banner banner banner
Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного
Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного

скачать книгу бесплатно

– Славная вы моя, вам – приюты открывать, а мне – железные дороги строить.

– Сравнили: ваши капиталы и – мои. – Она закурила папироску и закашлялась, тем самым показывая, что сравнение не в ее пользу.

Ага! Вот оно что! Наслышалась о его капиталах!

И Савва Иванович понял: нет, уступку не выторговать. Хотел уж было встать, от досады втирая в стол ладонь, морщиня вышитую скатерть, и распрощаться, но вспомнилось Абрамцево, каким впервые увидели его на пригорке. Вспомнилась тихо струившаяся подо льдом речка Воря, пруды, верхний и нижний, и сдался, согласился:

– Ваша взяла, почтенная. Пятнадцать так пятнадцать…

– …Тысяч, – педантично напомнила она, чтобы в таких вопросах не оставалось никаких недоговоренностей.

– Ну, тысяч, тысяч, не сотенных же…

– Вот и замечательно, милый вы мой. – Она растрогалась и затушила папиросу, единственную в пепельнице.

– Теперь насчет леса. – Савва Иванович достал и снова спрятал часы. – Вы ведь его продали…

– Продала. Мытищинскому дельцу Головину, хотя он сам из здешних мест, абрамцевский, родился неподалеку. Лес он частично уже вырубил. Лишь дубовая роща осталась.

– Сколько он вам должен?

– Две с половиной тысячи.

– Так вот, я выкупаю. С Головиным мы уже порешили. Извольте получить задаток – и за усадьбу, и за лес. – Савва Иванович выложил на стол большой конверт с деньгами и отнял от него руки в знак того, что эти деньги больше ему не принадлежат и теперь они всецело – собственность хозяйки.

Софья Сергеевна боязливо заглянула в конверт, словно он был источником не только денег, но и слишком сильных чувств, к которым она не была готова.

– Прикажете расписку?

– Полагаю, это лишнее. Я не любитель формальностей. Для меня будет лучшим залогом имя вашего батюшки Сергея Тимофеевича. Что ж, прощайте… – Савва Иванович встал и с достоинством поклонился.

– М-м-м… – Софье Сергеевне явно чего-то не хватало для завершения столь приятной встречи. Но что именно к ней добавить, чем еще попотчевать гостя, как его отблагодарить – она сразу не нашлась и сумела лишь высказать предположение, более обязывающее его, чем ее: – На прощание хорошо бы, наверное, произнести некую знаменательную фразу. Я не особая мастерица. Может, вы?

– Я тоже не Демосфен, но вы правы… торжественный случай обязывает. Что бы такое путное сказать… Разве что вообще… про смену эпох.

– Да-да, скажите, что у Абрамцева не просто новый хозяин, но там происходит, как вы выразились, смена эпох. У вас ведь наверняка свои замыслы, свои прожекты и идеи. Словом, за вашей эпохой – будущее…

– Вот вы сами все и сказали. – Савва Иванович засмеялся как невольный свидетель того, что Софья Сергеевна – вопреки ожиданиям – превзошла его своим красноречием.

Этюд двенадцатый

Жить художественно

– Как она тебя приняла, эта Софья Сергеевна? – спросила Елизавета Григорьевна, встречая мужа в дверях и не решаясь к нему подступиться, пока он топтался на месте, расстегивал шубу, снимал перчатки, разматывал шарф, отдувался, ухал и крякал, настолько ему хотелось поскорее раздеться, сбросить с себя все уличное, чтобы можно было по-домашнему привлечь к себе жену, обнять и поцеловать.

– Уф, упарился. Сегодня, кажется, еще теплее, чем вчера, а на солнцепеке так даже и жарко. Ты же меня в шубу одела. – Он наконец исполнил свое заветное желание: привлек, обнял и поцеловал. – Как приняла? Очень даже любезно, хотя особа весьма прижимистая, своего не упустит. Впрочем, одинокая и беззащитная…

– И что в результате?

– В результате сговорились. Пятнадцать тысяч. Ни копейки не уступила. К тому же я ведь еще и лес выкупил с твоего благословения…

– И при этом со своим актерством чуть было не арестовал и не привел в участок этого Головина. В целом не дороговато ли?

– Угадываю в твоем вопросе обеспокоенность тем, как это воспримет твоя матушка, почтенная Вера Владимировна. – Савва Иванович перед зеркалом придирчиво (даже слишком придирчиво) расчесывал усы и бородку.

