banner banner banner
Школа бизнеса в деревне Упекше
Школа бизнеса в деревне Упекше
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Школа бизнеса в деревне Упекше

скачать книгу бесплатно


– Ух ты, мать!.. И что ангел?

– А ничего. Руки-то за тебя и не поднял. Не стал голосовать со всеми. Остерегся…

Николай задумался, как это понимать. На всякий случай спросил:

– Ну, и что теперь?

– А то, милой… то самое. Разумей, раз такой умный.

– Да куда мне уразуметь… Сам скажи.

– Умрешь ты скоро. Вот и весь сказ.

– Ну, это мы еще посмотрим…

– Смотри, смотри, пока глазелки не лопнули… Только умирать все равно придется. Да и не тебе одному – многих вскорости Господь приберет. Страда настала – жатва аж побелела…

– Ладно, не пугай. Я не из пугливых.

– Это верно. Ты герой. По-геройски и голову сложишь. Ну, бывай, страдалец…

– Почему это я страдалец? – Брауну не понравилось, что его так называют.

– А потому что я не зря сказал: страда великая грядет – вот и страдалец. Водочки, водочки мне не забудь налить. Так-то, милой.

Старик покрутился еще возле Николая и исчез, словно его и не было.

Эту историю мне поведал Горбатый – хоть и не лауреат Сталинской премии, но тоже сочинитель известный. Поэтому за достоверность ее не ручаюсь, но передаю как есть.

Глава девятая

Замолчано и забыто

Летом сорок первого, когда в палисадниках пышно и муторно цвели бегония и гортензия, осыпая вокруг себя лепестки, а Золотые шары, обламываясь, ложились головками на дорожки, прокатилась по небу самая страшная – адская – гроза. В полном согласии с Пактом о ненападении двинулась на нас жуткая стальная армада и пошла месить нашу землю, подминая под себя все живое.

То, что слепцы не желали знать, а зрячие предсказывали с точностью до даты – 22-го июня, сбылось. Но правоты предсказателей словно бы и не заметили, и не признали, и даже более того – правоту их замолчали и забыли: не они оказались в героях сводок и донесений. Никто пред ними не извинился за преступную беспечность – за то, что им не поверили и пред ними так сплоховали; никто не покаялся. И, конечно же, им не объявили благодарность перед строем и не представили к награде. И все потому, что те жили чем-то слишком далеким и не умели жить близким, а следовательно, даже в правоте своей оставались чужими.

Нет ни в чем вам благодати,
С счастием у вас разлад:
И прекрасны вы некстати,
И умны вы невпопад.

Некстати и невпопад – как это по-русски. У нас чего ни возьми – все невпопад, и в то же время попадание самое точное. Попадание в десятку. В яблочко.

Оставались же чужими, поскольку мыслили не как все, отличались, не совпадали, а главное, осмеливались считать себя умней командования, генералов, маршалов и самого Вождя, единственного из всех генералиссимуса, который втайне бывает прав даже тогда, когда явно ошибается. На то он и Вождь. Они же осмеливались считать. А кто так считает, тот не слишком отличается от врагов – врагов затаившихся, замаскированных.

Но лишь только их правота – правота зрячих перед слепыми – обнаружилась, возник непреодолимый соблазн их разоблачить, обличить, сорвать с них маски.

Сорвать, поскольку, обличая их, оправдывали себя.

Так я как историк объясняю себе то, что с началом войны отношение к Николаю переменилось. Наша коммуналка и прежде всего Ксения Андриановна, Матрена Ивановна и Слободан Деспот приняли его с прежней любовью, не дали ему почувствовать никакой перемены. Но для двора он перестал быть своим. Наш двор сразу разделился на своих и чужих, воров и честных. При этом наши честные не прочь были что-нибудь мимоходом украсть, а не наши – воры, напротив, могли проявить честность и благородство, поделиться последним и отдать самое дорогое.

Но это ничего не меняло. Воры – в отличие от наших дворовых мальчиков – не шли в военкоматы записываться на фронт и умирать, становиться навеки девятнадцатилетними. Воров и всю арбатскую подворотню не спасало больше то, что они любят Родину. Никто в их любовь теперь не верил.

