banner banner banner
Бессонные ночи в Андалусии (сборник)
Бессонные ночи в Андалусии (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Бессонные ночи в Андалусии (сборник)

скачать книгу бесплатно

Бессонные ночи в Андалусии
Ирина Петровна Безуглая

«Бессонные ночи в Андалусии» – это сборник рассказов и повестей, объединенных одной темой, которую кратко можно выразить, используя призыв А. С. Пушкина: «…Поговорим о странностях любви…». Рискнем предположить, что поэт подразумевал «странность» как таинство любви, – того высшего проявления чувств, которое охватывает человека целиком, проникая и достигая самых глубоких и скрытых уголков души.

И часто это происходит не потому, что…, а вопреки всему. За тысячи лет существования человеческой цивилизации написаны миллионы строк о любви, но тайна ее появления остается скрытой. Возможно, любовь – это Дар Божий, созидательный и творческий. Не всем он дается, не всегда с ним справляются. Каждый рассказ, включенный в данный сборник – это оригинальная история любви, которая не всегда приносит радость и безоблачное счастье, не редко – мученье и страданье. Но даже и в этом случае, человек испытывает момент истинного катарсиса – он очищается любовью.

Ирина Безуглая

Бессонные ночи в Андалусии

© Текст: Безуглая Ирина Петровна, 2019

© Издательство «Aegitas», 2023

eISBN 978-0-3694-1037-5

Все права защищены. Охраняется законом РФ об авторском праве. Никакая часть электронного экземпляра этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

Ирина Безуглая, кандидат филологических наук, переводчик и преподаватель иностранных языков. Большой жизненный и профессиональный опыт автора, интерес к общению с людьми разных профессий, возрастов, социального статуса, разных судеб, умение слушать и анализировать предоставил огромный материал и прекрасную возможность для переработки реальных историй в художественные произведения – рассказы и повести, сделать реальных персонажей их героями…

… А вчера мне позвонил медведь

– Привет, Муха, – услышала я как-то вечером.

А дальше последовал рев. Нет, не плач, а рев или рык, наподобие звериного. Я хотела повесить трубку, как неожиданно вслед за этим послышался нежный альт, голос, который не спутаешь ни с каким другим, хоть и пройдет сто лет. Такой быстрый переход от мощного баса к почти детскому фальцету мог быть только у одного человека – у Мишки Когана из моей школы, моего класса. Мухой меня не называли долгие годы, и я имела полное право забыть о моем детском прозвище.

– Вспомнила? А помнишь, что в этом году лохматый юбилей окончания школы? – заливался высоким резким смехом Медведь. А потом бархатисто прохрипел в песенном ритме: – Хэлло, дарлинг, мушка. Ты – классная моя подружка, – подтверждая, что на конце провода именно он, тот самый, который легко брал пять октав, когда мы лабали джаз в школьном оркестре.

Мимо нашего Медведя его рассеянный собрат прошел, не наступив на ухо. Влюбленный в джаз, Медведь стал самостоятельно изучать английский – американский, игнорируя школьный немецкий, и позже окончил мидовские курсы, подрабатывая иногда переводами. Но диплом у него был архитектурного института. Куда хотел, туда и поступил.

Мишка был создан для джаза, этого искусства импровизации. Он обладал музыкальной интуицией и владел в большей или меньшей степени всеми инструментами. В нашем оркестре он мог заменить любого. Но он так и не научился читать ноты в отличие, например, от меня, которая каждый диез и бемоль долго сверяла, заглядывая раскрытую тетрадь. Но зато я имела лингвистический слух, я могла различить интонации, говор, лексические особенности речи. Это когда-то составляло часть моей специализации по диплому, а потом стало темой моей диссертации. Интонация у Медведя сохранилась полностью, как и жаргонные словечки времен нашей юности.

Мишка сказал, что недавно совершенно случайно в поезде Москва – Нижний Новгород встретил Таракана, а тот, оказывается, не терял связи с Гиппопо, который может легко запеленговать Воробья.

– Ну, а Бармалей, как ты знаешь, вообще всегда в зоне видимости, среди членов главных государственных органов. Ну, короче, есть идея организовать встречу одноклассников. Ты как? – напирал Медведь.

Такие привычные когда-то прозвища моих школьных друзей звучали бы несколько издевательски, если не знать предысторию. А я ее, конечно, знала. Дело в том, что в восьмом классе мы под руководством нашей молоденькой учительницы по русскому языку и литературе, которая потом проходила как Айболит, сварганили театрализованную постановку по мотивам нетленных произведений дядюшки Корнея. Мы должны были вместе с десятиклассниками подготовить монументальное зрелище для младших классов к какому-то празднику. Мы решили сделать этот спектакль музыкальным – оркестр к тому времени у нас уже был. Нам даже разрешили по вечерам проводить репетиции в зале, конечно, только вместе с Айболитом. Проходили праздники и будни. А мы все репетировали, долго, со вкусом, врастяжку. Мы с удовольствием валяли дурака и, как дебилы, не запоминали стишки, чем вызывали сначала взрывы отчаянья у всеми любимого Айболита. Но она смирилась, разгадав нашу нехитрую уловку: лишний раз собраться вдали от бдительного ока родителей и директрисы и оттянуться, как сейчас бы сказали, по полной. Медведь приходил раньше всех. Мы заставали его уже сидящим за фоно, перебирающим клавиши могучими, совсем не музыкальными пальцами. Он задудыкивал, по его собственному выражению, импровиз на джазовые темы, подслушанные по «Войс оф Америка» или запомнившиеся по прокрученным на старом патефоне пластинкам «на ребрах». Наш Айболит, наша Валечка Петровночка, была прелесть, проверенный кореш, не выдавала нас, и сама с удовольствием отбивала ритм маленькой изящной ножкой.

