Читать книгу Дерзкая империя. Нравы, одежда и быт Петровской эпохи (Лев Иосифович Бердников) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Дерзкая империя. Нравы, одежда и быт Петровской эпохи
Дерзкая империя. Нравы, одежда и быт Петровской эпохи
Оценить:
Дерзкая империя. Нравы, одежда и быт Петровской эпохи

5

Полная версия:

Дерзкая империя. Нравы, одежда и быт Петровской эпохи

Последовал и высочайший указ, согласно которому бриться надлежало всем, кроме крестьян и духовенства. А в случае, ежели кто расстаться с бородой не пожелает, можно откупиться, хотя пошлина была весьма чувствительная: для дворян она составляла 60 рублей, для купцов – 100 рублей, для прочих посадских людей – 30 рублей в год. Заплатив ее, человек получал металлический бородовой знак, по центру которого значилось: «С бороды пошлина взята», а по периметру помещалась надпись совсем в духе петровской пропаганды: «Борода – лишняя тягота». Облагалась пошлиной и крестьянская борода, но только при въезде в город и выезде из него – она составляла 2 деньги.

У городских застав дежурили специальные соглядатаи, которые бойко резали у прохожих бороды, а в случае сопротивления беспощадно вырывали их с корнем. Вскоре, по образному выражению Николая Гоголя, «Русь превратилась на время в цирюльню, битком набитую народом; один сам подставлял свою бороду, другому насильно брили».

Так, революционно и деспотически, Петр I порывал с многовековой традицией, стремясь сделать россиян «сходственными на другие европейские народы». Борода стала знаменем в борьбе двух сторон – реформистов во главе с царем и сторонников старорусской партии. Монарх стремился перевоспитать общество, внушить ему новую концепцию государственной власти. И брадобритие, как и другие культурные явления эпохи преобразований, было существенным элементом государственной политики. Царь, как отметил культуролог Виктор Живов, «требовал от своих подданных преодолеть себя, демонстративно отступиться от обычаев отцов и дедов и принять европейские установления как обряды новой веры».

Но, повсеместно насаждая бритье бород, только ли на Европу ориентировался Петр? Было ли ему известно, что восточные славяне до принятия христианства также брили бороду и усы – открытое лицо почиталось тогда ими признаком знатности. Сознавал ли Петр эту свою преемственность с язычниками-русичами? Можно сказать определенно – отец Петра, царь Алексей Михайлович, осознавал языческую природу брадобрития, причем именно на русской почве: в одной из грамот царя бритье бород ставилось им в один ряд с кликаньем Коляды, Усеня и Плуга, распеванием «бесовских» песен, скоморошеством и другими языческими действами. Однако какие-либо высказывания Петра по этому поводу не были слышны.

Если говорить о том, как непосредственно воспринимал это Петр I, то борода ассоциировалась у него с ненавидимыми им стрельцами (чуть было не лишившими его жизни), а позднее с «опасным» окружением царевича Алексея. (Петру I приписывают слова: «Когда б не монахиня, не монах и не Кикин, Алексей бы не дерзнул на такое зло неслыханное. Ой, бородачи, многому злу корень – старцы да попы. Отец мой имел дело с одним бородачом (патриархом Никоном. – Л. Б.), а я с тысячами».

Петр I прекрасно понимал, что предметы внешние действуют на внутреннее «благообразие» человека. А русский человек держался за бороду обеими руками, как будто она приросла у него к сердцу. Ведь в течение многих веков россияне видели в бороде признак достоинства мужчины, мерило своего православия, а также символ собственного церковного превосходства над «люторами» и прочими еретиками. В «еретических» же странах Запада, отмечал в своем очерке «Бороды и варвары» современный британский аналитик Сирил Норкот Паркинсон, гладко выбритое лицо всегда соотносилось с периодами расцвета; борода же появлялась во времена упадка и неопределенности. Она была тем покровом, под которым скрывают колебания и сомнения; а их в период 1650–1850 годов было довольно мало. Поэтому в западноевропейском обществе укоренились вполне определенные взгляды, в корне отличные от взглядов московских староверов: «Борода заменяла мудрость, опыт, аргументацию, открытость. Людей в возрасте она наделяла престижем, который не подкрепляется ни достижениями, ни интеллектом. Она могла служить – и служила – прикрытием для всего показного, напыщенного, лживого, невежественного».