– Не иронизируй. Мама на все смотрит здраво. Она лишь против неразумных трат.

– А эта для нее разумная?

– Она понимает, что детям как воздух нужен… нужен… воздух. – Елизавета Григорьевна держала в уме какую-то важную для нее мысль и поэтому не следила за словами, расползавшимися, как жуки из опрокинутой банки, и выделывавшими всякие трюки. – Фу ты, господи! Что я говорю! Нужен загородный дом, чтобы можно было проводить там лето. Хотя, конечно, дороговато.

– Не скупись. А то купец Голядкин тебе ночью приснится.

– Какой еще Голядкин?

– Страшенный, с косматой бородой. Он сулил хозяйке тринадцать тысяч за Абрамцево. Готов был тотчас выложить деньги на стол, но она не продала. И дело тут не только в деньгах. Знаешь, какую фразу она произнесла на прощание? По ее умозаключению, со сменой хозяев в Абрамцеве наступает новый расцвет, новый Ренессанс. Или что-то в этом роде. Словом, был аксаковский период, а теперь наш, мамонтовский… Красота! Можно потешить свое тщеславие.

– Подожди. Мы еще ничего не сделали.

– Сделаем. Знаешь, о чем я… гм… мечтаю? – Савва Иванович не без смущения записал себя в мечтатели.

– О чем же ты у меня теперь мечтаешь, друг милый? – Елизавета Григорьевна положила гибкие руки на печи мужа и заглянула ему в глаза, стараясь прочесть то, о чем он, может быть, и не скажет, но она все равно поймет.

– Может, это глупо, но я мечтаю о том, чтобы жить… художественно. – Он растерянно посмотрел на нее, стесняясь произнесенного вслух слова, которое он привык повторять лишь мысленно, про себя.

– Художественно? – Кажется, она впервые его не совсем поняла. – Ты имеешь в виду – разнообразить и украшать нашу жизнь? Тут я с тобой, пожалуй, согласна. – Она еще до конца не определила, с чем соглашается.

– Нет, нет! – Савва Иванович разволновался. – Я сам еще не могу всего объяснить, но у меня родилась такая идея: самой жизни придать художественные формы, творить жизнь по законам искусства, высекая ее, как прекрасную скульптуру из мрамора. Это возможно только в Абрамцеве, куда мы будем приглашать художников, скульпторов, певцов, музыкантов…

– Да ведь ты и сам у меня и скульптор, и певец с поставленным голосом… – Она сомкнула гибкие руки у него за шеей, готовая сомлеть и залюбоваться своим драгоценным скульптором и певцом.

– Ты права, права. Мне хотелось бы всерьез заняться скульптурой и продолжить обучаться пению, но все же мое главное призвание, мой особый дар, мой гений – быть дилетантом, как это ни смешно.

– Дилетант – не совсем верное слово. Скорее – меценат. – Елизавета Григорьевна пыталась его поправить, но он не принял поправки и, опьяненный своими мыслями, с убежденностью повторил:

– Да, быть дилетантом и вдохновлять на творчество других.

– А я мечтаю о том, чтобы у нас в Абрамцеве был сад. Большой и прекрасный сад, и по этому саду гуляли бы наши дети, ведь это тоже художественно, – с мечтательным блеском глаз сказала она, тоже не совсем уверенная, что он до конца ее поймет, но охваченная надеждой, что не может не понять и поэтому поймет непременно.

Папка вторая

Автопортрет на фоне сада

Этюд первый

Гордец

Ни рисунку, ни живописи я никогда не учился, хотя с холстами и красками дело имел: натянутый на подрамник холст опускал в улей, а там уж пчелки-художницы его обрабатывали, по-своему раскрашивали, пропитывали разными составами, да так искусно, что хоть на выставку. Красками, разведенными олифой, я и сам частенько баловался – подновлял забор, сидя на переносной скамеечке, привставая слегка от усердия и водя кистью по штакетнику. Если же бурей срывало и скручивало лист кровельного железа, забирался на крышу, укладывал новый лист и покрывал его краской (с добавкой колера), чтобы железо не ржавело и не покрывалось коростой.