Через пару месяцев, когда пьеса, наконец, была готова, мы уже так свыклись со своими персонажами, что вплоть до окончания школы многие участники спектакля так же спокойно отзывалось на прозвища, как и на имена-фамилии согласно метрикам.

К собственному выпускному вечеру, когда надо было приготовить концерт, кто-то для хохмы предложил: «А может, опять “Айболита” забабахаем?» Неожиданно все дружно завопили, одобряя инициативу. Выступление прошло под гром аплодисментов, криков и свиста. Театральных костюмов мы не стали шить – надо было готовиться к выпускным экзаменам, а сделали только маски и кое-какие атрибуты. От этого было еще смешнее: девочки в белых муаровых платьях и мальчики в первой в своей жизни брючной паре с прикрепленными хвостами, рогами, клювами, хоботом – в соответствии со сценическим образом. Да, вышло здорово. Особенно когда в паузах мы садились за свои инструменты и вбивали через усилители (собранные «с миру по нитке») «Шестнадцать тонн», что-нибудь из Гершвина или просто «Чаттанугу». Правда, это безобразие, как выразилась директриса, было прекращено, едва закончился спектакль, а на самом выпускном вечере играл только приглашенный в малом составе духовой оркестр, который беспрерывно исполнял вальсы. Пухлая дама из филармонии, в бордовом бархатном платье с кружевным воротничком, честно отработала два часа. Мощным глубоким контральто она прилежно следовала своему репертуару, заглушая не только шум в зале, но даже оркестр. Некоторые произведения советских композиторов и поэтов-песенников исполнялись на бис. Возможно, их ей заказывали наши учительницы, в основном одинокие незамужние женщины. Советский хит «В городском саду играет духовой оркестр…» мы прослушали тогда раз пять.

На другом конце провода Медведь ждал ответа:

– Алле, Муха Цокотуховна, почто молчишь? Давай, цокоти, жужжи, потирай лапки, думай, думай.

– Думаю, – сказала я и взглянула на себя в зеркало, которое как раз висело над телефоном. Я постаралась быть к себе объективной и критичной, но не слишком. На пыльной поверхности (зеркала в московских квартирах сколько ни протирай, все равно наутро будут покрыты тонким слоем пыли) отобразилось лицо женщины – мое, усталое, с встревоженными круглыми глазами, втянутыми от худобы щеками и ртом, растянутым в какую-то горестно-ироническую улыбку.

– Нет, Косолапый, – сказала я, как мне показалось, довольно решительно. – Поздно. Вот если бы тебя осенило пораньше годов на пять, лучше семь, а сейчас, боюсь, мы и не узнаем друг друга.

– Муха, не кокетничай. Я тебя пару раз по телику видел. Кстати, я через вашу программу и телефончик твой взял. Ты по-прежнему королева.

– Ага. Королева мух, – шучу я. – Мне просто косметику классную из Франции привезли. Да и оператор – свой парень, понимает, как даму лучше на экране показать. А с Бармалеем мы действительно недавно пересеклись. Я приехала интервью брать у его соратника по партии. Удивительно, но он не только узнал меня, но, кажется, даже обрадовался.

– Ну вот! – взревел Коган, переключившись с фальцета на Армстронга. – Давай, Муха, милая, без тебя у меня стимула не будет трубить дальше.

И я дала согласие, слабо надеясь, что Медведь отступится. Но он, как будто угадав мои надежды, проревел на прощанье:

– И не думай, дарлинг, ты же меня знаешь. Я злой и упертый, как гризли. Так что готовься, чисть перышки, если хочешь снова разбить сердца своим бывшим поклонникам. Кстати, ты хочешь, чтоб Крокодил был? Это мне запросто.

– Крокодил? – переспросила я, растягивая на слоги длинное прозвище, стараясь сохранить безразличный тон, тем самым дать понять, что я как бы не сразу и вспомнила, что это относилось к Эрику Вольскому, моей первой школьной любви, моему первому мужу. – А, Крокодил… – снова протянула я, как можно ленивее и равнодушней. – Ну, конечно, какие могут быть сомнения? Все это так давно было. Зови, если хочешь.

– Ладно, будь на связи. Кстати, тебя наши перестроечные цунами не очень задели? Помощь нужна?

– Эка, спохватился. Нет, благодарю. Все окей.

– Ну, тагды – лады, – закончил Медведь разговор, вставив одно из своих дурацких выражений, оскорбляющих мой филологический вкус, и прибавил: – Я буду делать тебе контрольные звонки. А ты отвечай.

– Литерный прошел узловую, – закончила я за него.

Вот с этого звонка Медведя у меня в голове как бы щелкнуло давно замкнутое реле, включилась и заработала цепь воспоминаний.