Такое критическое восприятие бороды было органически чуждо ее русским ревнителям. Впрочем, не только русским: Георгий, митрополит Киевский, повторял: «Стязание с Латиной [католиками]… бреют брады свои бритвой, что отступлением является от Закона Моисеева и Евангельского». И действительно, согласно Торе, острижение бороды мужчины – позор. В книге «Левит» (гл. 19, ст. 27) читаем: «Не порти края бороды своей». Известно также, что бороду носили Иисус Христос и апостолы, о чем говорил в своих евангельских беседах св. Иоанн Златоуст.

О необходимости бороды свидетельствовало и правило византийского богослова Никиты Скифита «О пострижении брады». И в постановлениях Стоглавого Собора 1551 года указано: «Творящий брадобритие ненавидим от Бога, создавшего нас по образу Своему. Аще кто бороду бреет и преставится тако – не достоит над ним пети, ни просфоры, ни свечи по нем в церковь приносити, с неверными да причтется». В Соборном Изложении прадеда Петра I, патриарха Филарета (Романова), в книге «Большой Требник» находим проклятие брадобрития как «псовидного безобразия». Считалось также, что безбородость способствует содомскому греху.

Митрополит Макарий (председатель Стоглавого Собора) (1482–1563) называл бритье бород не только «делом латинской ереси», но и серьезным грехом. В древнерусской церкви оно считалось хулой на Всевышнего, создавшего совершенного мужчину с бородой: бреющийся тем самым кощунствовал, поскольку выражал недовольство внешним обликом, который дал ему Творец; следовательно, он желал «поправить» Бога, что было, конечно же, недопустимо. Следующий брадобритию должен был быть отлучен от церковного общения.

Староверы называли бритье бород «еллинским блудническим гнусным обычаем». В самом деле, древние греки, высоко ценившие молодость, живость, форму, первыми восстали против повсеместного распространения бород. Показательно, что Александр Великий в дисциплинарном порядке велел всем македонцам брить бороды. Причину он выставил такую – во время боя противник может схватить тебя за бороду. Но истинный мотив был другой – древний вождь хотел тем самым подчеркнуть особый характер европейской цивилизации, которую он представлял. Вслед за Грецией бороду стали брить и в республиканском Риме. Как видно, русские поклонники бород нашли своих оппонентов не только среди католиков и протестантов, но и среди язычников, или «поганых», как они их называли. Даже на саму бритву староверы смотрели как на орудие иноземного разврата и басурманского безбожия.

Резкость тона обличителей брадобрития имела под собой серьезные основания, ибо во все времена находились отступники от стародавних церковных запретов. Одним из ранних нарушителей традиции стал великий князь Московский Василий III Иванович. Женившись в 47 лет на 18-летней княжне Елене Глинской, он вдруг совершает вызывающий поступок – сбривает бороду (оставляет лишь усы по польской моде). В ту эпоху это был дерзкий вызов и бытовым, и религиозным обычаям: ведь подобное действие приравнивалось к еретичеству, к посягательству на образ Божий в человеке, тем более что оно исходило от Божьего помазанника. Василий Иванович, вольно или невольно, стал насадителем новой моды в Москве – вслед за ним на улицах города появились щеголи, которые не только брили бороды, но и выщипывали себе волосы на лице. По словам филолога Николая Гудзия, их брадобритие «имело эротический привкус и стояло в связи с довольно распространенным пороком мужеложества».

Один летописец того времени, стараясь (впрочем, неуклюже) оправдать Василия, пишет: «Царям подобает обновлятися и украшатися всячески». Историки связывают его брадобритие и с желанием угодить молодой капризной жене.

Во время правления Бориса Годунова (1552–1605) подражание иноземцам в бритье бород приобретает дальнейшее распространение. Со-хранился портрет самого царя Бориса Федоровича в парадном одеянии и шапке Мономаха, но без бороды и усов. Николай Карамзин в «Истории государства Российского» отмечал, что Бориса упрекали, в частности, в «пристрастии к иноземным, новым обычаям (из коих брадобритие особенно соблазняло усердных староверов)».

