эдит. А вы думали, я вам сказала – «иди ты»? – она зло рассмеялась и прищурилась.

– Так и подумал.

– Это меня Паня так назвала. Разве может умная мать в СССР живого ребенка Эдитой назвать?

– А певица?

– Ее не у нас назвали. У нас она только пела…и поет… Так отвечать на остальные вопросы?