Я садилась за руль, стояла в очереди в магазине, в толпе у входа в метро или просто шла по улицам, сидела в кафе или у себя дома перед теликом и вспоминала, вспоминала, школу, юность и свое первое замужество. Вспоминала и злилась. Ну какого черта он позвонил?

Мне пришлось вспомнить, то, что совсем не хотелось. Что когда-то давно меня действительно, как муху, в один момент пришибло. Я, хоть и сумела выбраться, даже кое-как расправить жалкие крылышки, была уже не прежняя Муха-Цокотуха. Это была совсем не та уверенная и энергичная особа, которой восхищались, которой позволялось иронизировать и шутить над всеми и всем, которой все прощалось. И она, как дура-муха, поверила, что так всегда и будет.

Я давно не заглядывала в семейные альбомы, вообще не очень люблю это делать. В любом случае с трудом, но мне удалось побороть привычку ностальгировать, а режим работы на новом канале ТВ, дикие темпы и ритмы конца 80-х не оставляли времени на рефлексии.

Но спустя неделю после звонка Медведя, имея свободными целый день и вечер, я разгребла встроенный шкаф-кладовку, нашла старый чемодан, еще родительский, фибровый, как его называли, открыла, стряхнула пыль с тяжелых папок и альбомов, заполненных фотографиями давних лет, и стала разбирать их. Я быстро перелистала, переложила, не задерживаясь, фотографии родителей, которых давно уже не было на белом свете: вглядываться в их любимые лица было бы слишком тяжело. Я искала школьные фотки. Они должны были лежать все вместе. И я их нашла. Совсем немного: тогда фотоаппараты имелись далеко не у каждого. Какие-то случайные снимки, на которых меня часто и не было. Я смотрела, внимательно рассматривала, но далеко не всегда могла вспомнить, кто там стоит, улыбается в полной уверенности, что его знают и даже более того, никогда не забудут. Один любительский снимок, только один, к сожалению, был сделан во время нашего выпускного вечера. Там тоже почти никого не различишь. На снимке стояли все три выпускных десятых класса и весь состав учителей, нянечек, дворников. И еще была традиционная фотография с нашими головами – снимок профессионального фотографа, а потому довольно четкий. В каждом овале с цветочками (ну чем не надгробное фото?) улыбалась физиономия счастливого человека семнадцати лет, у которого за плечами была школа, а впереди свершения и дерзанья, потому как молодым, по велению партии, была «везде у нас дорога».

В отдельном конверте лежали фотографии, сделанные уже Крокодилом во время нашей с ним совместной жизни, счастливой и сумасшедшей. И очень короткой. Едва прожив вместе пять лет, мы разбежались. Нашлись, как всегда, «доброжелатели», которые при случае передали мне его слова. А сказал он, что выполз от меня, как солдат из-под танка. Не знаю, можно ли вообще выбраться из-под танка, но метафорически я бы тоже примерно так определила свое тогдашнее состояние. Только солдатом я была, конечно, а танком – он. Сказать честно, мы просто задавили друг друга и в любом случае от совместного проживания не приобрели, а скорее многое потеряли, не в материальном смысле. Но если душа, как выясняется, существует и является субстанцией материальной, значит, мы частично потеряли и ее. Я – точно, на какое-то время. И мне понадобился не один год, чтобы восстановить, а лучше сказать, установить новый «модус вивенди».

Через неделю Медведь снова позвонил:

– Готовишься к балу? Платье у феи заказала? Слушай, я что подумал, а если нам попробовать наш джаз-бэнд собрать? Ты сама как? Смогла бы подыграть?

– Если только на флейте водосточных труб.

– Муха, когда я из тебя, во-первых, вышибу любовь к цитатам, а во-вторых, скромность? Впрочем, скромность дам – это оборотная сторона их гордыни. Я так думаю.

Последние слова он сказал, в точности скопировав интонацию известного актера из популярного фильма.

– Мишка, забыла тебя спросить, ты по-прежнему в своем архитектурно-планировочном?

– Вестимо. Кто, как не я, лучше всех спичечный коробок в трех проекциях представит? Такие сооружения до сих пор в большом спросе. Стекла только побольше и козырьки пошире, – сказал Мишка и прогоготал смех, но мне показалось, он старался не показать горечь разочарования в своих творческих амбициях: быть вторым Мельниковым или первым российским Корбюзье. В свое время он мне так часто «пел» о музыке в камне, особенно готики. Она его завораживала. Он говорил, что это метафора джаза. Наивный чудак! Долгие годы ему пришлось лепить в основном хрущевки. И я имела основание думать, что он не выдержит и уйдет.

Проглотив смех, Медведь сказал тихо и задушевно:

– Мушка, милая, не тревожь мое устоявшееся болото души. Нет, я так и не спрыгнул со своей кочки, сижу и даже квакаю иногда. – Помолчал, вздохнул, а потом уже другим, бодрым и радостным голосом завопил: – Зато, знаешь, я здесь в клубе при заводе организовал оркестрик. Самому-то предприятию кирдык пришел вместе с перестройкой, но клуб действует, представь! Такие ребята обнаружились классные. Я с ними и творю. Новое поколение. Может, что и выйдет. Они сами сочиняют и тексты, и музыку. Такие, знаешь, песни протеста, ну помнишь, что было когда-то в Штатах в 60-х. А вот и до нас докатилось, и полвека не прошло. Ладно, вернемся к теме. Смотри, не вздумай спрыгнуть с проекта.