Одна из первых парсун сделана с князя Михаила Скопина-Шуйского (1586–1610), образованнейшего человека своего времени, освободителя Москвы от Лжедмитрия I. Изображен он на ней безбородым, а ведь отказ от бороды становился верным признаком западника, готового отказаться от прадедовской традиции, внешне уподобиться получерту латинянину.

«Ох, ох, Русь, что-то захотелось тебе немецких поступков и обычаев!» – сетовал в 70-е годы XVII века протопоп Аввакум (1621–1682). Действительно, уже с XVII века среди высших слоев русского общества распространилось брадобритие и консерваторы отчаянно боролись с этим. Правительство колеблется: с одной стороны, оно стремится к новому, но в то же время пугается выходок староверов. В угоду последним царь Алексей Михайлович в 1675 году издает указ, согласно которому предлагалось «иноземских немецких и иных обычаев не перенимать, волосов у себя на голове не подстригать».

В 1681 году царь Федор Алексеевич, который сам бороду не носил, указал всем дворянам и приказным людям носить короткие кафтаны вместо длинных охабней и однорядок – никто в старой одежде не мог явиться в Кремль. Однако упразднить стародавние бороды ему не удалось из-за противодействия патриарха Иоакима (ум. 1690), который еще при Алексее Михайловиче осудил тех, кто «паче ныне нача губити образ, от Бога мужу дарованный». Иоаким отлучал от церкви не только тех, кто брился, но даже тех, кто просто общался с грешниками.

Наиболее воинственно высказывался по этому поводу последний русский патриарх Адриан (1627–1700). Вспоминая о тех «счастливых» временах (XVI–XVII века), когда за бритье бород, помимо отлучения от церкви, иногда подвергали битью батогами или ссылкой в отдаленные монастыри, Адриан в своем «Окружном послании ко всем православным о небритии бороды и усов» приравнивал брадобритников к котам и псам. Все это вызвало резкое недовольство Петра. Опальный патриарх вынужден был уехать из Москвы в Николо-Перервинский монастырь. Не одобряя многих петровских преобразований, он, тем не менее, старался не мешать царю-реформатору и молчал. Но это его молчание было, по существу, пассивной формой оппозиции.

Ревнителям бород, искавшим опоры в авторитете церкви, этого было, конечно, мало – они требовали действий, а потому негодовали на «малодушного» Адриана. Секретарь прусского посольства в России Иоганн Готтгильф Фоккеродт заметил, что многие защитники старины «лучше положат голову под топор, чем лишатся бород».

Своеобразной формой протеста против нововведений Петра I стал так называемый самоизвет, к которому, как к последнему средству, прибегали отчаявшиеся староверы. Так, в 1704 году, к примеру, некий нижегородец Андрей Иванов прокричал: «Государево слово и дело!», а на допросе сказал: «Государево дело за мною такое: пришел я извещать государю, что он разрушает веру христианскую, велит бороды брить, платье носить немецкое и табак велит тянуть». При этом Иванов ссылался на запрещающий эти «безобразия» Сто-глав. Судьба Иванова трагична – он погиб под пытками. И случай этот не единичный.

Пример пассивного протеста приводит британский инженер на русской службе Джон Перри. Он рассказал о том, что русские, питавшие религиозный пиетет к своим бородам, вынуждены были подчиниться царскому указу и обрить их. Однако многие бережно хранили уже отрезанные бороды, с тем чтобы впоследствии, положив их с собой в гроб, предъявить на том свете святому Николаю. Однако не все люди в рясах отстаивали русскую бороду – многие представители духовенства горячо поддерживали реформы Петра Великого. Среди них – митрополит и церковный писатель Димитрий Ростовский (в миру Даниил Туптало, 1651–1709), впоследствии канонизированный Русской православной церковью. Его перу принадлежит рассуждение «Об образе Божии и подобии в человеце», где ему пришлось доказывать, что у человека образ Божий заключен не в бороде, а в невидимой душе, и что не борода красит человека, а добрые дела и честная жизнь. Димитрий приучал паству заботиться прежде всего о спасении души, а не о внешней красоте и благочестии.

