скачать книгу бесплатно
– Муха, милая моя, поставь мне в зачет, что я, рискуя званием, и должностью, и, в общем, сытой жизнью, встречаюсь с ними и иногда принимаю эти дары, упаковываю и перевожу сюда, благо меня не шарашат на таможне. Несмотря ни на что, я надеюсь, что когда-нибудь кому-нибудь это пригодится.
Такого сентиментального Крокодила, почти со слезой в голосе, я еще не видела, не поверила в его искренность и имела полное право рассмеяться:
– Представляю. Входишь в музей, а там под экспонатом написано: «Сабля, подаренная Советам дочерью генерала Корнилова».
Он тут же перешел на привычный насмешливый тон:
– Забудь, Муха, я ведь игрок, мне нравится риск. Я просто играю, как всегда. Просто сейчас игра интересней, поскольку ставки выше.
О личном мы не говорили, зная, конечно, что у каждого есть семья, дети. Но мы оба были абсолютно уверены, что так, как мы любили друг друга в юности, мы уже никогда не сможем любить никого. Наши тела, губы, руки, вся мощь и нежность нашей страсти были отданы и исчерпаны тогда полностью. Мы прощались, и он, стараясь сохранить легкую непринужденность, сказал:
– Солнце мое, согласись, что не только я тебя, но и ты меня проглотила. Разница в том, что потом солнце по сказке спасают, и снова оно на небе, а вот моя крокодилья кожа высушена тобой, солнце мое. Вот так-то. Ну, пока.
Сказал и ушел. Оказалось, это был наша последняя встреча.
А вот вчера мне позвонил Медведь, спустя уйму лет, и снова предложил организовать встречу одноклассников по поводу солидного, страх сказать, насколько, юбилея окончания школы.
Шли 90-е, время бурлящее, бурное. Любопытное было время. Из всех уголков, «дыр», укрытий и засад выползали и выскакивали торговцы всех мастей. Торговали чем ни попадя, начиная со старых консервных ножей, матрешек, примусов, картин художников соцреализма, голосами на выборах, мнениями и рейтингами, алюминиевыми заводами, нефтяными скважинами и прочим товаром. Кто тогда не успел ничего купить или продать, спустя немного времени получил еще один шанс. Потом дележ продолжался, но велся уже между обозначившимися ранее фигурами, со скандалами, убийствами или тихо и скрыто. И достояние республики свободно перетекало туда-сюда, или наоборот – сюда-туда, но всегда мимо простого люда, разумеется.
Посидев над разбросанными фотками, вспоминая, иногда с перекуром, дела давно минувших дней, я перезвонила Медведю и спокойно сказала, что согласна на встречу:
– Давай, собирай персонажей. Есть о чем побазарить, как сейчас стали выражаться. Наверняка будет любопытно, кто что сейчас делает, что мыслит по поводу демократизации всей страны, ну и вообще.
– Отлично, Муха. Ты – настоящий товарищ. Знаешь, я все-таки застрял на фикс-идее кликнуть всем прийти с инструментами, тряхнем стариной, сбацаем что-нибудь из классики джаза, например.
Мы договорились назначить встречу через пару месяцев, в конце апреля, перед началом дачного сезона, святого времени для москвичей. У нас была возможность найти школьных друзей, обзвонить, предупредить, заручиться согласием. Тогда еще не было ставшего популярным сайта «Одноклассники», впрочем, как не наступила еще эпоха компьютеризации всей страны.
Уже накануне встречи, примерно за неделю, Медведь позвонил и рассказал, что все в порядке, кворум удалось собрать, признавшись, что ему это стоило определенных трудов. Некоторых бывших соучеников он находил только благодаря своим знакомствам в МВД, где, оказывается, все это время работал Воробей. Этот птах в соответствии со сказкой проглотил таракана, но зато наш Таракан, Толя Рогов, живой и невредимый, давно был доцентом кафедры органической химии в менделеевском институте. Там его и запеленговали. Нашли Гиппопо, тренера по лыжам в детской спортивной школе, отыскали Слона, чуть спившегося в каком-то НИИ, но воспрявшего после развала этого научного заведения в образе удачливого челнока. Ну и так далее…
– Короче, Муха-Старуха, дело закрутилось, – начал было Медведь, но опомнился, что сморозил что-то не то и начал выкручиваться: – Не, «Старуха» я сказал только в смысле, что ты старый, давний добрый друг, ну, и просто рифма подвернулась. Не бери в голову.
Я не брала. Медведь такой, какой есть. Мы поболтали о том о сем.
– Ну, ладушки, Мушка-старушка, – заканчивая разговор, проговорил Медведь, тут же заткнулся, поняв, что это перебор.
Он попытался прогнуть позвоночник, но я его остановила и коротко спросила, когда встречаемся, где и во сколько. Он мне сказал, и я повесила трубку.
В день встречи я взяла один из многих полагающихся мне отгулов, специально, чтобы выспаться, не спешить, принять ванную, сходить в парикмахерскую, выбрать со вкусом одежку из моего довольно разнообразного гардероба. Рынки и магазины Москвы были уже заполнены турецким и китайским ширпотребом, и у наших дам впервые после стольких лет воздержания появилась возможность одеваться модненько и сравнительно за небольшие деньги. К назначенному часу я выглядела если не на миллион долларов, то сотен на пять еще неденоминированных рублей. Я была готова к выходу.
И тут мне опять позвонил Медведь. Он прохрипел в трубку «привет», а потом надолго замолчал, только тяжело дышал, кряхтел и даже постанывал. Я, ухмыляясь, ждала, еще не чувствуя беды, еще не зная и даже не предугадывая, что сейчас услышу.