Яблони белить – тоже привычное мне занятие, руки всему научены. Но иногда я ударялся в высшее художество и по просьбе жены (царство ей небесное) писал ее портрет, как это у нас называлось: прикладывал к лицу спелые ягоды клубники, растекавшиеся по лбу, щекам и подбородку свежим соком. Я как можно дольше удерживал их всеми пальцами на лице жены, а затем снимал этот портрет вместе с паутинкой морщинок и подсохшими прыщиками, кои словно по волшебству исчезали, будто их и не было. И разлюбезная супруга моя молодела на десять лет, расцветала как роза в оранжерее…

Если в распоряжении живописца имеется набор кистей разных размеров – от маленькой (для прорисовки деталей) до самой большой, позволяющей класть широкие, размашистые мазки, то я так же распоряжаюсь набором грабелек для обработки грядок, и уж тут я тоже мастер: ни одного затверделого комочка у меня не найдешь.

Я и с глиной легко справляюсь, размочить, размесить – для меня забава. Савва Иванович частенько просит принести ему в мастерскую хорошей глины для лепки, и я – извольте, пожалуйста, ставлю перед ним полное ведро. Он потом ее охаживает, оглаживает, проминает, лупцует ладонями. И – глядишь, – сквозь бесформенную массу проступает чье-то мясистое лицо, уши, картофелина носа, торчащая бородка клинышком, и моя глина превращается в утонченное творение рук – скульптуру.

Почему я сам не леплю? Я не Марк Матвеевич Антокольский (на самом деле он по данному ему почтенными родителями имени – Мордух). У меня другое призвание, а у моей глины – изволите видеть, иное предназначение. Хотя я в своем роде тоже скульптор, но я не леплю, а – лечу.

Когда сорока лет от роду умирал Исаак Ильич Левитан, прославленный наш пейзажист, добрый знакомый Саввы Ивановича, бывавший у нас в Абрамцеве, то он, чтобы утишить боль, клал на грудь мокрую глину. Откуда ее брали? Не из придорожной канавы же. Легко догадаться, что глину эту я доставлял из Абрамцева, и выбирал не всякую, а лишь целебную, способную облегчить его страдания.

Так что у меня свои заслуги перед русским искусством, чем я, конечно, немало горжусь. А гордец я по натуре своей записной, отменный, первостатейный. Иногда меня просто распирает от гордости, и я этаким гоголем прохаживаюсь по комнатам абрамцевского дома, где висят полотна художников, и купленные Саввой Ивановичем, и подаренные ему.

Особенно влечет и притягивает меня «Девочка с персиками» Валентина Александровича Серова – Антона, или Тоши, как его все называют. Притягивает будто магнитом: стоит лишь взглянуть на эту девочку, двенадцатилетнюю Верушу Мамонтову, позировавшую портретисту, и взыграет во мне ретивое. Раззадорившись, так и хочется мне воскликнуть, обращаясь к несведущим и наивным зрителям картины:

– Вот все вы персиками любуетесь, а ведь это мои персики. Да, милостивые господа, мои! Я собственноручно их вырастил в оранжерее. А сколько трудов на это положил! Деревца отобрал, бережно посадил, земельку под ними взрыхлил, полил и удобрил. И нянчился с ними, как с родными детьми. А сколько пережил, когда они заболели, стали усыхать, и я ночи не спал – не знал, чем им помочь, как спасти.

И вот они на полотне художника живут своей второй – вечной – жизнью. На Всемирной выставке в Париже побывали, французы ими любовались. Оказывается, не им одним только импрессионизмы всякие изобретать.

Но это случилось уже в 1900-м году, после того, как Савву Ивановича оправдали по суду за его мнимые растраты, и он отправился на эту самую выставку. Надеялся встретить там Сергея Юльевича Витте, своего покровителя-погубителя (бывают такие покровители в России). Уж не знаю, зачем ему было его встречать – в глаза ему, что ли, посмотреть? Ничего в них не высмотришь: глаза-то пустые.

Впрочем, не буду брать на себя лишнее – судить о людях, мне бесконечно далеких. Я ведь садовник – в департаментах не служил и с Акакием Акакиевичем не знаком. Хотя перо в руке держать, буковки выводить умею. И на склоне лет пишу свои записки.

Память меня иногда подводит, но я стараюсь ничего не забыть, обо всем хотя бы бегло упомянуть. Авось кому-нибудь пригодится – если не на этом свете, то на том-то уж точно.

Ну вот, стараешься не забыть, простофиля, а сам-то и забыл, не упомянул, повстречал ли Мамонтов в Париже Витте. Ах, как же это я! Спешу исправить свою оплошность. Нет, не довелось, не повстречал: не судьба.