Любопытно, что противники бород оправдывали бритье и чисто практическими соображениями. Тот же Джон Перри утверждал, что окладистая борода мешает человеку аккуратно есть и пить. Но наиболее рельефно мысль о неудобстве бороды выразит позднее Николай Карамзин в своих «Письмах русского путешественника»: «Борода принадлежит к состоянию дикого человека; не брить ее – то же, что не стричь ногтей. Она закрывает от холоду только малую часть лица: сколько неудобности летом, в сильный жар! Сколько неудобности и зимой, носить на лице иней, снег и сосульки! Не лучше ли иметь муфту, которая греет не одну бороду, а все лицо?»

Навязывая новую моду, царь был весьма последователен и не церемонился с ослушниками. В Москве в 1704 году на смотре служилых людей он приказал нещадно бить батогами дворянина Наумова за то, что тот не обрил бороды и усов. В отношении же простого люда власти действовали еще более решительно. В Астрахани местный воевода Тимофей Ржевский насаждал новые порядки путем жестокого насилия. Астраханцы жаловались позже: «Бороды резали у нас с мясом и русское платье по базарам, и по улицам, и по церквам обрезывали ж… и по слободам учинился от того многой плач». Стихийные протесты жителей Астрахани переросли в восстание, которое в 1705 году вынужден был подавлять огнем и мечом генерал-фельдмаршал Борис Шереметев. Характерно, что одному из бунтовщиков, Якову Носову, сначала обрили голову и только после этого ее отрубили. Такими мерами Петр приобщал подданных к нововведениям на свой вкус. Восстание приняло бы более масштабный характер, если бы к астраханцам присоединились казаки, которых они просили о помощи. Однако поскольку с молчаливого согласия властей указ Петра о брадобритии казаки не выполняли, они отказались поддержать восставших.

Когда спустя столетие русские войска, завершая войну с Наполеоном Бонапартом, вошли в Париж, бородатые казаки произвели на французов весьма сильное впечатление. Борода быстро вошла там в моду и называлась «а-ля рюсс». Парижские газеты писали: «Борода – это естественное украшение особ сильного пола. Она часть мужской красоты… Только борода может придать значительность лицу мужчины».

Однако в самой России действовали запретительные законы о бородах. Они издавались и августейшими преемниками Петра I вплоть до конца XIX века. К бритому подбородку привыкли. Рядом с давним убеждением, что «борода – образ и подобие Божие», в народном сознании жили уже совсем иные взгляды: «Борода выросла, а ума не вынесла»; «мудрость в голове, а не в бороде» и так далее. Только император Александр III, относившийся к бритве с недоверием, полностью бороду реабилитировал. Он и сам носил бороду, и в этом ему следовал последний российский император Николай II. Но это уже выходит за рамки рассказа о венценосном брадобрее.

Предерзкое щегольство

Литератор XVIII века Иван Голиков рассказал в своих знаменитых «Анекдотах, касающихся государя императора Петра Великого»: «Один из посланных во Францию богатого отца сын… по возвращении в Петербург, желая показать себя городу, прохаживался по улицам в белых шелковых чулках, в богатом и последней моды платье, засыпанном благовонною пудрою. К несчастию его, встретился он в таком наряде с монархом, ехавшим на работы адмиралтейские в одноколке. Его величество, подозвав его к себе, начал с ним разговор о французских модах, об образе жизни парижцев, о его тамошнем упражнении и т. д. Щеголь сей должен был на все это отвечать, идя у колеса одноколки, и монарх не прежде отпустил его от себя, пока не увидел всего его обрызганного и замаранного грязью».

Откуда взялось у царя это неукротимое желание непременно испачкать щегольское платье? Здесь необходим исторический экскурс. И повествование следует начать с детства Петра, когда его учитель, дьяк Н. М. Зотов, занимал венценосного отрока показом купленных в Овощном ряду в Москве гравюр («кунштов») с изображением иностранцев в характерных костюмах. Юный царевич знал о составе и форме одежды иноземных войск не только понаслышке, но и от находившихся близ него иностранцев. (Не исключено влияние первого встреченного им «немца» Павла Менезиуса.) Это помогло Петру, еще подростку, обмундировать по-немецки свои Потешные полки.