– Значит, так, детка. Нет, встреча не отменяется, скорее наоборот… Юленька, родная моя, дело в том…
Только после того, как я, вместо привычного «Муха» услышала от него свое настоящее имя, до меня стало доходить, что случилось что-то страшное и непоправимое.
– Юля, оказывается, позавчера скоропостижно скончался…
– …мой Крокодил, – закончила я тусклым голосом, в секунду прозрев, как ясновидящая, случившееся.
– Ты уже знаешь? – изумился Медведь. – Да, твоего Крокодила больше нет.
Вот так-то, моего любимого Крокодила не стало. Его больше не было на свете. Я не удивилась, что Медведь сказал «твоего Крокодила», продолжая считать Эрика моим, несмотря на уйму прошедших лет, когда он был не со мной, далеко географически, да и по-всякому далеко.
– Представляешь, завтра будет отпевание, настоящее, в храме, как полагается. Так мать его захотела. Оказывается, он был крещеным. Помнишь его бабушку? Вот она его и крестила. – Медведь замолчал, ожидая моей реакции, какого-нибудь ответа, замечания. Но я ничего не говорила, и он продолжил: – Если не будешь на похоронах, то все равно найди время зайти к его матери. Она просила тебя. Они живут все там же, помнишь?
На этот вопрос я даже не ответила.
Я пошла туда на сороковой день. Мы сидели вдвоем – его мать и я, поминали и вспоминали. Она, тактичная женщина, ничего не рассказывала и не говорила о его жизни без меня, хотя по временным измерениям это был несравненно более долгий период, чем со мной. И когда, кажется, воспоминания в рамках, приемлемых для нас обеих, были исчерпаны, мы замолчали. Потом она пристально посмотрела на меня, поднялась из-за стола, прошла куда-то вглубь большой квартиры (сейчас уже слишком большой для нее одной), вернулась и протянула мне увесистый кожаный саквояж (я его помнила по нашим поездкам на юг) и огромный пакет в придачу. Я почему-то со страхом отпрянула. Но она серьезно, без улыбки, просто сказала:
– Возьми, Юля. Это тебе. Там записка. Он давно мне сказал, если или когда… знаешь, он так и сказал «если» или «когда» с ним что-нибудь случится, передать это тебе. Я это хранила не здесь. Я только недавно достала, когда это (она слегка подчеркнула слово «это») случилось.
Я колебалась, разворачивать ли мне это прямо сейчас или уже дома, да и вообще брать ли мне это или вежливо отказаться, найдя подходящий предлог. Но она была не только тактичной, но и чуткой женщиной. Уловив мои сомнения, она так же без улыбки, серьезно и твердо сказала (почему-то перейдя на Вы):
– Юлия, Вы должны это взять, а что с этим делать – поймете сами.
Я заказала такси, так как тащить эти килограммы в автобусах и метро было мне не под силу.
Вернувшись домой, я почувствовала себя такой усталой и разбитой, что, приняв душ, завалилась спать, выпив снотворное. Вся неделя у меня на телевидении была забойная, что называется. В те времена каждый день был событийным, и все каналы едва справлялись с потоком информации, едва справлялись с той свободой, какая вдруг навалилась и захлестывала, накрывала с головой. Даже наша «культурная» программа, при всем стремлении остаться не политизированной, попала в общий шлюз слива всякого рода «дезы». Водонапор был громадный.
Дар от Крокодила оставался лежать посереди комнаты невостребованным. При всей моей угловатости мне удавалось обходить его осторожно, ни разу не споткнувшись. Я старалась не обращать внимания на какой-то тайный призыв или немой укор, исходящий от этого старого, добротного кожаного саквояжа, не решаясь открыть его, углубиться в изучение. Возможно, я интуитивно опасалась ответственности, догадываясь, что Крокодил возложил на меня некую миссию, с которой не мог, не хотел или не успел справиться сам.
Так оно и оказалось. Почти месяц спустя я собралась, наконец, с духом. Я расстегнула ремешки и молнии, щелкнула замок и обнаружила, что внутри чемодан был плотно забит папками. Я стала открывать одну за другой. Передо мной разворачивались сотни архивных документов, многие написанные еще на несовременной отличнейшей бумаге с царскими вензелями и гербом царской России. На самом дне оказался конверт с надписью «Мухе».
В письмо было следующее: «Любимая моя, единственная моя, бесценная моя девочка, ты читаешь это письмо, значит, меня уже нет. Ну, и слава Богу. Я что-то подустал от игры в жизнь, игры с жизнью. Или сломался и перестал следовать правилам, или сама игра наскучила. В нашем затянувшемся споре, наверное, ты выиграла. Я, при всем моем ерничестве и цинизме, все-таки не выдержал груза двойной морали. Я был таким образцовым коммунякой, что меня ставили в пример и продвигали по службе. У меня это вызывало, кроме смеха, еще и сердечные приступы, которые учащались по мере этого самого продвижения. Ведь нужно было соответствовать, то есть выступать со всякими речами и предложениями. Что я и делал, и мое влияние стало довольно существенным. Никто или почти никто не догадывался даже о моей скрытой игре, о том, что я по существу был двойным агентом. Нет, конечно, не другой страны или разведки, а двойным агентом советского государства, с одной стороны, и своей собственной совестью, или как это еще называется, когда что-то внутри переворачивается от отвращения к себе самому. На сем заканчиваю свои покаяния и раскаяния. Теперь слушай внимательно. Я тебе как-то давно рассказывал о русских эмигрантах, престарелых уже людях, которые – представь! – все еще любят искренне и трепетно матушку-Россию. И я дрогнул, я почувствовал такой притягательный взрыв адреналина, что не мог отказаться. Ладно, шучу, не бери в голову. Не только азарт сподвигнул меня. Я стал собирать то, что, что они мне приносили, не все, конечно, а то, что не вызвало бы в худшем случае подозрения в корысти. Я старался быть осторожным. Это было интересно. Это был экстрим. Здесь была та игра, которая зависела только от моего умения и разумения, хитрости и изворотливости. Все, что я собрал, находится здесь. Я начинал верить, несмотря ни на что, что мы выберемся из туннеля, по которому бредем уже столько лет. Я в это поверил, читая и перечитывая эти документы, письма, дневники. Так вот, любимка моя, когда придет время, а ты его сразу, конечно, почувствуешь, передай, кому сочтешь нужным, эти бумаги. А может быть, тебе самой захочется сделать эти письмена “гласными” (застряло-таки это словечко после Горби)? Сама решай. Все. Люблю тебя не меньше прежнего. Всегда твой. Крокодил».