Этюд второй

Кленовая ветка

Однако всего не расскажешь, и я вернусь к тому, с чего начал, именно: заслуг моих не умалить, не отнять, и, без ложной скромности (прибедняться не буду), русское искусство мне мно-о-о-гим обязано. Без меня не было бы не только «Девочки с персиками» (кстати, Веруша Мамонтова, позировавшая Серову, поначалу принимала персики за персов), но и иных первоклассных шедевров.

К примеру, задумал Илья Ефимович Репин написать портрет дочери с осенним букетом в руках. И, пока готовил палитру, выдавливал краски из тюбиков, попросил ее нарвать цветов – здесь же, в поле. А той, фифочке мимозного нрава, лень этим себя утруждать, да и нагибаться не хочется ради отца, к коему не слишком расположена, поскольку больше жмется к матери. Видя, что ей никак не удается собрать красивый букет, он с этой вежливой просьбой обратился ко мне:

– Михаил Иванович, не соблаговолите ли? Вы тут по части цветов самый главный. Нужна ваша помощь.

Мне, конечно, лестно и приятно. Я вместо капризницы дочки и собрал букет, который Илья Ефимович своей волшебной кистью перенес на холст. Любуйтесь! Восхищайтесь! Я же с полным на то правом могу сказать: мой букет! И кленовая ветка – моя, но уже не на холсте Репина, а на портрете повзрослевшей Веруши Мамонтовой кисти нашего сказочника и былинника Виктора Михайловича Васнецова. Помню, как он над ним бился, мучился, затирал, записывал, и все ему чего-то не хватало:

– Надо что-нибудь дать ей в руки, но вот что? – И ищущим взглядом что-то высматривает вокруг себя, примеривается, прикидывает.

– А вот не хотите ли? – И я протянул ему кленовую ветку.

Попробовали, дали подержать ветку Веруше – в самый раз. Васнецов обрадовался, стал меня благодарить, чуть ли не расцеловал от восторга и в шутку предложил:

– Может, вы, Михаил Иванович, и портрет сами вместо меня напишете?

Я не сплоховал, не растерялся, нашелся, что ответить. И помогло мне то, что наслушался всяких разговоров, кои часто между собой ведут художники. Доля у них нелегкая. Им, бедолагам, страдать приходится, но тут уж мокрой глиной, положенной на грудь, не пособить.

– Я бы написал, – говорю, – но у художников уж очень тяжкая жизнь: платят за картины гроши, а завистников хоть пруд пруди.

Сказанул, и самому смешно стало, стоило лишь представить, как из завистников пруд прудят и они в этом пруду бултыхаются, пузыри пускают. Поэтому я уже с большей серьезностью посетовал:

– Да и кто вместо меня будет за садом смотреть.

– Завистников много, это верно, – согласился Виктор Михайлович, зорко всматриваясь в мою ветку и перенося ее быстрыми мазками на холст.

Я рассудительно добавил:

– Да и модели, с которых портреты списывают, слишком быстро взрослеют и подрастают. Иная совсем недавно была маленькой девочкой, отчаянной шалуньей и резвушкой, а глядишь, уж и замужняя женщина, будущая мать. Вот и Веруша, которую я девочкой знал, подросла и от Антона Серова перешла позировать к вам.

Васнецов, сделав очередной мазок, отошел, шагнул назад, издали вглядываясь в холст. С задумчивостью произнес:

– Кстати, все собираюсь спросить: отчего Валентина Серова у вас Антоном зовут?

Я хотел ответить, но Виктор Михайлович уже снова взялся за кисти, увлекся, весь ушел в работу и меня не слушал.

Этюд третий

Агафона и Аделаид

Но я все равно отвечу – хотя бы бумаге, на которой пишу (долблю перышком, как дятел, дно чернильницы), а уж там пускай читают все, кому не лень и хоть чем-нибудь интересно. Может, и Виктор Михайлович Васнецов когда-нибудь прочтет, если мои записки будут изданы (я на это не слишком надеюсь) и попадут ему в руки. А не будут, так я их запечатаю в конверт и отправлю почтой хоть самой английской королеве.