Но непосредственно к иноземной одежде он приобщился, посещая Немецкую слободу – этот «островок Западной Европы» в тогда еще домостроевской Московии, где бурлила жизнь, господствовали более свободные нравы, манил незнакомый, но такой притягательный европейский быт. Князь Борис Куракин называет самым ранним поставщиком европейского платья для царя англичанина из слободы Крефта [Андрея Юрьевича Кревета], который, начиная с 1688 года, «всякие вещи его величеству закупал, из-за моря выписывал и допущен был ко двору. И от него перенято было носить шляпочки аглинские, как сары (сэры. – Л. Б.) носят, и камзол».

Однако российский патриарх Иоаким гневно осуждал всякое общение с иноземцами. «Опять напоминаю, чтоб иностранных обычаев и платья перемен по-иноземски не вводить», – требовал он от царя. И надо сказать, гнев патриарха был вполне обоснован: ведь самим фактом ношения западной одежды Петр как бы превращался в «ученика Европы». А для того чтобы учиться у Европы, надо было перевернуть всю существовавшую веками систему ценностей, за которую горой стоял Иоаким. Прежде всего надлежало искоренить представление о западных странах как о землях грешных, религиозно погибших. Одновременно следовало разрушить и представление о России как о совершенной стране, в которой все свято и ничего нельзя менять. Так мыслил царь – у него само собой получалось, что отсталая Русь просто обязана перенимать опыт и мудрость у просвещенного и цивилизованного Запада. Но до поры до времени эти свои взгляды монарх не афишировал – слишком сильны еще были ревнители старомосковской старины.

Только после смерти Иоакима (в марте 1690 года) Петр решился заказать себе новый немецкий костюм: камзол, чулки, башмаки, шпагу на шитой перевязи и парик. Но носить эту одежду царь решается пока только среди иноземцев, а именно в той же Немецкой слободе, которую он в силу ряда причин (в том числе и «сердечных») теперь посещает все чаще и чаще. Его старший друг Франц Лефорт, оказавший, по словам Вольтера, «цивилизующее» воздействие на Петра, повлиял на юного царя и в выборе одежды – сохранились сведения, что в 1691 году царь нередко, подобно Лефорту, появлялся на людях во французском платье. Однако одеяние монарха не отличалось свойственным Лефорту щегольством и не было усыпано драгоценностями.

Путешествие Великого посольства в Европу в 1697–1698 годах интересно, в частности, и тем, что московские дипломаты, щеголявшие поначалу в своих пышных боярских одеждах, экзотических для европейцев, в январе 1698 года надели наконец европейское платье. Событие это стало знаковым в русской культуре. После возвращения Посольства в Москву, 12 февраля 1699 года, состоялась известная «баталия» Петра I с долгополым и широкорукавным платьем. Произошло это на шуточном освящении Лефортовского дворца, куда многочисленные гости явились в традиционной русской одежде: в ярких зипунах, на которые сверху были надеты кафтаны с длинными рукавами, стянутыми у запястья зарукавьями. Поверх кафтана красовался ферязь – широкое и длинное бархатное платье, застегнутое на множество пуговиц. Наряд завершала шуба с высокой тульей. Очевидец, наблюдавший за царем в этот день, сообщал, что он взял ножницы и стал укорачивать гостям рукава, приговаривая: «Это – помеха, везде надо ждать какого-нибудь приключения, то разобьешь стекло, то по небрежности попадешь в похлебку; а из этого (царь показывал отрезанные куски материи) можешь сшить себе сапоги». Вскоре подданные уже «щеголяли по примеру царя-батюшки в коротких и удобных кафтанах европейского покроя, причем суконных, а не роскошных, как раньше».

Важно понять историко-культурный смысл происшедших перемен. Иноземная одежда, по словам князя Михаила Щербатова, «отнимала разницу между россиянами и чужестранными» и – даже чисто внешне – превращала московита в полноценного «гражданина Европии». Поскольку такая одежда была социально маркирована (она охватывала преимущественно высший класс общества), в ее введении и распространении в России усматривают удовлетворение желания дворянства даже внешне отделиться от представителей других сословий.

Но «чужое платье» (как называл его Петр) – это не только что-то поверхностное, наружное; оно знаменовало собой вышедшего на историческую авансцену России «политичного кавалера», то есть «окультуренного человека», не только внешне, но и внутренне обработанного по западноевропейским стандартам цивилизованного гражданина. В нем должны были сочетаться «ученость», военная доблесть, преданность идее «общего блага», бескорыстие, галантность. А потому нововведения в области одежды были неразрывно связаны с подготовкой более масштабных реформ, с преодолением заскорузлой ксенофобии и пережитков старины. Очень точно сказал об этом в XVIII веке пиит Александр Сумароков: «В перемене одеяния… не было Петру Великому ни малейшия нужды, ежели бы старинное платье не покрывало бы старинного упрямства… Сия есть первая ересь просвещаемуся веку от суеверов налагаемая».