Теперь уже я сама позвонила Медведю и попросила встретиться. Он приехал ко мне с букетом цветов, шампанским для меня и бутылкой водки для себя. Все как в былые времена. Он старался быть, как всегда, шумным, веселым, остроумным, но у него плохо это получалось. Может, кто-нибудь чужой и клюнул бы на его шуточки, поверив в искренность его мажорного настроения, но только не я. Мы сели на кухне, я настругала сыру, колбасы, нарезала салатов. Когда мы разлили шампанское в бокал, водку в стопочку, и я протянула руку, чтобы чокнуться, он отвел свою в сторону и сказал:
– Давай, не чокаясь. Помянем. Я ведь к тебе опять с похорон. Наши пошли…
Он назвал мне имя, фамилию вновь упокоенного: Стас Круглов. Он играл когда-то в каком-то составе на саксофоне. Но я не могла его вспомнить. Медведь всегда был очень общительным, всегда в его окружении было полно друзей-товарищей. И, главное, он умудрялся со всеми поддерживать отношения, не терять из вида, «держать контакт», как он выражался. И он всегда оказывался кстати, когда ему звонили, чтобы помочь в переезде, ремонте или вот в таких скорбных делах.
– Знаешь, Стас, еще в больнице, когда я его навещал, просил меня, чтобы ему на дорожку в мир иной сыграли что-нибудь из нашего старого репертуара. Его мечта была послушать в натуре своего кумира, американского саксофониста Чарли Паркера. Представляешь, они умерли почти в один день. Тот тоже пил, да еще наркотики. Ну, в общем, я собрал небольшой джаз-бэнд, и мы ему отыграли его любимые мелодии… В общем, здорово получилось. Он был бы доволен. Он очень талантливый был. Скажи мне, умная Муха, почему в наше время как человек талантливый, так ему счастья мало достается, да и жизнь короткая…
– А когда и кому на Руси жилось вольготно и весело? – задала я вопрос, не ожидая ответа. – А времена, как сказал поэт, не выбирают. В них живут и умирают…
– К месту сказано, ссылка на первоисточник помогает. Понимаю, но принять не могу. Сколько молодых ребят погибло уже в наше время! Афган, Чечня и вообще Кавказ, Балканы, региональные конфликты то тут, то там. А эти катастрофы, Чернобыль, взрывы, теракты, гибель подлодки, авиакатастрофы. Даже обычная статистика на наших дорогах как еще одна война. Давай выпьем.
– Давай, конечно, только я считаю, что все равно нашей главной бедой остаются пьянство и лень, а уж когда они вместе – это конец полный. Ведь твой талантливый друг пил?
Медведь, низко склонив голову, кивнул утвердительно, а потом еще сделал знакомый жест рукой, означающий, что пил и очень сильно.
– Ну, вот, и Крокодил в последние годы, я знаю, тоже стресс снимал… – сказала я и выпила, не чокаясь, не шампанского, а водки. Я молчала, Медведь тоже. Он встал, подошел к окну, отвернувшись от меня, шмыгнул носом, смахнул слезу (или мне показалось?), поднял рюмку.
– Давай, за наших, за одноклассников, которые уже на встречу не придут, им туда (Медведь поднял указательный палец вверх) не дозвониться. Светлая им память.
Потом мы перешли в комнату, сели на пол, где были разложены папки с документами, и я объяснила, зачем его позвала. Медведь был просто ошарашен моим рассказом о «подпольной» деятельности Крокодила за рубежом. Он осторожно брал старые письма начала ХХ века, военные рапорты, фотографии, приказы о награждении и т. д., читал, рассматривал, вздыхал, запивая свои впечатления водкой, которую перетащил из кухни.
– И что с этим думаешь делать? Пока ведь это не опубликуешь, несмотря на всю гласность. Да и вообще пока не до культурных ценностей. Так ведь? – спросил он и сам ответил: – Конечно, сейчас не до того. За власть надо биться и за нефтяные краны, что суть одно и тоже. Но придет же когда-нибудь, черт возьми, время…
– Придет. Жаль только жить в это время прекрасное уж не придется ни мне, ни тебе, – опять цитатой откликнулась я. Реакция Медведя была мгновенной:
– Вот к чему приводит филологическое образование. Ты вся напичкана цитатами, Муха. Хотя, надо признать, лучше классика не скажешь. Ладно, надо ведь все равно что-то делать. Хотя бы в память о Крокодиле.
Я сразу поняла, что у Мишки появилась идея. Он был импровизатором. Эта способность распространялась у него и за пределами чисто джазовых композиций. Я это знала и надеялась, что он что-нибудь придумает. И я не ошиблась.