Перед рождением первенца родители Серова сговорились: если будет девочка, то назовут ее по имени отца, если же мальчик – по имени матери. Вот такой возник уговор, что само по себе красиво и даже, я бы сказал, пикантно, и этому не стоит удивляться, поскольку родители – люди творческие: отец – композитор и музыкальный критик, поклонник немца Рихарда Вагнера и друг нашего Владимира Стасова, глашатая идей Могучей кучки, а мать… мать особа настолько своеобразная, экспансивная, с вывертами, что о ней в двух словах и не скажешь.

Достаточно упомянуть, что Савва Иванович однажды приветствовал матушку нашего Антона словами: «Здравствуйте, покойница», поскольку в газетах появилось сообщение о ее смерти. И это приветствие вполне соответствовало, отвечало самому духу эксцентричной натуры живой покойницы.

Поэтому сию задачу – подробно рассказать о ней – я постараюсь выполнить позже: для меня это как привесить этикетку к выставочному экземпляру того или иного садового деревца. В данном случае груши, поскольку упомянутая мною маман больше всего почему-то напоминает мне спелую и сочную грушу, отягощенную плодами: чуть тронь – и брызнет, польется пенистый сок.

Однако я продолжу. Означенное условие – назвать девочку как отца, а мальчика как мать, – достойное сравнения с перекрестным опылением, невозможно было бы выполнить, если бы родителей звали, к примеру, Агафон и Аделаида. Девочку Агафоной уж никак не наречешь – так же как и мальчика Аделаидом. Получилась бы сущая чепуха.

Но с именами родителям повезло, поскольку отца звали Александром и не нужно особой изобретательности, чтобы обратить это имя в женское – Александра. Мать же Валентина словно заранее приберегала свое имя для сына – Валентин. Оставалось только ждать, кто же в конце концов родится. Как уже, наверное, догадался читатель, родился мальчик. Соответственно, он в честь матери и был наречен Валентином.

Но, баюкая ребенка на коленях, не станешь же величать его все время с такой удручающей серьезностью, по-взрослому – Валентином. Поэтому последовали милые домашние упрощения и шутливые прозвища: Валентошка, Тошка, Антошка, Тоня и наконец – Антон. В Абрамцеве, где Серов был принят как свой, перепробовали разные имена и все-таки остановились на Антоне, как самом ему подходящем, отвечающем внутренней сути.

Ведь имя Антон – чеховское, а Серова с Чеховым что-то сближало и роднило. У них, несомненно, было много общего, их тянуло друг к другу, они признавались во взаимной симпатии, недаром Серов так точно схватил черты Антона Павловича в написанном им портрете.

Вот вам и ответ, почтенный Виктор Михайлович, раз уж вы спросили, а я тогда постеснялся своими россказнями отвлекать вас от работы.

Этюд четвертый

Савва Великолепный, Ильеханция, Дрюша и Яшкин дом

Однако почему я об этом так подробно рассказываю? Неспроста, знаете ли, неспроста. На то есть причины, заставляющие поразмышлять о прозвищах и их значении для той эпохи, когда складывался Абрамцевский кружок, когда все дружили, шутили, смеялись и переиначивали имена друг друга, наделяя их новым, подчас неожиданным смыслом. Одно слово – художники, для которых так важен штрих, завершающий мазок, придающий портрету законченность. И прозвища были таким своеобразным мазком…

В семье Саввы Ивановича прозвищами охотно баловались, и это баловство и дурашливость перекинулись на его окружение, а там и пошло, и пошло. Изобретение шутливых прозвищ стало не просто забавой: оно придавало особую свободу и непринужденность общению. В конце концов прозвище – признание в любви, недаром начало всему положили романы Толстого, где все так восторженно любят друг друга, где наряду с непроницаемой светской парадностью, умением себя держать на балах и официальных приемах царит особая домашняя интимность.

Степан Аркадьевич Облонский не был бы Облонским, не будь он к тому же Стивой, а его жена Дарья Александровна не воспринималась бы как законченный образ без ее семейного прозвища – Долли.

Выражаясь по-ученому (а я иногда к этому склонен, поскольку садоводство – истинная наука), такова была эпоха перехода от века, названного золотым, к тому, который вскоре назовут серебряным. Имена раздваивались на собственно имя и – прозвище, и меж ними, как между заряженными пластинами, возникала особая тончайшая вибрация, проскакивали некие электрические разряды, проносились флюиды, придававшие особую терпкость семейным отношениям, дружбе и любви. Впрочем, не буду мудрствовать, а лучше назову примеры, из коих все станет ясно (хотя иногда ясность и затемняет суть дела).