Кстати, о «суеверах». Как показал историк культуры Борис Успенский, замена русского платья европейским приобретала особый смысл в глазах современников, поскольку именно в таком одеянии на иконах изображали бесов. Поэтому этот образ был давно знаком русскому человеку, вписываясь в совершенно определенное иконографическое представление. По словам современников, «Петр нарядил людей бесами».

Иноземное платье вызывало и иные ассоциации. Академик Петр Пекарский упоминает об отпечатанной в типографии Яна Тессинга гравюре, на которой изображены мужчина и женщина в немецкой одежде. Далее следовал сопроводительный текст:

Ах, ах, мир о вечном благому не помышляет,Ходит в суетном убранстве и сим ся украшает,В любодействе ищет себя удоволити,Чрез приятность нечто тайно сотворити!

Таким образом, немецкие костюмы олицетворяли здесь откровенное прелюбодейство. Однако, несмотря на некоторое противодействие «староверов» нововведениям, 4 января 1700 года был издан Указ, согласно которому все мужское население «на Москве и в городах», кроме крестьян и духовенства, должно было носить иноземное платье «на манер венгерского». Последующие же указы вводили уже «платье немецкое и французское», причем не только для мужчин, но и для женщин. Появляться в обществе в русской одежде не только запрещалось, но и каралось штрафом: у городских ворот Москвы стояли целовальники «и с противников указу брали пошлину деньгами, а также платье (старомодное. – Л. Б.) резали и драли».

Наряду с обиходным, внимание было уделено и парадному платью. Его, согласно Указу от 18 февраля 1702 года, надлежало носить всем, от «царевичей» до «нижних чинов людей», «в праздничные и церемониальные дни»; при этом строго оговаривалось, кому и какой кафтан, какой камзол и из какой ткани следует надевать. Для Петра I традиционная московитская одежда была лишь раздражавшим его символом старины. А теперь «переодетый в более рациональное европейское платье, избавленный от длинных рукавов, широких воротников, тяжелых высоких шапок и шуб до земли, человек начинал иначе двигаться, а следовательно, иначе жить и мыслить».

Исследователи Р. Белогорская и Л. Ефимова отмечают, что русский царь, путешествовавший в конце XVII века по Европе, мечтал познакомиться с французской культурой и сетовал, что Людовик XIV не пустил его в эту страну. И так как Петр Великий владел голландским и немецким языками, а французский знал плохо, то искал нужные ему модели в Голландии и Германии. Алексей К. Толстой в своей сатирической поэме «История государства Российского от Гостомысла до Тимашева» писал по этому поводу:

Вернувшися оттуда (из-за границы. – Л. Б.),Он гладко нас побрил,А к Святкам, так что чудо,В голландцев нарядил.

Скажем кстати, что этот иностранный костюм, вводимый в России Петром I (в том числе и его голландская модель), «сложился под влиянием преимущественно французского дворянского костюма XVII века. К XVIII веку он получил общеевропейское признание. Франция стала почти единственной законодательницей новых форм костюма и законодательницей мод на долгое время». Потому, несмотря на тонкую разницу между национальными вариантами европейской одежды («саксонская», «немецкая», «венгерская» и т. д.), все они имели одинаковый крой, восходящий к французскому костюму, заимствованному Петром не непосредственно, а скорее опосредованно. И заявление британского инженера на русской службе Джона Перри о том, что в одежде царь следовал английской моде, лишний раз подтверждает вывод об универсальности французского образца. Французский костюм, на который ориентировался царь, называли еще «воинственным», поскольку он сложился под прямым влиянием армейской формы солдата. Петр же как раз был приверженцем «строгого и простого военного стиля в одежде», ценил ее функциональность и не терпел украшательств. В этой связи вполне понятны гонения самодержца на «одежды весьма пышные и украшения драгоценные» московских бояр.

bannerbanner