– Ты хоть помнишь, что я переводчиком подрабатывал одно время, с туристами, с делегациями? Ну вот, я помотался немного по странам, кое-какие связи, и даже вполне дружеские, у меня есть там, за бугром. Да и вообще с моей фамилией Коган в каждой стране найдешь дядю или племянника. Мой великовозрастный сын давно живет в Штатах, его тоже можно напрячь. Он у меня покладистый. Так вот, я перепишу адреса, имена-фамилии, телефоны, возможно, они устарели, надо обновить и, как говорится, идентифицировать отправителей и получателей. Начнем, «бегин ту бегин» и «степ бай степ». Видишь, я тоже кое-какую классику знаю, – хмыкнул Медведь. – В общем, ты поняла? Надо наладить контакты, создать агентурную сеть, по возможности встретиться. Слава богу, теперь не ссылают за связи с иностранцами. Но эта работа неспешная, деликатная, так что скорых результатов не жди.
В первый вечер мы разобрали лишь одну папку и пачку писем, переписали все фамилии и адреса, которые там нашли. Мы надолго застревали над каждым документом, особенно над каждым письмом, запиской, посланными с оказией, редко по почте, русским офицером царской или Белой гвардии, молодым человеком, нежным сыном, влюбленным женихом или заботливым мужем и отцом. Письма с фронтов, из эмиграции, из стран, куда попадали случайно, уверенные, что ненадолго, и страстно хотели вернуться, и все ждали парохода…
Мы засиделись за полночь, легко переходя, как это принято всегда у русских, от тем житейских, практических, к темам всемирно-историческим.
Но начало было положено. Медведь отобрал две папки и сказал, что будет над ними работать дома. Мы попрощались, заручившись обещанием регулярно звонить, обмениваться ходом дел. Наметили очередную встречу, не раньше чем через два месяца.
Очень небыстро, намного медленнее, чем мы ожидали и чем думали вначале, мы с Медведем все-таки перелопатили всю груду материалов, установили новые адреса, проверили старые, вписали нужные телефоны. Мы звонили, разговаривали и даже встречались с родственниками тех, кто когда-то писал эти письма, кто когда-то отдал их в руки русского дипломата. У нас появилось столько новых документов, фотографий, а главное, реальных людей, готовых рассказать, вспомнить и даже приехать в новую Россию, преклонить колени к пыльным гробам Отечества.
Однако прошли еще года и лета, когда, наконец, в нашем обществе как бы возникла реальная потребность знать больше и глубже свою историю, свои корни.
Мы с Медведем были готовы ответить в определенной степени на такой запрос. И в один прекрасный день я представила своему руководству культурной программы на ТВ давно продуманный проект, цикл передач о наших братьях-сестрах, русских людях. О тех, которые, оставаясь верными присяге «за веру, царя и Отечество», были вынуждены покинуть Россию, ставшую уже Советской, об их женах и детях, которые разделили с ними их тяжкую судьбу. О тех, кто прожил в эмиграции долгие годы и не забыли языка, не растратили свой любви к России и не предавали ее ни тогда, ни позже, а многие и погибли уже во Вторую мировую, сражаясь в отрядах Сопротивления или в регулярной армии союзников.
Передача прошла с большим вниманием со стороны зрителей, было много откликов, весьма положительных. Я достаточно легко договорилась с продюсерами, чтобы среди создателей передачи было указано имя Эрика Вольского. И я была рада, что по рассеянности или незнанию его имя не было заключено в черную рамку. И он как бы и не умер вовсе…
Ну, так вот, о Ниночке
Нет, иска никто не подавал: кроме меня, у нее не было родственников. Обвинение было предъявлено прокурором. Меня обвиняли в непреднамеренном убийстве Нины Алексеевны Семеновой, проживавшей по адресу: Москва, улица… дом… квартира… Моя вина отягощалось тем, что на момент преступления жертва находилась в беспомощном состоянии: женщина уже почти месяц лежала на больничной койке.
Я пришел в очередной раз ее навестить, и в какой момент это случилось, даже не помню. Когда в палату вошла сначала санитарка, потом прибежали медсестра и врач, а потом появилась милиция, я продолжал полулежать на кончике кровати, приложив свою голову к ней на подушку и обхватив руками ее шею, худенькие плечи и грудь. Меня отцепили от Ниночки, составили протокол, где определили асфиксию как причину смерти пострадавшей. А дальше все пошло, как и полагается.
Друзья нашли мне очень хорошего адвоката, тоже еврея. Он сидит со мной уже который день и пытается хоть что-то выудить из меня. Наверняка его предупредили, что я не очень разговорчив, но, видимо, он не предполагал, до какой степени. В конце концов перед уходом он оставил мне чистые листы бумаги и предложил написать все, как было, и особенно о моих взаимоотношениях с погибшей, то есть написать о Ниночке.
Мои коллеги, очень доброжелательные и расположенные ко мне люди, наверное, сказали ему, что я всегда хорошо писал квартальные и годовые отчеты, пояснительные записки к проектам и статьи в научные журналы: их у меня сотни, не считая кандидатской и докторской. Вообще-то я один из ведущих в стране специалистов по железобетонным конструкциям.
Я взялся писать, но совсем не для того, чтобы облегчить работу моему защитнику, помочь найти ему оправдательные аргументы, составить заключительную речь в доказательство моей невиновности или хотя бы для смягчения приговора. Я-то знал, что дело до суда не дойдет. Потому что меня не будет на суде. Меня вообще не будет. Меня уже почти нет.
Я стал писать, потому что привык, видя перед собой белый лист бумаги, заполнять его цифрами расчетов, формулами, графиками, набросками будущих пояснений к очередному проекту или к выступлению на очередной конференции, научном симпозиуме и т. п. Для меня незаполненный лист бумаги – как призыв к действию. Я с удовольствием остаюсь с ним наедине.
Мне давно нет необходимости ездить по стройкам, проверять работу испытательных станций и лабораторий: это делают другие. Они привозят результаты испытаний, фактические данные. Вот я их и обрабатываю, анализирую и делаю выводы. Ум у меня скорее математический, чем инженерный. Я люблю свою работу, а начал я еще студентом.
