banner banner banner
Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного
Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного

скачать книгу бесплатно

– Спасибо вам от меня большое. – Он высоко поднял над головой руку, показывая, при своем малом росте, как велика его ответная благодарность.

– Покажи, где тут дубовая роща, куда нам идти…

– А вон там… – Фотинька махнул своей обезьяньей лапкой в нужном направлении. – Прямо, прямо, а потом, возле Ведьминой кочерги, свернете.

– Что еще за Ведьмина кочерга?

– Попаленная молнией осина. Вы ее сразу увидите.

На этом он низкими поклонами со всеми распрощался и поволок дальше свою корзину.

Этюд девятый

Истинный Гегель

– Вперед! – Савва Иванович повторил недавний призыв Кукина, придавая ему новый, более соответствующий обстоятельствам смысл, и подмигнул Николаю Семеновичу как своему человеку, готовому поддержать все – даже самые рискованные его начинания.

Однако Елизавета Григорьевна – после всего услышанного о Головине – мужа не особо поддерживала и вместо того, чтобы устремиться вперед, как он призывал, явно предпочла бы повернуть назад. Савва Иванович заметил ее нерешительность и взял жену за руку, посчитав, что этого достаточно, дабы увлечь ее за собой, но Елизавета Григорьевна отняла руку и сказала:

– Савва, не горячись. Остынь. Я боюсь.

– Чего ты боишься?

– Слышишь? – Вдалеке – как раз там, где была дубовая роща, хлопнул выстрел. – У него ружье.

– И что из этого? Подумаешь – ружье. Николай Семенович, что нам какие-то ружья! Мы и не в таких переделках бывали, – воззвал он к Кукину, хотя имел в виду кого-то другого, более подходящего на роль сподвижника по опасным переделкам. – Как мы когда-то в Персии, а? Лихие янычары! Башибузуки!

Кукину не доводилось бывать в Персии, но он из мужской солидарности поддержал Савву Ивановича:

– Да, есть что вспомнить…

– Уж янычары-то… надо бы знать. – Елизавета Григорьевна не упрекнула бы мужа, если бы не грозившая ему опасность.

– А что янычары? Мне в гимназии на истории хорошо спалось. А в Горном корпусе мы сами, как янычары, строем ходили.

– То-то и видно, что ты проспал всю Османскую империю.

– Ах, это! Зато я в математике кое-что соображал.

Хлопнул еще один выстрел, и показался голубоватый ружейный дымок.

– Савва, прошу тебя. Не испытывай судьбу. Эта встреча нам ни к чему!

Испробовав все средства повлиять на жену, он сдался.

– Ну хорошо. Оставайся здесь, а мы скоро…

– Я одна не останусь. Это жестоко – меня здесь оставлять.

– Всего пятнадцать минут. Можешь взять мои часы и заметить время… – Он достал из кармана и протянул ей часы на серебряной цепочке, но Елизавета Григорьевна отпрянула и завела за спину руки.

– Умоляю. Я тебя не пущу.

– Не бойся. Ничего не случится. В конце концов… – Савва Иванович хотел напомнить о своем револьвере, но вовремя осекся, понимая, что это вряд ли успокоило бы жену. – В конце концов, мы просто познакомимся с этим фруктом. Знакомства все равно не избежать.

– Возможно, он пьян или не в себе. Что тогда?

– Возможно всякое, но потенциальное бытие – еще не бытие. – Савва Иванович сам не ожидал от себя такой философской глубины и призвал всех воздать ему должное: – Каково сказано! Истинный Гегель!

– Не Гегель ты – Меркуцио, который ломался, кривлялся, паясничал, а его убили.

– Как ты любишь Шекспира!

– Я тебя люблю и не переживу, если с тобой что-нибудь случится.

– Уверяю, ничего не случится, и я не Меркуцио. Во всяком случае, паясничать не собираюсь. Ну все, все… Хватит! – Савва Иванович спрятал часы, тем самым ставя точку в затянувшихся и бесплодных переговорах. – Прости. Мы отбываем.