– Как можно? Процесс пошел, как сказал бы наш главный перестройщик. Я по твоей милости включила обратный отсчет, машину времени.

– А мне лично именно сейчас пока все нравится, даже то, что жрать нечего. Может, похудею в конце концов, – пошутил Медведь и заржал, как будто сказал что-то очень остроумное.

– Не, Мишань, не смей. Не выходи из образа. Ты нам нужен такой, большой, сильный и добрый.

– Ну-ну, только без сантиментов, а то зареву. Все, до встречи в эфире.

Я сидела среди разбросанных по полу старых черно-белых фотографий, снова курила, несмотря на данный самой себе зарок, и снова ощущала боль, которую медики называют фантомной. Та часть души, сердца, нервов, которая была отрублена давным-давно, вдруг почти с прежней силой заявила о себе. Вся эта байда любовной лихорадки, по выражению Крокодила, которая изматывала тогда нас обоих и от которой я избавилась, казалось бы, необратимо, готова была пойти в атаку, оттолкнувшись от старых снимков. Мне угрожали эти два смеющихся молодых лица, их красивые загорелые тела на сочинском пляже, их чувственные объятья и поцелуи. Это были Муха и Крокодил, это была я с Эриком Вольским.

Всю нашу компанию объединяла не только школа, но и дворы, куда выходили дома, где жили мои друзья. Вечерами мы собирались то здесь, то там. О, эти знаменитые московские дворы. Они не дожили до наших дней. А когда-то в них до поздней ночи слышались веселые детские голоса, глухие удары по мячу, музыка, песни, звуки гитары, женские крики из окон и балконов, зовущие спать загулявших отпрысков. Я почти никогда не пропускала вечерние сборы во дворе. А вот Эрик Вольский, новенький и во дворе и школе, был у нас редким гостем, да и задерживался всего на несколько минут. Я и в школе его почти не встречала, да и вообще не обращала на него особого внимания, тем более он был на два года старше и их класс выпускников находился на последнем этаже. Многие из ребят вообще его недолюбливали, считая задавалой и маменькиным сынком.

Наша дружба с Крокодилом началась, когда умер его отец, известный в то время генерал-майор Вольский. В организации похорон участвовал мой отец, фронтовик, майор. Не только потому, что он тогда работал в одном ведомстве, начальником которого был генерал. Оказалось, они были знакомы с военных времен, вместе прошли и Курск, и Сталинград. Отец раньше мне об этом не рассказывал.

Всей семьей мы пошли на поминки генерала. У них была большая отдельная квартира с собственной ванной и туалетом. Обстановка в комнатах моих дворовых друзей, которые тоже, как и мы, жили в коммуналках, была примерно одинаковой: старый дерматиновый диван, давно списанный за ветхостью из канцелярий госучреждений, стулья и стол с реквизитными номерами внизу, шифоньер с давно рассохшимися, а потому не закрывающимися плотно дверцами, ну и так далее.

И вот я впервые оказалась в квартире, где были не грубо сколоченные стеллажи из простых досок, а настоящие шкафы и полки из блестящего темно-красного дерева, где широкая софа была накрыта мягким клетчатым пледом, а стулья заканчивались высокими дугами спинок. Особенно меня поразило зеркало: оно было трехстворчатым, огромным, чистым, без сколов и щербинок. Я рассматривала себя сразу в трех измерениях и стояла, не в силах оторваться от удивительного зрелища: я во весь рост, да еще видно и спереди, и сбоку, и сзади. За этим занятием меня и застал Крокодил, когда вошел в комнату, смежную со столовой, где сидели гости и печально уминали богато сервированный стол.

За своей спиной в зеркале я вдруг увидела отражение худенького белокурого мальчика, с огромными глазами и приветливой улыбкой, где пряталась легкая насмешка. Я резко обернулась и отпрянула от зеркала, как будто меня застали за воровством, заметалась по комнате, забыв, в какой стороне дверь. А мальчик стоял и смеялся. Наконец, я сообразила, куда нужно идти, сказала ему на всякий случай «дурак» и вышла. И оказалась на кухне. Здесь я снова увидела чудо. На столе стоял приготовленный к подаче в гостиную (куда детям не полагалось сейчас входить) чайный сервиз. Такие я видела один раз только в музее: нежно-розовые прозрачные чашки с золотым ободком по краю и маленьким цветочком на боку, какая-то замысловатая вазочка, полная печенья с завитушками, и высокий чайник с гордо поднятым золотым носиком. Я стояла разинув рот, закрывая его только чтобы сглотнуть набежавшие слюни. Наверное, на меня было смешно смотреть, в чем я тут же и удостоверилась, услышав за спиной смех мальчишки. Я не успела повторить «дурак», потому что он протянул мне вазочку с печеньем и сказал:

– Бери, пожалуйста.