Тогда же я впервые и увидел ее, Нину, в бюро патентной литературы, куда я пришел узнать, как оформляются эти самые патенты на какие-нибудь открытия. Мне казалось, что я уже сделал первое, и был уверен, что за ним последуют другие.
Моя придумка касалась добавок в бетонную смесь для ускорения процесса твердения и набора прочности при строительстве в условиях повышенной влажности, ну, например для гидравлических сооружений. Кстати, несколько лет спустя именно это направление моих разработок помогло в результате значительно сэкономить цемент при составлении бетонной смеси. К тому времени цемент очень подорожал, и предложенная мною новая расчетная формула теоретически вела к значительному сокращению сметы строительства. На практике же быстро выяснилось, что на конечной стоимости объектов это никак не сказывается. Но я сейчас не об этом.
Так вот, о Ниночке. Тогда она только что начала работать сразу после школы, поступив на вечернее отделение Библиотечного института (сейчас, по-моему, он называется Академией культуры). Она всего лишь выдавала книги, получив от посетителя листок с запросом, или, как тогда говорилось, «требованием». Посмотрев на заполненный мною бланк, она улыбнулась и сказала, что не может понять мой почерк. Я наклонился, чтобы пояснить ей, и замер: я увидел цвет ее сине-сиреневых глаз и случайно коснулся ее руки, когда брал исписанный мною листок с заявкой. А главное, я вдохнул запах ее волос, ее кожи, запах ее самой. И с этого все и началось.
Я всю жизнь очень чувствителен к запахам. Во дворе у меня было прозвище Шнобель из-за здоровенного носа и потому, наверное, что моя фамилия была Шноберг. Кстати, сравнительно недавно я узнал о своих шведских корнях. Но это сейчас не важно. Так вот, моя сверхчувствительность к запахам явилась основной причиной, по которой меня не привлекали женщины. Тот запах женщины, о котором с затаенной страстью мечтает слепой герой старого американского фильма, меня скорее отвращал, чем привлекал. Возможно, это связано с детскими ощущениями. Дело в том, что наша семья жила довольно долго в большой коммунальной квартире, несмотря на высокое звание и должность моего отца. К соседкам (мужчин в квартире не было, за исключением старого деда) и к нам периодически приезжали родственники, в основном тоже женщины. В нашей маленькой комнате, да и во всей квартире с одной уборной, душем, и кухней всегда стоял неприятный специфический запах, который для меня, мальчишки, почему-то стал ассоциироваться только с запахами женщин, всегда в большом количестве толкающихся около плиты, в очереди в туалет или ванную. Меня слегка подташнивало, когда после них я заходил в эти помещения.
В отличие от меня, большинство однокурсников, особенно иногородних, получивших место в студенческом общежитии, быстро приобретали опыт сексуального общения, частенько не выходя за пределы этого самого общежития. Такую же возможность они использовали и во время производственной практики в сельской местности, куда мы выезжали летом, часто далеко от Москвы. После окончания практики мы оставались там же, в каком-нибудь колхозе, совхозе, брались за любую оплачиваемую работу, чтобы, получив расчет, провести остаток каникул на юге, у моря, сняв убогий сарай или часть веранды с расшатанными раскладушками и удобствами во дворе.
Молодые здоровые ребята находили себе партнерш и в деревнях, куда мы уезжали по осени на сбор картошки и прочих овощей, на спортивных сборах, на курортах. А я все еще оставался девственником. Но меня это нисколько не тревожило, не смущало. Ребята относились ко мне с уважением, возможно, потому, что я плавал лучше многих, прыгал с самой высокой скалы около нашего спортивного лагеря на море, легко обыгрывал всех в шахматы. Кроме того, может быть, еще и потому, что я всегда предпочитал молчать и слушать, а потому многие считали меня хорошим собеседником, не трепачом и надежным парнем.
У меня был один близкий друг, Лева, к сожалению, рано ушедший из жизни. Он сильно заикался, поэтому даже просто подойти и познакомиться с девушкой для него было делом непреодолимой трудности. Мы никогда это не обсуждали, а находили много удовольствия в другом. Мы на спор решали шахматные задачи, подрабатывали себе на вино, просидев часа три за пляжным преферансом со случайными знакомыми, ходили в ближайший санаторий поиграть в теннис или забирались высоко в горы, оставались там на ночь, чтобы посмотреть, как встает солнце.
Так вот, о Ниночке. Я влюбился в нее сразу и, как оказалось, на всю оставшуюся жизнь. После института, а иногда и сбегая с лекций, я стал каждый день появляться в библиотеке. Я просиживал там до конца рабочего дня, набирая кучу книг по будущей специальности и смежным наукам. Возможно, эти долгие посиделки как раз и помогли мне прийти к одному любопытному решению в области расчета тонкостенных бетонных сооружений. Мною была предложена компактная формула, которая позже вошла в учебники. Правда, как часто случалось, без ссылки на мою неудобную фамилию.
Так вот, о Ниночке. Я просиживал целыми днями в читальном зале, однако это ничуть не продвинуло мое знакомство с ней. Она вежливо здоровалась и улыбалась, когда я входил, заказывал гору книг и сидел до закрытия библиотеки. Ниночка уходила после работы, даже не взглянув в мою сторону. А я всегда стоял (и я знал, что она знала) справа от двери, прислонившись к колонне. Какое-то время я незаметно, как мне казалось, шел за ней, пока она не садилась в троллейбус.