Поэтому воровская сплоченность дрогнула. Воры взяли реванш уже после Победы, в 1946–1956 годах, когда вспыхнула война воров против сук. Ее так и называли: сучья война. Суки отличались от воров тем, что воевали на фронте, якшались с властью, выполняли приказы, получали ордена и медали. Но в сорок первом до этого было еще далеко; будущие суки еще ходили в героях, и Николай – при всем своем благородстве и готовности поделиться последним – имел несчастье по меркам нашего двора оказаться среди воров.

Более того, ему припомнили, что он – немец, не Егоров по отцу, а именно Браун по матери.

Раньше этому не придавали значения, и в нашем дворе все нации были вперемешку – русские, татары, украинцы, грузины и даже ассирийцы (в своих узких уличных кабинках они торговали гуталином, шнурками и зарабатывали чисткой обуви). Но теперь это значило всё – если не по части татар и грузин, то по части немцев уж точно.

Честные (свои) сплотились и выступили против воров (чужих), двор – против подворотни, и если раньше Николая любили как русского, то теперь возненавидели как фрица.

После, правда, стали различать немцев и фашистов, но тогда, в самом начале войны, любой немец был фрицем, а фриц – фашистом, будь он даже близкой родней Эрнста Тельмана.

Вот и Николай не избежал такой участи. При этом его перестали бояться и уважать за силу, ловкость и смелость – перестали, потому что были в сговоре и чувствовали дворовую спайку – поддержку друг друга.

Любое дворовое ничтожество могло свистнуть в два пальца вслед Николаю и бросить ему насмешливый вызов.

Да, мои бывшие соседи по коммуналке (их давно уже выселили с Арбата за окружную дорогу – на московскую Колыму) до сих пор рассказывают, что стоило Николаю выйти из дома, и он слышал за своей спиной:

– Эй, урка, а почему тебя отпустили из тюрьмы до срока?

Это изощрялся сопливый, шепелявый, стриженный под ноль, с выбитым зубом и вывороченной губой Федюня, которому Браун, не оборачиваясь, отрывисто бросал через плечо:

– Заткнись.

– Ну, ударь меня, ударь, – напрашивался, лез на рожон Федюня, которому все-таки хотелось заставить, чтобы к нему обернулись. – Посмотришь, что тогда будет.

– Много чести тебя бить. Еще в штаны наложишь.

– А тебе не много чести? Честных воров до срока не отпускают. Ты к честным не примазывайся.

– Вали отсюда, сопливый. – Николай еле сдерживался, и сжатые губы его белели.

– Это мой двор, а не твой. Ты здесь чужой. Поэтому сам канай, пока тебе не накостыляли.

Тут Николай слегка приостанавливался, делал вид, что не расслышал, и не без хитрости заходил с другого бока.

– А самокат тебе сделать на подшипниках? Могу и свинцовую биту для расшибалки выплавить. Хочешь?

– А что это ты вдруг?.. – Федюня не решался признаться в своем желании, подозревая какой-то подвох.

– Я сегодня добрый. Пользуйся.

– Ну, сделай… выплави…

– Вот ты и купился… Ха-ха! Дешево стоишь.

– Пошел ты со своей битой… Говори, почему тебя до срока отпустили? Почему в военкомат не идешь? Сдрейфил? Или слишком гордый?

Николай угадывал в этом вопросе влияние дворового агитпропа.

– А кто тебе велел об этом спросить? Двор?

– Ну, двор…

– Вот и скажи своему двору… Меня отпустили, потому что я кое-что знал.

– А что ты знал? Знал, когда начнется война?

– Когда рак на горе свистнет…

– Ты знал, потому что ты – Браун. Или даже Браунцвейг! Браунпупс! Ха-ха! Браунпупс!

– Браун или не Браун – причем здесь?..

– А притом, что ты немец! Немец! Иди к своим немцам! Иди к своему Адольфику! Выноси за ним ночной горшок! Лижи ему задницу!

Это был уже самый откровенный – наглый и беспардонный – агитпроп.

Иными словами, за такой базар Николай мог и отметелить, а то и порезать, но он сдерживался. Видно, на душе у него свербело из-за того, что он – Браун и что не идет в военкомат. Все-таки свербело и совесть его жгла и мучила, хотя он храбрился и вида не показывал.

Вида не показывал, и начищенные ботинки (все те же коричневые) на нем, как всегда, сияли, но все-таки… все-таки… прожигала насквозь… на то она и совесть.