– Пойдем, я тебе еще чего-то покажу, – предложил он, когда я догрызла сухое печенье, несколько давясь под его внимательным взглядом сине-прозрачных глаз. Стараясь сохранить независимый вид, но движимая любопытством, я пошла за ним. И мы оказались в настоящей библиотеке. Я много читала и, конечно, была записана в школьную и районную детские библиотеки. Но увидеть такое количество книг просто в жилой комнате – я даже представить не могла. По трем сторонам комнаты высились книжные шкафы. За чистыми стеклами полок тусклым золотом светились корешки каких-то могучих фолиантов. Некоторые, не уместившись в вертикальном положении, лежали плашмя, а на обложках я увидела обнаженные торсы греческих богов и богинь. Именно в тот момент я как-то остро поняла, что мне никогда не прочитать всего, поняла ограниченность человеческих и лично моих возможностей, что жизнь, ее тайны, полностью мне так и не раскроются никогда.

С того дня мы стали дружить, а на стене в моем подъезде, конечно, появилась прорезанная острым куском кирпича «нетленка» одного из местных летописцев: «Эрик и Юлька – жених и невеста».

Я стала меньше носиться по двору с привычной компанией, предпочитая общество одного человека. Мы встречались почти ежедневно, ходили в кинотеатры, консерваторию, на выставки, обсуждали прочитанные книги. На все лето Эрик уезжал с семьей на дачу, а я, как обычно, в пионерский лагерь на три смены, где раньше мне было всегда весело и интересно. Потом я стала нетерпеливо ждать окончания летнего сезона, я хотела быть в Москве, быть ближе к Эрику.

После очередного лета, вернувшись в город, я с удивлением заметила, что Эрик превратился вдруг в высокого крупного парня, сразу выделяющегося среди наших низкорослых, худосочных сверстников. Кстати, поэтому ему и дали в нашем спектакле роль Крокодила.

Я стала частым гостем у него дома. После смерти отца они остались жить в огромной квартире вчетвером: Эрик и три вдовушки – его мама, тетя и бабушка. Я уже знала, что по отцовской линии все в родне были люди военные, а вот материнская «веточка» росла на древе искусств. Крокодилова тетка была когда-то балериной Большого театра, танцевала в кордебалете. Бабка тоже была артисткой – пела в хоре Большого. А мама, получив музыкальное образование и выйдя замуж за Вольского, нигде не работала и была просто мамой. Меня всегда принимали очень приветливо, искренне, уверяя, что я могу приходить к ним, даже когда самого Эрика нет дома. И я иногда приходила. Они уже знали мою страсть к альбомам с репродукциями картин. Тексты на немецком я разбирала с трудом, но зато могла просто любоваться картинами. Там были редкостные книги со старинными гравюрами, офортами, книги по искусству, изданные в Германии еще до Второй мировой, среди них редкая вещь – каталог и репродукции картин Дрезденской галереи до ее разрушения. Такими же довоенными, если не дореволюционными, были и огромные альбомы с прекрасно сделанными репродукциями картин из Лувра, Прадо, Эрмитажа, Русского музея. Я с благоговением осторожно переворачивала тонкую прозрачную бумагу, предваряющую появление каждой картины, и могла часами рассматривать детали портрета, пейзажа, натюрморта. Время от времени мама Эрика или тетя подходили ко мне и, едва взглянув на картину, рассказывали о самом художнике, объясняли, почему его считают великим, спрашивали мое мнение о картине и выслушивали его очень внимательно. Теперь я могу уверенно сказать, что мой вкус во многом сформировался в квартире Вольских.

Мне нравилось здесь все. Затаившаяся в тяжелых золотисто-коричневых шторах тишина, распластавшаяся по широким коврам, зависшая среди картин и гобеленов. Нравились ежевечерние чаепития, которые всегда были похожи на торжественные приемы, потому что на столе стояли те необыкновенные чашки тончайшего фарфора, которые я впервые увидела на поминках Вольского-старшего. Оказывается, этот чайный сервиз использовался не по случаю, а просто так, каждый день. Нравились разговоры за столом, в которых не было места для тем бытовых, вроде где достать гречневую крупу, даже когда эта проблема действительно стала очень актуальна и в этой семье. Зато собравшиеся женщины могли не один час обсуждать и даже вежливо спорить по поводу, например, арабески, выполненной молодой примой-балериной, сравнивая мастерство нынешних и прежних танцовщиц. Обсуждали сомнительную необходимость изменений в хореографии старых постановок, в том числе костюмов и декораций, и т. п. И все трое сходились во мнении, что появление неистового Григоровича грозит крахом столетним традициям Большого. С другой стороны, они нехотя признавали, что кое-что действительно немного обветшало в Большом, и любопытно будет посмотреть на перемены.

Я сидела за красиво накрытым столом в гостиной (в отличие от московской традиции, вечерний чай подавали не на кухне) и с удовольствием «растопыривала глаза и уши», по выражению Эрика. Сам он давно привык к этим чайным беседам, а потому, может быть, и не участвовал в них. Да и вообще сфера его интересов лежала далеко от темы балета, оперы и прочих жанров искусства.

У него были другие увлечения: политика, события в мире, стране, вопросы истории, войн и революций. Он и меня старался приобщить к этому, не упуская случая заняться моим образованием. Он много читал, доставал запрещенную тогда литературу и снабжал меня этими синими, едва различимыми текстами. Надо было прочитать за одну ночь, максимум за две. Он втягивал меня в обсуждение прочитанного, но права слова я не получала: говорил всегда он. Он хотел быть дипломатом, пошел учиться в МГИМО и блестяще его окончил.