Но однажды она вдруг остановилась, резко повернулась, подождала, пока я подойду поближе, и строго спросила: «Ну, и долго Вы за мной ходить будете?» – «Всю жизнь», – ответил я, стараясь придать словам иронический тон. «Этого еще не хватало, – промолвила она вполне серьезно и приказала: – Тогда идите хотя бы рядом. Терпеть не могу шагов за спиной».
И я пошел с ней рядом. Так продолжалось всю зиму и весну. За это время мне удалось получить ее согласие пойти со мной в консерваторию, в кафе-мороженое, в шашлычную, в музей Пушкина и на ВДНХ, в зал дегустации вин. Единственное, от чего она отказывалась, это ходить в гости к моим друзьям, и сама не приглашала меня в свои компании. Впрочем, один раз, в самом начале нашего знакомства, мы поехали в дом к моему другу в Подмосковье. Собрались мои друзья, в основном тоже технари. Пили пиво с воблой, играли в футбол на поляне, расписали «пульку», сыграли несколько партий в шахматы и нарды, потрепались о том о сем и разъехались. Ниночка нашла нашу компанию душной, как она выразилась. Это словечко было у нее самым сильным для определения резко негативного отношения к человеку, книге, картине, фильму и т. д. Сейчас я припоминаю, что у Ниночки действительно была повышенная реакция на нехватку воздуха, кислорода. Кажется, это называется гипоксией. В своей квартире, а потом и в моей, в любую погоду, и даже зимой, она открывала окна, форточки, балконные двери, и по комнатам гуляли сквозняки.
Два раза Ниночка брала меня с собой в свою компанию. Мне было интересно послушать злой и ироничный треп ее друзей-гуманитариев, но сам я оставался нем как рыба. Кто-то пытался время от времени обратиться ко мне, спрашивая мнение по обсуждаемой теме, чаще всего касающейся нового литературного шедевра подпольного советского автора или запрещенного у нас иностранного. Но я честно признавался, что не читал этого шедевра и даже впервые слышу имя этого писателя. После моих признаний подобного рода Ниночка становилась мрачной и раздражительной, а весь путь до ее дома мне приходилось выслушивать гневные, презрительные слова о моем полном невежестве, социальной неполноценности (ее выражение) и даже изощренном эгоизме (?!).
Чаще всего мы ходили в театры. Я – театрал, она, оказалось, тоже. У меня и до сих пор где-то в ящиках письменного стола хранится кипа театральных программок спектаклей, на которых мы побывали вместе с Ниночкой. Но и тут мы не сходились практически ни по одному вопросу. Как писал поэт, «меж ними все рождало споры…». Корректно говоря, спорила она. Я, как обычно, молчал. Но это молчание Ниночка расценивала как несогласие с ее высказыванием, и это снова приводило ее к крайнему раздражению. Впрочем, ее многое раздражало во мне, о чем она прямо и говорила, например, как я беру чашку, как повязываю шарф и надеваю шапку, как ем, как вытираю руки и т. п. Меня это смешило. Я не мог понять, как такие мелочи могут раздражать. А вот оказалось, что очень даже могут, причем непоправимо.
Летом она взяла отпуск и поехала на турбазу в поселок около Гагр. Она сама сказала мне об этом, видимо, даже не предполагая, что я и там окажусь рядом с ней. Ну да, я приехал туда, но проявился не сразу. Я предпочитал находиться чуть вдалеке от ее небольшой компании, быть незаметным и незамеченным, но тут подвернулся случай. Она пошла в кино с подругой на последний сеанс. Кинотеатр располагался довольно далеко от места, где она проживала. Возвращаясь из кино, девушки шли по пустынному в это время шоссе. Оно хоть и было неосвещенно, но туда попадал слабый свет луны. А узкая пешеходная тропинка, проложенная за кюветом параллельно шоссе, вообще находилась среди темных кустарников и деревьев.
Я следовал за Ниночкой и ее подругой, скрытый как раз этими кустарниками. И вдруг одинокая машина, проехавшая уже мимо девчонок, дает задний ход, останавливается, дверь распахивается и оттуда выскакивает низкорослый «хачик». Он хватает Нину за руки и начинает затаскивать ее в салон. За рулем остается другой. Подруга Нины начинает визжать, а я выскакиваю из кустов и со всей силой, как при подаче мяча ракеткой, ударяю его по шее. На крики и шум из кустов выбегают еще несколько крепких ребят (их девушки, с которыми они гуляли по темным тропинкам, тоже выскочили вслед за ними на обочину). Ребята сразу врубаются в ситуацию и с удовольствием присоединяются ко мне, вытащив к тому же из машины второго парня. Потом, изрядно потрепанных, мы запихиваем их снова в машину, и она срывается с места, исчезает вдали, а мы – победители, защитники и хорошие друзья, идем на пляж. Кто-то приносит жбаны с домашним вином, кто-то сыра и хлеба. Нам было очень здорово. А мне-то уж в особенности, потому что я сидел рядом с Ниночкой и впервые обнимал ее. Сейчас современным ребятам, таким продвинутым, как они сами себя называют, наверное, трудно поверить, что после полугодового знакомства я ни разу не дотронулся до Нины. Кроме дружеского пожатия руки перед расставанием на троллейбусной остановке, я не смел и приблизиться к ней, да и не знал, честно говоря, как это сделать изящно, непроизвольно, как само собой разумеющееся. Первое объятие закончилось для меня не очень приятно, потому что Ниночка, потянувшись к костру, чтобы прикурить, сбросила мою руку, распрямила плечи, повертела головой, помассировала себе шею и сказала: «Ну и руки у тебя тяжелые». – «Я три года вел кружок “умелые руки”», – попытался я пошутить. «Не знаю, насколько они умелые, но ты не обнимаешь, а душишь, как удав».