Глава десятая

Совпадение неслучайное

Зимой сорок первого Николай исчез. За обитой драной клеенкой и изрезанной ножом дверью – последней в коридоре – не слышалось ни звука, ни скрипа, ни шороха. Все решили, что Николая где-то спрятали братки – спрятали от опасности как вора в законе, чтобы он переждал, отсиделся, пока тут такая буча: военкоматы всех гребут, всем шлют повестки с предписанием явиться.

А многие и сами рвутся на фронт, что уж вовсе не по воровским понятиям. Иными словами, западло. Так дворовый агитпроп изображал исчезновение Николая. Но была и другая версия. Многие высказывали догадку, что он тайком убежал через фронт к немцам (немцы были близко – приближались к Перхушкову). Убежал, чтобы избежать призыва и воевать на их стороне. Вернее, не на их, а на своей, ведь он же Браунпупс – немец. А куда еще он мог убежать? Не в подвале же прятаться и не на чердаке.

О Брауне спрашивал милиционер – не Емельяныч (того забрали на фронт), а совсем молоденький, почти подросток по имени Валериан. Но сказать ему ничего не могли – только отводили взгляд и пожимали плечами. Да и некому было говорить: половина нашей и двух соседних коммуналок ушла добровольцами. Даже ассирийцы заперли свои кабинки, оставив непроданными шнурки и баночки гуталина, и – ушли: раскидало их по разным фронтам.

Комнатушку Брауна в конце коридора опечатали, а потом вскрыли и вселили в нее старика-инвалида, стучавшего костылем и что-то клепавшего на ручном станке. Точнее, он сам вселился, никого особо не спрашивая. Вредный был старичок, прижимистый – что твой куркуль нераскулаченный. Мыла и спичек никому не давал (а если одалживал, то под расписку: вернуть с довеском), хотя у самого был целый склад.

Лучше бы вселили ангела, закрывающего лицо ладонями: оставалась бы хоть маленькая надежда. Надежда на возвращение Николая. Старичок же был – хуже самой смерти, такой, что и надежды никакой не осталось. Он прямо всем говорил, и говорил с удовольствием: «К немцам убег ваш Браун. На довольствие его там поставили. Воюет против нас. Скоро крест получит за старание».

И почти не скрывал, что и сам бы мечтал о таком довольствии и – если б не костыль, – убег бы к немцам.

* * *

Вот и вся история – если не Арбата (его история еще не написана), то, во всяком случае, фартового жигана Николая Брауна. Вряд ли спрятали его братки, пусть даже в это верить было бы легче, хоть и легкой веры не бывает. Но, скорее всего, перебежал он к немцам. Ведь и сам немец, и к тому же мать научила его немецкому. Читал и писал без словаря. По-русски писал с ошибками и кляксами, грязно, а по-немецки – чистенько и гладко, почти без ошибок. Значит, готовился…

К такому выводу под влиянием агитпропа пришел двор (а с ним и подворотня). И постепенно к нему же сползала, как подтаявший ледок к самому краю крыши, наша коммуналка. Хоть на агитпроп и не столь податливые, но сползали, скользя подошвами, и концертмейстер Ксения Андриановна, и зубной врач Слободан Деспот, и парикмахерша Матрена Ивановна, и другие, ютившиеся по правую и левую стороны длинного коридора.

Другой версии у нас не было, и приходилось как-то мириться с этой. Со многим приходится мириться, хотя поначалу мы о-го-го… противимся… выказываем свое упрямство и несговорчивость. Но на несговорчивых воду возят. Здесь бы и поставить точку, ан нет, у истории нашлось-таки продолжение.

У старичка, вселившегося в квартиру Николая, однажды углядели газету, которую тот не читал, а рвал на куски и подсовывал под сырые дрова, чтобы растопить печку. В газете же мелькнула фотография – до боли знакомое лицо то ли Николая Брауна, то ли кого-то на него похожего.

– А ну-ка, милейший, позвольте… дайте-ка сюда, – властно и высокомерно попросила Ксения Андриановна, с нетерпением шевеля пальцами протянутой руки – шевеля так, словно собиралась пробежать ими по клавишам.