Он бодро выступил вперед. А Кукин, тоже изрядно напуганный выстрелами, понуро поплелся следом – поплелся, как закованный в цепи невольник.

Этюд десятый

Сладилось

Дубовая роща чернела в лиловом весеннем воздухе мокрыми стволами и раскидистыми, тонко прорисованными ветками, белела последними островками снега, картинно красивая, как на полотне искусного пейзажиста. Кто у нас, однако, искусный пейзажист? Иван Иванович Шишкин. Его и поставим с этюдником дубовую рощу писать. Уж он до последней веточки все выпишет. Или Саврасов – тоже мастер… Или…

До головокружения остро, нашатырно пахло оттаявшей землей, прошлогодней грибной прелью, лежалыми, полусгнившими листьями и желудями, перебродившей сыростью неглубокого овражка.

Савва Иванович с Кукиным еще издали увидели в солнечных просветах между деревьями мелькавшую фигуру Головина, худого, поджарого, со смазанным, плохо различимым, бритым (не мужицким) лицом, на котором навязчиво выделялись только плоские губы и закрученные усики, как у приказчика или официанта. Он нагибался к старому, замшелому пню, что-то на нем поправлял, сдвигал, выравнивал – похоже, выставленные в ряд водочные штофы.

Ну да, штофные бутылки (что же еще?), причем не только пустые, но и полные, запечатанные, ослепительно сверкавшие под солнцем узкими горлышками.

Нагибался, затем отходил, отсчитывая шаги, целился и стрелял (бабахал). Стрелял с наслаждением и ненавистью, как в лютого врага.

При успешном попадании стеклянные мишени разлетались мелкими осколками. Головин издавал хриплый, похожий на мычание победный клич, удовлетворенно переламывал о колено и перезаряжал ружье, снова поправлял, отходил и целился по граненым штофам, а иногда умудрялся мимоходом пальнуть и в пролетавших мимо ворон. Бах-бабах!

Ошалелые от выстрела вороны, взметнувшись, словно при взрыве, кружились черной тучей в воздухе, грузно рассаживались по голым дубовым сукам и долго не могли успокоиться – каркали, нахохлившись, топорща перья и переминаясь с лапы на лапу.

Приближаясь к Головину, Савва Иванович что-то в нем высмотрел (зацепил) приметливым глазом и вновь решил потешить себя актерством, разыграть сцену.

– Бросай ружье. Полиция. – Он наставил на стрелка револьвер и с показной медлительностью взвел курок.

Головин опустил ружье, но не бросил, а приставил к стволу дуба.

– Какая еще полиция? Я всю полицию знаю.

– Ты бы еще добавил, что она у тебя на прикорме. Но тут ты, милок, промахнулся. Мы, братец ты мой, уголовный сыск. Прямиком из Москвы белокаменной. На тебя, милый, жалоба поступила. Больно ты всем тут надоел. Велено тебя арестовать.

– Документик сначала покажь… Неча зря пугать-то.

– Документ в участке увидишь, а сейчас собирайся…

– А не врешь? – Головин заподозрил, что его дурят, морочат, берут на пушку.

При этом пожалел, что выпустил из рук ружье. Оно бы сейчас не помешало выяснять отношения с самозваным сыском.

Савва Иванович, с трудом удерживаясь, чтобы не рассмеяться, напустил на себя еще более грозный вид (нахмурился и стал надувать щеки).

– Вот я сейчас пальну разок, и тогда увидишь, вру я или не вру.

– Да, да, револьвер заряжен. Пули казенные – бьют без промаха, в самое яблочко. – Вмешательство Кукина окончательно убедило Головина, что его разыгрывают как мальчишку.

Он сплюнул и без всякого опасения взял в руки ружье.

– Так-то, господа хорошие. Говорите толком, чего вы тут шляетесь. Откуда вы? Кто вам нужен?