Тогда ночью, на пляже, впервые в жизни я ощутил то физическое влечение, о котором раньше только читал или слышал от своих друзей, часто в форме анекдота или не очень приличного пересказа постельных подвигов. Я вернулся к себе домой на старую веранду, которую в тот раз снимал, вытащил топчан в сад, где пахло созревающими помидорами, сельдереем, кинзой, еще какими-то пряностями, и улегся, глядя в звездное небо. Заснуть я не мог. Молодое, натренированное тело впервые содрогалось от сильнейшего желания обладать женщиной. Наверное, я старомодно выражаюсь, но у меня вообще, как Ниночка говорила, консервативное мышление и запоздалое развитие во всем, включая секс.
После возвращения в Москву как бы само собой я получил право провожать ее не только до остановки, но и до дома. Я окончил учебу, защитил диплом, меня взяли в НИИ на работу, и я не мог уже просиживать целыми днями в библиотеке. Я стал звонить Ниночке и пытаться назначить свидание, пригласить ее куда-нибудь прогуляться, посидеть. Она отказывалась. Но я не сдавался, не отставал.
У меня начался, как бы это сказать, второй период ухаживаний. Почти каждый день после работы я приезжал к ее дому и сидел на скамейке около подъезда, дожидаясь, пока она вернется. А возвращалась она все чаще довольно поздно. Я ее узнавал издалека по резкой походке и чирканью спичек. Последнюю сигарету она выкуривала перед тем, как войти в подъезд: мать ее не выносила табачного дыма. Как-то в холодный осенний вечер она вернулась явно нетрезвая. Она села рядом со мной, опустив голову, долго молчала, но не уходила, а потом тихо сказала: «Ты душишь меня своей любовью. И от этого, кажется, не спастись». Но чаще всего она ничего не говорила. Завидев меня, она едва кивала, присаживалась на минуту, докуривала сигарету и скрывалась в доме. А я плелся к себе через весь засыпающий город, часто не успевая даже в метро на последний поезд.
В тот период Ниночка с головой ушла в чтение «самиздатовской» литературы, ходила на подпольные вечера джаза, другие закрытые вечеринки, встречалась с молодыми людьми, которых позже назовут диссидентами. Я же был весьма далек от всего этого. Я был настолько увлечен одной проблемой, включенной по моему предложению в научный план нашего отдела, что долгое время просто не замечал нарастающего гула противостояния системе, режиму. Конечно, я не был настолько наивен, чтобы не знать, например, о событиях в мире, венгерском восстании, пражской весне, позднее о начале польской «солидарности» и т. д. Естественно, я сознавал и наличие антисемитизма у нас в стране, явно – на бытовом и скрыто – на государственном уровне. Но поскольку в нашей прикладной науке работало много евреев (впрочем, как и в любой другой науке), то до определенной поры я не испытывал особых неудобств от того, что я беспартийный, да к тому же еврей. Но когда один раз, другой, третий мне начали отказывать то в допуске на работу по разработке проектов защитных сооружений на космодроме, то не ставили мою фамилию среди авторов проекта, где была заложена не только моя идея, но и мои фактические расчеты, то с моим докладом ехал на научную конференцию в Болгарию товарищ Иванов (Петров, Сидоров), я понял, что из НИИ надо уходить.
И я ушел, уехал. Вернее, уезжал, работая в строительных и эксплуатационных конторах, где всегда не хватает специалистов, где нет лакомых кусков, за которыми стоит очередь, и где вопрос национальности и партийности не имел большого значения. Я проработал на строительных площадках и на испытательных станциях во многих городах Советского Союза. Я собрал колоссальный эмпирический материал, который и лег в основу сначала кандидатской, а позже – докторской диссертации. Как бы я ни был занят, но, имея хотя бы один-два дня свободными, я срывался в Москву, чтобы повидаться с Ниночкой. Она оканчивала институт, став то ли корректором, то ли редактором, – я точно и не знал, как называется ее специальность по диплому. К тому времени она уже работала в каком-то художественном издательстве. И много читала – как в силу необходимости, так и просто потому, что любила читать.
Я обращаю внимание на этот факт, поскольку Ниночку, как я уже говорил, приводило в ярость мое невежество в области новинок современной литературы. Я ей пытался объяснить, что я работаю по десять – двенадцать часов, и кроме практической работы мне нужно прочитывать уйму документов и писать самому другую уйму. И те и другие (документы) всегда связаны с точными расчетами, необходимостью аналитических обоснований и конкретных формулировок в выводах. Поэтому моя голова не должна быть занята ничем другим. Поэтому я не слушаю радио, не имею магнитофона с записью известных западных музыкантов или наших бардов, не включаю телевизор. Меня отвлекают новости и музыка, а на чтение беллетристики просто не остается времени. Но это не было оправданием для Ниночки. Она приводила в пример гениев, начиная с Леонардо да Винчи, включая и современных – Ландау, на минуточку, которые успевали многое во многих областях. Вот такая она была максималистка. Я звонил ей и просил о встрече, а она всегда задавала один и тот же вопрос: «Я люблю разговаривать, а еще больше слушать. А о чем мы будем говорить? И что я услышу интересного от тебя? Ты не знаешь ничего, что происходит сейчас в мире, в стране, нашем обществе. Тебе это не интересно, а мне, представь, не интересно, что происходит у тебя с бетоном в момент сжатия или расширения, и как при этом изменяется эпюра нагрузок».
Иногда, согласившись, наконец, встретиться со мной, она могла вместо приветствия, с улыбкой сказать примерно так: «Я пришла из-за мазохистского удовольствия убедиться еще раз, что ты – полный идиот, страдающий аутизмом; человек, которого нужно вообще удалить от общества, если это общество ему не нужно». Нередко бывало и так, что, обещав прийти, она не приходила, даже не удосужившись предупредить меня об этом. Тогда я ехал к ее дому, чтобы сесть на знакомую скамейку и покорно ждать ее возвращения.