Кстати сказать, муж тетки, дядя Эрик, обрусевший немец, тоже был дипломатом, причем довольно известным. Он-то и приобретал, где и как только мог, книги и альбомы с репродукциями европейских и русских художников, чьи картины украшали многие музеи по всему миру. За свою сравнительно недолгую жизнь ему удалось собрать редчайшую коллекцию. Дядя был полиглотом, и его отправили в Испанию, где он сражался вместе с другими интернационалистами-добровольцами в гражданской войне против Франко за Республику. И там, где-то на берегах Эбры, он и погиб. Своих детей не было, и когда родился племянник, все без возражения решили назвать его в честь дяди.

Своей гибелью старший Эрик избавил родственников от неприятностей, связанных с принадлежностью к «врагу народа». После возвращения с гражданской войны в Испании его запросто могли объявить германским шпионом (учитывая его немецкое происхождение), агентом разведок других стран (учитывая знание многих иностранных языков). Арест, ссылка, а иногда и расстрел грозили тогда многим и по менее уважительному поводу. Эту историю я узнала значительно позже, когда уже вошла в эту семью как жена любимого и единственного сына, племянника, внука.

Он и мне стал единственным и любимым.

Отец небесный, я его любила больше, чем всех остальных вместе взятых и, конечно, больше, чем себя. Мне не просто нравилось смотреть на него, любоваться каждой мелочью: как он берет чашку, как ест, одевается, смеется, читает. Все, что он делал и как он это делал, мне не просто нравилось. Я обожала его и все, что было с ним связано. Когда мне приходилось иногда стирать его рубашки, правда, редко, поскольку на право делать это претендовали все женщины, окружавшие его дома, я чуть ли не плакала от счастья. Я любила его запах, что вообще в отношениях между партнерами вещь очень важная. Я любила, как он обнимает меня, целует. Я любила любить его. Кажется, что и он тоже. Но на свой манер, всегда чуть насмешливо, иронически, как бы не доверяя до конца ни мне, ни даже самому себе, своим чувствам. Возникало ощущение какой-то междоусобицы, лучше сказать, противостояния, где каждый борется за сохранение своего эго.

И я упустила очень важный переходный момент в наших взаимоотношениях. А началось с того, что я тоже перешла в общении с ним на насмешливый ироничный тон. Но ирония и насмешка были обращены скорее на себя, а не на собеседника. Наверное, я надеялась, что это будет неким элементом моей личной защиты. Но самоирония оказалась разрушительней, чем ирония, направленная на другого. Я начала быстро проигрывать в противостоянии.

Вопреки изречению классика по поводу москвичей, наши отношения испортил совсем не квартирный вопрос. Быт не повлиял на наши ссоры и конечное расставание.

Разногласия наши касались, как ни смешно сейчас вспомнить, вопросов политических, моральных и в целом – этических. Мы не сходились ни по одному пункту, каждый стоял на своем, не желая уступить ни на шаг. Спорщики мы были отъявленные.

Эрик быстро вступил в партию, стал секретарем факультета. Путь наверх был открыт. При этом он отрицал или презирал почти все, что делалось тогда в Советском Союзе. Он издевался над текстами передовиц газет, где из года в год писали о героических битвах за урожай, высмеивал объявленные народу результаты выборов – стопроцентные «за», возмущался методами подавления любых выступлений инакомыслящих, негодовал по поводу изгнания из страны великих писателей, поэтов, мыслителей и так далее. Но все эти крамольные мысли Крокодил высказывал, только сидя на московской кухне, в кругу самых близких людей. Я тоже кое-что понимала, о многом думала и догадывалась, умела читать между строк. Да, мы трепались до рассвета на кухнях, как и тысячи других так называемых интеллигентов. А утром мы возвращались в свои НИИ, вузы, библиотеки, «ящики», лаборатории и кафедры и следовали установленному порядку. В кругу наших близких друзей никто не стал открытым диссидентом, никто не выходил на Красную площадь с протестами и не привязывал себя цепями к лобному месту, никто не сидел в тюрьме или психушке по политическим мотивам. Доставали затертые синие листочки «самиздата», читали по ночам, обменивались как самими изданиями, так и мнениями, слушали, конечно, «Голос Америки» и «Радио Свобода». Ну, вот, пожалуй, и все. Задушенный протест проявлялся лишь в том, что кто-то из знакомых, вполне способных и даже талантливых людей, уходили работать в котельные, на грузовые и овощные базы, работали дворниками, другие продолжали писать стихи и прозу, рисовать или просто читать, читать, доставая из самого глубокого подполья запрещенную литературу. Так мы и жили: миллион терзаний в сердце, яростное многословие на кухнях и полная бездеятельность, страх, сковывающий даже самых красноречивых. Раздвоение личности нередко приводило к ранним инсультам, инфарктам и прочим старческим болезням. Ну, и, конечно, алкоголизм, а иногда и наркотики. Можно говорить о тысячах маленьких трагедиях людей не пассионарных на фоне затянувшейся драмы Страны Советов.