Савва Иванович, видя, что занавес опущен, комедия окончена (finita la commedia) и пошел другой разговор, спрятал револьвер, принял предложенные условия и назвал себя своим истинным именем:

– Мамонтов, купец первой гильдии. Покупаю усадьбу Абрамцево, а тебе, голова садовая, готов дать денег, чтобы спасти от долговой ямы.

– Так-то уж и от ямы? – Головин усомнился, что яма не такой же спектакль, как комедия с уголовным сыском.

– А как ты думал! За рощу все не выплатил! Долг за тобой. Вот тебе и яма.

– Достану деньги – заплачу.

– Обещать все умеют, а ты покажи наличные.

– Ну нет у меня наличных, нет! Что ж теперь – удавиться?..

– А раз нет, то и нечего здесь по бутылкам палить и ворон пугать. Полезай в яму и сиди там, баландой из отрубей питайся.

– А вы сказали, что денег дадите. – Головин был хитрец и мастер ловить на слове.

– Дам. Я от своих слов не отказываюсь, ты же, голубь, уступи мне эту рощу. Не для тебя посажена, и не тебе ее под корень изводить.

– Ну, уступаю… – нехотя согласился Головин, ожидая, что за этим последует: останется ли над ним висеть проклятый долг или чудесным образом исчезнет, как волглый утренний туман.

– Бумагу подпишешь? – снова петушиным наскоком вмешался Кукин, особенно дотошный по части всяких бумаг.

– Ну, подпишу…

– Тогда будем считать, что сладилось. По рукам. Только уж чур без фокусов. Завтра я буду у Софьи Сергеевны и доложу, что ты ей больше ничего не должен. Долг твой возьму на себя. Уж очень люблю чужие долги на загривке таскать.

– Спасибо. Буду Бога за вас молить. А Абрамцевом, стало быть, вы теперь владеете. Я поначалу думал, что Трубецкие купят, но они слабаки – не потянули. Значит, теперь вы. – Головин по-новому оценил выгоду, связанную со сменой владельца абрамцевской усадьбы.

– Стало быть, я. Так всем и благовествуй.

– Как вы сказали – Мамонтов?

– Савва Иванович. Запоминать надо сразу, а не переспрашивать. Или ты последнюю память пропил, в кабаке заложил?

– Простите, ради бога. – Повинившись, Головин не мог не похвастаться: – А я когда-то Сергея Тимофеевича знавал. Рос у него на глазах. Он меня привечал. За руку здоровался, грамоте учил, книжки мне давал. Святой жизни человек.

– Ты мне об этом еще расскажешь. Скоро свидимся. Ну, бывай…

– Софье Сергевне мое нижайшее.

– Передам, передам. А сейчас мне пора. Жена заждалась.

Савва Иванович как истинный демократ, воспитанный на Некрасове (и даже посвященный в семейную тайну о некоем родстве Мамонтовых с декабристами), убежденно пожал Головину руку, как пожимал каждому – от простого рабочего, укладывающего рельсы отцовской железной дороги, до инженера и чиновника. Рабочего еще и обнял бы, и поцеловал по торжественному случаю, и водочки с ним выпил: на то он и купец, чтобы не гнушаться простым народом.

Вот и Головину руку тоже пожал, не побрезгал, хотя тот и себе на уме – и польстит, и слукавит – не дорого возьмет. Почувствовав выгоду, норовит еще и обмануть, прикинуться добрым, выдать себя за честного. Но Савва Иванович (ему скоро исполнится тридцать) всяких видал, чтобы разобраться, кто фрукт, кто овощ, а кто и вовсе гнилая ягода.

После церемонного прощания они вместе с Кукиным (тот, правда, в демократы не рядился и руку Головину жать не стал) зашагали назад. Зашагали, не оборачиваясь (Головин им вслед что-то кричал), стараясь не наступать на вороньи перья и осколки разбитых штофных бутылок, от коих шибало в нос водочным запахом.