Как-то именно в момент такого ожидания из подъезда вышла ее мать и позвала меня на чай. Мы с ней познакомились еще раньше, но до того вечера никогда не общались. Вот так я вошел в дом к Ниночке и с тех пор стал ее ждать уже не на улице, а в квартире на маленькой кухне. Первый час со мной на кухне сидела ее мама. Помолчав со мной, она шла в комнату, ложилась, включала телевизор, и так под голоса и звуки, доносившиеся с экрана, засыпала.
А я продолжал сидеть, ждать, думать о работе, размышляя о возможных причинах деформации покрытия в сооружении, недавно введенном в эксплуатацию. Думать ведь можно в любых условиях и при любых обстоятельствах.
В связи с отъездом в Израиль нескольких моих друзей и знакомых я стал задумываться о своих собственных исторических и генетических корнях, о великом иудее Иисусе и о людской непоследовательности, с одной стороны, обожествлять древнего еврея, с другой – ненавидеть его единокровных братьев. Решил обязательно найти литературу по этой теме и прочитать. А то я теоретически совершенно не был готов, чтобы рассуждать, пусть даже мысленно, об этой проблеме. Моя соседка по лестничной клетке, вежливая старушка, очень удивилась, когда я попросил у нее Библию. Я брал затрепанный томик с собой в поездки, открывал и читал, с трудом проникая в суть изложенного на языке, давно вышедшем из повседневного употребления. Я дошел до Первого послания апостола Павла к коринфянам и остановился, пораженный, перечитывал текст еще и еще раз. По-моему, я помню его и сейчас.
«Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долго терпит, милосердствует, всего надеется, все переносит». Там еще несколько пунктов… Но я что-то запамятовал.
В тишине московской кухни в долгие часы ожидания я снова возвращался к этому посланию, раскладывая на составляющие длинные предложения, анализируя каждый постулат, сопоставляя со своей любовью к Ниночке.
Еще мне нравилось, например, размышлять о переводах стихов. Нет, я не большой любитель и знаток поэзии, но к Гете, его «Фаусту», я возвращаюсь часто. Я не знаю немецкого языка (впрочем, как и никакого другого иностранного), поэтому, естественно, я читал поэму в изложении поэтов-переводчиков. Анализируя и сравнивая варианты текстов, я обнаружил, что у каждого переводчика меняется не только нюанс, стилистика, но даже смысл того или иного фрагмента. Поверхностная сюжетная линия, усвоенная за столетия, как говорится, широкой публикой, безусловно, остается неизменной. Но философский смысл с каждым новым прочтением и в новых временных обстоятельствах для многих оказывается труднодостижимым. Он, смысл, ускользает, уходит в бесконечную глубину, бездну. Мои неоднократные попытки пройти сквозь толщу наслоений переводческих изысков (где, на мой взгляд, русские поэты хотели представить скорее себя, нежели великого немца), прикоснуться к оригиналу тоже оказывались тщетными. Я знал наизусть все три варианта моего любимого отрывка из «Фауста» и прокручивал их в голове. Мне нравилась эта аналитическая игра ума. Однажды я попытался заинтересовать Ниночку своими размышлениями на эту тему, но ей, как всегда, быстро надоело слушать мою не очень связную речь. Она презрительно махнула рукой, тряхнула своей длинной челкой и сказала: «Именно потому, что я не имею возможности прочитать стихи в оригинале, я не читаю их в переводе. Да и вообще, как можно перевести стихи? А главное, все равно выше наших поэтов Серебряного века никого нет. А Гете? Нет, это слишком мрачно и непонятно».
Ниночка возвращалась где-то ближе к полуночи, часто позже. Я приносил всегда что-нибудь к столу, как говорится. Но она никогда ничего не ела, и не только потому, что уже была ночь. Она вообще к еде была довольно равнодушна, в отличие от меня. «Привет, привет, Удав», – говорила она, снимая куртку или плащ. Потом быстро подогревала чайник, наливала себе и мне слабого, явно спитого чая и медленно отпивала из чашки, сосредоточенно глядя в одну точку. А я смотрел на нее и думал, как я люблю ее. Я думал о том, что, если бы ей понадобилась моя рука, почки там какие-нибудь, сердце или просто – моя жизнь, я с радостью отдал бы ей все сразу или по отдельности. Но об этом я никогда не говорил вслух, она просто меня бы высмеяла, точно так же, как она высмеивала мои стишки. Ну да, от нечего делать в долгие часы ожидания я писал ей рифмованные строчки «речитативы», как Ниночка их называла. Только там, и то в гротескной иронической форме, я ей признавался в любви и преданности, говорил о своих желаниях быть всегда с ней и умереть в один день. Позже, когда мы жили вместе, я продолжал почти ежедневно писать ей любовные послания и, уходя на работу, оставлял их на тумбочке у кровати. И я наверняка знал, что, едва прочтя мои вирши, она усмехнется, разорвет их на мелкие кусочки и бросит в мусорное ведро. Последующих комментариев не было.
Посидев со мной некоторое время, не допив свою чашку остывшего и невкусного чая, она уходила в ванную. Потом, выйдя уже в халатике, помахав рукой, уходила спать. Ее последней, а чаще и единственной фразой было напоминание захлопнуть дверь, когда буду уходить. Я захлопывал.
Вскоре мать Ниночки умерла. Я помог с устройством похорон. Впрочем, я и до того частенько оставлял деньги, стараясь незаметно сунуть купюры в карман пальто или куртки, висевших на вешалке, или оставить их где-нибудь на кухне, прижав «бумажки» сахарницей или вазочкой.