Но большинство, как Эрик, вступали в партию, делали неплохую карьеру, гротескно следуя всем указаниям и директивам, чтобы потом в кругу друзей облить презрением и насмешкой эти самые указания.

С какого-то времени друзья перестали собираться у нас, и мне приходилось одной выслушивать долгие монологические тирады Крокодила. Мои робкие попытки вступить в диалог сметались новой бурей аргументов и фактов, которые ему были известны, а мне нет, которые им самим были продуманы, проанализированы, соотнесены с другими. Он был умен, начитан, он был замечательным аналитиком и готовился к долгой дипломатической службе за рубежом. А я в то время просиживала целыми днями в Ленинке, собирая материал и готовясь к докладу, семинару, написанию курсовой работы, – все по теоретическим проблемам филологии, весьма далеким от текущих событий.

Однажды я взорвала его очередной пассаж в ораторском искусстве. Мы сидели с ним на девятый день после скромных похорон моего отца. Подняв рюмку с водкой, чтобы помянуть майора, Крокодил надолго завис в обвинительной речи, не соответствующей, на мой взгляд, моменту. Он заявил, что миллионы павших на войне – напрасные жертвы, солдаты, ставшие пушечным мясом из-за неумелого руководства, включая и его собственного папеньку. Тогда от него я впервые услышала сравнительную статистику человеческих потерь во время войны с нашей стороны и со стороны Германии, жуткую, ужасающую своей очевидностью статистику. И все-таки я пошла в бой против этой очевидности, поданной мне Крокодилом с какой-то торжествующей жестокостью. Мой протест был предъявлен с высоким эмоциональным накалом. Я говорила громко, страстно. Он слушал меня, снисходительно улыбаясь. Откинувшись на высокую спинку стула, он сидел, слегка покачивая носком начищенной туфли, и разглядывал меня, как некий любопытный субъект для своих дальнейших аналитических изысков. Его улыбочка становилась все более добродушной. Его явно забавлял мой патриотический порыв, мой полемический задор, «гносеологически связанный», как он выразился потом, с моим пионерским детством.

Вот с этого вечера и началось наше расхождение, уже необратимое, споры становились более жесткими, даже злыми, уже по любому поводу, при разговоре на любую тему. У меня возникало непреодолимое желание возражать ему, как только я слышала его безапелляционный комментарий к какому-либо событию, высокомерное суждение о прочитанной книге, саркастические замечания по поводу художественной ценности картин на выставке в Манеже, ироничные похвалы в сторону популярного фильма. Не говоря уже о его шутливых и злых тирадах по поводу телевизионных программ типа «А ну-ка, девушки!».

Бывало и такое, что из протеста, если не сказать из вредности, не желая совпадения мнений по какому-либо вопросу, каждый из нас готов был тут же поменять его на противоположное. Особенно мне запомнился наш спор по поводу пользы чтения с раннего детства. Оба гуманитарии, книголюбы, мы даже и в этом вопросе разошлись полностью. Крокодил доказывал, что чтение, книга с детства и дальше должна остаться основным источником знания и познания в самом широком смысле. Я возражала, хотя значимость книги в системе общего образования, конечно, не отрицала. Спор зашел в то время, когда в обществе заговорили о необходимости преобразования школьной системы, о реформе школы (тема, до сих пор актуальная).

Предложения чиновников в основном сводились к необходимости повышения зарплаты учителям, выпуску новых учебников и сокращению часов по некоторым предметам. Среди этих предметов кто-то опрометчиво выступил за уменьшение школьной программы по литературе. И тут началось. Защитники книжного образования, трепеща от праведного гнева, обрушились на тех, кто посмел робко высказаться «за». Представляя явное меньшинство, оппоненты ратовали если не за сокращение часов по литературе, то хотя бы за сокращение или изменение списка писателей, чьи произведения были включены с ранних советских времен в школьную программу как обязательные для изучения.

Крокодил предрекал, что, если такое случится, то есть если литература не останется главным предметом подрастающего поколения, страна превратится в общество недоразвитых дебилов (как будто дебилы бывают развитыми), общество, которое еще легче будет поддаваться манипуляции, общество рабов и недоумков. А я с не меньшей горячностью отстаивала принцип натуралистического обучения и воспитания. Я приводила пример великих мастеров итальянского Возрождения. Они, конечно, читали книжки, но больше всего изучали природу, себя в природе и природу в себе. Они наблюдали и изучали строение растений, изучали тончайшее переплетение жилок на листьях, следили, как распускается цветок, как блики солнца отражаются в воде. Не говоря о том, как они тщательно изучали строение тела, анатомию и физиологию человеческого организма.

– Вот мы с тобой, – продолжала я свою обвинительную речь против книжной доминанты в раннем возрасте, – мы с тобой даже не знаем, где находится печень и почки, почему стучит наше сердце, не в литературном смысле, а в самом простом медицинском, физиологическом. Или, например, я люблю травы, цветы, деревья, но я с трудом отличу или найду в поле чабрец или какой-нибудь чистотел. Я хотела бы, чтобы мой ребенок с раннего возраста ощутил себя в первую очередь не просто железным винтиком общества, а частицей природы, Земли, даже космоса. Вот эту взаимосвязь я хотела бы и сама познать и принять, приближаясь, если хочешь, к Божественному промыслу.