Этюд одиннадцатый

Последняя цена

Софья Сергеевна, дочь Сергея Тимофеевича Аксакова и полноправная хозяйка Абрамцева, сразу назвала цену, и немалую, лихо закрученную, как усы у Головина, передававшего ей поклоны и приветы. Конечно, причины на то были, и весьма существенные: главный усадебный дом еще крепкий, просторный, с добротной старинной мебелью и вещами, самые ценные из которых хозяйка, разумеется, прибрала и вывезла, но кое-что и оставила, чтобы покупатели могли пользоваться.

«В этом смысле надо признать, что цена оправданна», – размышлял Савва Иванович, сидя напротив хозяйки и поддерживая светский разговор. Но в то же время дворовые службы обветшали, едва держатся, все прогнили, и их сплошь надо перестраивать, а это немалые затраты. Выкладывай, купец, денежки. Да и прочих затрат не счесть. Вот и выходит, что Абрамцево им обойдется в копеечку – в ту самую копеечку, которая рубля не бережет, а за рублем так и вовсе тысячи.

У него таких свободных денег нет – придется брать из приданого жены и Абрамцево, по справедливости, записывать на ее имя. Согласится ли Елизавета Григорьевна и как воспримет это ее семья и прежде всего мать, Вера Владимировна, дотошно вникающая во все дела? Когда дочь выходила замуж, Вера Владимировна была против свадебного путешествия, считая его ненужным баловством, пустой тратой денег. Поэтому как она отнесется к такому посягательству на приданое – еще вопрос. Не всем дано понимать, что в стенах Абрамцева – особый дух, что там бывали и Гоголь, и Тургенев, и Щепкин, что сам Сергей Тимофеевич Аксаков, можно сказать, признанный ныне классик (Савва Иванович им на досуге зачитывался).

Иные на стены не смотрят и лишь деньги слюнят и пересчитывают, хотя, кажется, женино семейство не из таких: шелком исправно торговали, но при этом – просвещенные и марку держать стараются. Поэтому авось и пронесет, обойдется без скандала, без постоянных выговоров и напоминаний: не будут Савве Ивановичу глаза колоть за то, что деньги пустил на ветер и приданым так распорядился.

Словом, Савву Ивановича все подталкивало к тому, чтобы принять условия хозяйки. Да он и заранее был к этому готов, поскольку в глубине души знал, что Абрамцево непременно купит – при любых условиях. Но в то же время он не был бы купцом, если бы не поторговался, если бы не позволил себе деликатно намекнуть, что цену неплохо бы чуточку сбавить Даже купцы в Персии, где ему довелось побывать, уж насколько жадные до денег, но и те знали, что поблажка выгодному покупателю – главный закон торговли.

Вот и Софье Сергеевне неплохо было бы внушить, что главный закон нарушать не стоит, что надо кулачок разжать и немного уступить.

Поэтому он с деланным равнодушием спросил:

– Значит, пятнадцать тысяч, дражайшая Софья Сергеевна, ваша последняя цена?

Спросил, оставляя за собой право при утвердительном ответе сейчас же встать, откланяться и распрощаться.

Хозяйка в ответ на это стала снова его горячо убеждать, расписывать все красоты и достоинства усадьбы – места особого, неповторимого, другого такого нет.

– Знаю, знаю, дорогая. Все отлично знаю. Но уважьте, побалуйте…

И рассказал ей про персидских купцов.

Она охотно выслушала и с любезной улыбкой, не лишенной капельки яда, тоже ему рассказала, как купец Голяшкин совал ей в руки перевязанный бечевкой пакет – тринадцать тысяч. И она, представьте себе, отказала. Почему бы, вы думали? Отказала, поскольку намерена не баловством заниматься, а собирается открыть приют для сирот. И ей позарез нужны именно пятнадцать тысяч. Ни копейкой меньше.

– Приют дело хорошее… – согласился Савва Иванович, не имевший ничего против приютов.

– Божеское, – наставительно поправила Софья Сергеевна, поворачивая все так, что он со своим упрямством чуть ли не противится Божьей воле.