Старичок нехотя дал. Ксения Андриановна надела очки, поднесла газету к глазам. Поднесла и тотчас воскликнула: «Он! Господи, он!» С фотографии на нее смотрел Николай Браун. В выцветшей гимнастерке, с непокрытой, стриженной ершиком головой (пилотка спрятана под ремень). С двумя медалями на левой стороне груди и орденом Красной Звезды – на правой.

Не было никаких сомнений, что это именно Николай.

Под фотографией же – набранный крупным шрифтом рассказ корреспондента о том, как наш Браун героически воевал, ходил в разведку, вместе с ротными лихими ребятами совершал отчаянные вылазки за языками. Пролезал ужом под колючей проволокой, переходил линию фронта по минным полям.

Своим воровским ножом укладывал рядком часовых, не успевавших даже охнуть – не то что вскинуть автомат и выстрелить.

Возвращался целым и невредимым, скалился перед медсестрами извечной своей шальной улыбкой. И сам же переводил все, о чем доставленные в штаб немцы сообщали на допросах. Сообщали или, по выражению тех же ротных, лаяли на своем собачьем языке.

Рассказывал корреспондент и о том, как в последнем бою под Берлином, отстреливаясь и матерно ругаясь, Николай пал смертью храбрых. Пуля попала ему прямо под сердце и прошла навылет.

Вот так он и погиб, коронованный вор в законе.

Впрочем, о ругани ничего сказано не было. Хотя эта подробность важна и весьма существенна, корреспондент о ней умолчал. Напоследок сказал лишь о том, что посмертно Браун был награжден вторым орденом Красной Звезды, но прицепить орден к гимнастерке ему уже не пришлось.

Что ж, мы дозвонились до редакции. Корреспондента того разыскали. Он вспомнил, как брал интервью у старшего лейтенанта по фамилии Браун, и еще привел подробности, не попавшие в заметку…

Значит, не спрятали его братки, нашего Николая, и не бежал он к немцам, а честно отвоевал свой срок – сначала в штрафбате, а затем – в разведроте. Теперь это установленный факт – если не для истории вообще, то для истории нашего двора.

И еще скажу напоследок. Николай Браун не дожил до Победы. Все в нашем дворе его жалеют: «Эх, не дожил, бедняга, совсем немного, всего-то чуть больше месяца». Я же думаю: отчасти, может быть, и хорошо, что не дожил. Время от Победы для него отсчитывается назад, в наше прошлое (для меня как историка это особенно важно), а оно с каждым годом проясняется, приобретает страдальческий, просветленный отсвет.

Вперед же пусть отсчитывают другие.

День старой одежды

«… тот, кто у себя дома в старом рваном пиджаке принимает вечность…»

    Борис Поплавский

I

Есть у меня одна причуда. Я, собственно, весь соткан из причуд, их у меня множество, словно игральных карт в колоде, и каждая (не только оперные «Три карты! Три карты!») достойна внимания. Но одна из них – особенная, на редкость странная и даже эксцентричная. Во всяком случае, не все ее одобряют, а некоторые так и просто гнушаются мною из-за этой причуды.

Иного при виде ее так и резанет, словно бритвой по глазам (неспроста я упомянул эту самую бритву)…

Тем не менее я позволяю себе ее иметь, поскольку – закоренелый холостяк – живу один и потихоньку старею. По утрам нацеживаю настой маньчжурского гриба из банки с затянутым марлей горлышком, поливаю цветок, название которого уже и не помню.

И даже замечаю, что иногда разговариваю сам с собой.

Однако есть у меня работенка – не то чтобы репетиторствовать (хоть я и мог бы, поскольку друзья называют меня не иначе, как кладезь знаний), но обучать юные дарования… магии. Нет, нет, вы не подумайте: магии шахматной игры. Тут я мастак, граф Сен-Жермен (он-то наверняка выигрывал с седьмого хода). И стоит мне с шахматной доской под мышкой, погромыхивающей фигурами, выйти на бульвар, как все почитают за благо тихонько удалиться.

Удалиться, лишь бы избежать позора: сесть со мной за доску и проиграться вдрызг.

Чемпион бульваров, второй Капабланка или Алехин (если бы еще второй, а то ведь – двадцатый или тридцатый) – как себе не позволить иметь причуды. Их мне, может быть, и не хватает, и я себе в этом потворствую, даю поблажку: чуди, братец, чуди. Поблажкой же грех не воспользоваться, поскольку, увы, их не так уж много в нашей жизни, поблажек.