Я еще не закончила мой грандиозный спич, редкий за годы проживания с мужем, как раздался его смех, такой издевательски-веселый, громкий, разрушительный, что я тут же заткнулась и надолго замолчала.

Какое-то время, немалое, признаться, наши кардинальные разногласия по всем вопросам, которые относились к политике, идеологии, культуре и так далее, забывались ночью. Ночью мы были идеальными партнерами, мы понимали друг друга одним движением, жестом, словом, сказанным едва слышимым шепотом. Нам было так весело, счастливо и радостно, что иногда, вспоминая дневные баталии, смеялись сами над собой, над своей страстью спорить без уступок и снисхождения, без желания понять.

А потом все начиналось сначала. Однажды спор разразился так внезапно, а затянулся так надолго, что я заорала:

– Ну, пойди, пойди в свою парторганизацию и положи билет на стол, скажи честно и прямо, что ты не веришь в их постулаты, что тебе надоели вранье, ложь и лицемерие! Ты смелый здесь, со мной, на кухне, пойди, скажи, напиши, провозгласи свое кредо!

На это он, оставаясь спокойным, чем всегда и выигрывал в спорах, сказал:

– Я – игрок, соблюдающий правила игры. Сейчас мне предложены одни, завтра будут другие, правила изменятся, и я буду следовать им. Мне просто нравится играть, и я всегда буду в прикупе.

Так и получилось. После окончания своего престижного института он поехал сначала на стажировку в Америку, а потом в длительную командировку на дипломатическую службу в маленькую уютную европейскую страну. Но это уже была его другая жизнь, без меня.

Мы встретились спустя три года, поскольку требовалось, наконец, оформить развод официально: ему для долгосрочной командировки нужно было жениться. Мы развелись, он женился и уехал, и наши пути-дороги больше не пересекались. И мы не виделись до того момента, пока неутомимая активность Медведя не собрала почти весь коллектив Айболита на встречу выпускников спустя двадцать лет после окончания школы. Был конец 70-х, время голодное, разгульно-пьяное, веселое и циничное. Большинство, ерничая и насмехаясь, с успехом приспособило общие лозунги и призывы к личным целям. Конформизм расцветал пышно и ярко. Многие определенно нашли позитивы в системе и с циничным удовольствием пользовались ими, как и мой бывший муж. И уже не в чем было обвинять Крокодила: он оказался вроде прав насчет вынужденной необходимости жить двойной моралью или, если была малейшая возможность, уезжать за рубеж, хотя бы ненадолго, лучше навсегда.

Для юбилея было арендовано какое-то кооперативное кафе. Мы сидели, шумели, смеялись, вспоминая наши школьные годы. Помянули и рано ушедшего Коленьку Богданова, Зайчика, который, как известно, по сказке, попал под трамвай. Странно, но эта роль в детской пьесе мистическим образом сказалось на его реальной судьбе: он трагически погиб в транспортной аварии, где трамвай тоже присутствовал.

Крокодил сказал, что он зашел на минуточку, и сразу извинился за то, что уйдет быстро и незаметно.

Уйти незаметно не получилось. Медведь, изрядно выпив, вдруг начал вдруг совершенно несуразное, обвиняя Крокодила в том, что он, перепутав сюжет, проглотил в один момент солнце, которое вообще-то было Мухой, а он должен был оставаться добрым Крокодилом, помогать и защищать. Медведь, наверное, хотел пошутить, но у него не получилось, и мне, да и остальным, этот полупьяный бред показался не смешным и совершенно неуместным. Нам удалось нейтрализовать Мишаню, мы быстро заткнули ему рот, налив в его стакан водки пополам с венгерским вермутом, который было тогда в ходу. Медведь вырубился и заснул на маленьком диване в углу.

Крокодил ушел. Застолье стало стихать, компания разделилась на малые группы по интересам. Я встала и тихо направилась к выходу, ни с кем не прощаясь, стараясь не привлекать особого внимания. Мне это вполне удалось.

Вышла и не очень удивилась, заметив невдалеке от кафе одинокую фигуру Крокодила. Он ждал меня, уверенный, что я без него долго не задержусь и выйду вскоре следом.

Мы бродили по холодным улицам Москвы до позднего вечера, заходя иногда в кафе, чтобы выпить кофе или коньяка. Мы опять спорили, но спор наш был вялый и неинтересный. Мы стали более толерантны не столько к мнению другого, сколько к тому, что происходило с нами, со страной, с людьми. Нам обоим казалось, и для этого были все основания, что выхода из ситуации нет, не различим даже свет в конце этого темного туннеля.

Именно в тот вечер Крокодил мне рассказал, что к нему, как к помощнику атташе по культуре, часто на приемах в посольстве обращаются друзья и знакомые русских эмигрантов первой, далекой волны двадцатых годов. Они просят принять в дар какие-то архивные документы, письма, книги, вещи от них или их умерших дедов и отцов – генералов и адмиралов царской армии и Белой гвардии, от семей русских аристократов и даже от потомков царской фамилии. Из-за соображений конспирации на личный прием приходят и посредники, убеждая его собирать все, что относится к старой России, к ее защитникам, к ее преданным сынам. Их поручители не хотят денег, медалей и грамот. Они хотят только, чтобы хоть материальная частица их прошлого вернулась в Россию.