Читать книгу Петербург. Стихотворения (Андрей Белый) онлайн бесплатно на Bookz (38-ая страница книги)
bannerbanner
Петербург. Стихотворения
Петербург. СтихотворенияПолная версия
Оценить:
Петербург. Стихотворения

5

Полная версия:

Петербург. Стихотворения

Спал Липпанченко голый.

Наискось от свечи, меж оконной стеною и шкафиком, в теневой темной нише выступало замысловатое очертание: здесь висящих штанов; и слагалось в подобие – отсюда глядящего; неоднократно Липпанченко свои штаны перевешивал; и всегда выходило: подобие – отсюда глядящего.

Подобие это он увидел теперь.

А когда задул он свечу, то очертание дрогнуло и проступило отчетливей; руку Липпанченко протянул к занавеске окна; отдернулась занавеска: отлетающий коленкор прошуршал; комната просияла зеленоватым свечением меди; там, оттуда: из белого олова тучек диск пылающий грянул по комнате: и… —

На фоне совершенно зеленой и будто бы купоросной стены – там! – стояла фигурочка, в пальтеце, с меловым застывшим лицом: будто – клоун; и белыми улыбалась губами. По направлению к двери Липпанченко протопотал босыми ногами, но животом и грудями он с размаху расплющился на двери (он забыл, что дверь запер); тут его рванули обратно; горячая струя кипятка полоснула его по голой спине от лопаток до зада; падая на постель, понял он, что ему разрезали спину: разрезается так белая безволосая кожа холодного поросенка под хреном; и едва понял он, что случилось со спиною, как почувствовал ту струю кипятка – у себя под пупком.

И оттуда что-то такое прошипело насмешливо; и подумалось где-то, что – газы, потому что живот был распорот; склонив голову над колыхавшимся животом, неосмысленно глядящим в пространство, он весь сонно осел, ощупывая текущие липкости – на животе и на простыне.

Это было последним сознательным впечатлением обыденной действительности; теперь сознание ширилось; чудовищная периферия его внутрь себя всосала планеты; и ощущала их – друг от друга разъятыми органами; солнце плавало в расширениях сердца; позвоночник калился прикосновением сатурновых масс; в животе открылся вулкан.

В это время тело сидело бессмысленно с упадающей на грудь головой и глазами уставилось в рассеченный живот свой; вдруг оно завалилось – животом в простыню; рука свесилась над окровавленным ковриком, отливая в луне рыжеватою шерстью; голова с висящею челюстью откинулась по направлению к двери и глядела на дверь не моргавшим зрачком; надбровные дуги безброво залоснились; на простыне проступал отпечаток пяти окровавленных пальцев; и торчала толстая пятка.

…………………………………………..

Куст кипел: белогривые полосы полетели с залива; они подлетали у берега клочковатою пеной; они облизывали пески; будто тонкие и стеклянные лезвия, они неслись по пескам; доплескивались до соленого озерца, наливали в него раствор соли; и бежали обратно. Меж ветвями куста было видно, как раскачивалось парусное судно, – бирюзоватое, призрачное; тонким слоем срезало пространства острокрылатыми парусами; на поверхности паруса уплотнялся туманный дымок.

…………………………………………..

Когда утром вошли, то Липпанченки уже не было, а была – лужа крови; был – труп; и была тут фигурка мужчины – с усмехнувшимся белым лицом, вне себя; у нее были усики; они вздернулись кверху; очень странно: мужчина на мертвеца сел верхом; он сжимал в руке ножницы; руку эту простер он; по его лицу – через нос, по губам – уползало пятно таракана.

Видимо, он рехнулся.


Конец седьмой главы

Глава восьмая, и последняя

Минувшее проходит предо мною…

Давно ль оно неслось, событий полно,

Волнуяся, как море-окиян?

Теперь оно безмолвно и спокойно:

Не много лиц мне память сохранила,

Не много слов доходит до меня…

А. Пушкин

Но сперва…

Анна Петровна!

О ней позабыли мы: а Анна Петровна вернулась; и теперь ожидала она… но сперва: —

– эти двадцать четыре часа! —

– эти двадцать четыре часа в повествовании нашем расширились и раскидались в душевных пространствах: безобразнейшим сном; и закрыли кругом кругозор; и в душевных пространствах запутался авторский взор; он закрылся.

С ним скрылась и Анна Петровна. Как суровые, свинцовые облака, мозговые, свинцовые игры тащилися в замкнутом кругозоре, по кругу, очерченному нами, – безвыходно, безысходно, дотошно —

– в эти двадцать четыре часа!..

А по этим сурово плывущим и бесцелебным событиям весть об Анне Петровне пропорхнула отблесками мягкого какого-то света – откуда-то. Мы тогда призадумались грустно – на один только миг; и – забыли; а должно бы помнить… что Анна Петровна – вернулась.

Эти двадцать четыре часа!

То есть сутки: понятие – относительное, понятие, – состоящее из многообразия мигов, где миг —

– минимальный отрезок ли времени, или – что-либо там, ну, иное, душевное, определяемое полнотою душевных событий, – не цифрой; если ж цифрой, он – точен, он – две десятых секунды; и – в этом случае неизменен; определяемый полнотою душевных событий он – час, либо – ноль: переживание разрастается в миге, или – отсутствует в миге —

– где миг в повествовании нашем походил на полную чашу событий.

Но прибытие Анны Петровны есть факт; и – огромный; правда, нет в нем ужасного содержания, как в других отмеченных фактах; потому-то мы, автор, об Анне Петровне забыли; и, как водится, вслед за нами об Анне Петровне забыли и герои романа.

И все-таки… —

Анна Петровна вернулась; событий, описанных нами, не видала она; о событиях этих – не подозревала, не знала; одно происшествие только волновало ее: ее возвращенье; и должно бы оно взволновать мной описанных лиц; лица эти должны бы ведь тотчас же отозваться на происшествие это; осыпать ее записками, письмами, выражением радости или гнева; но записок, посыльных к ней не было: на огромное происшествие не обратили внимание – ни Николай Аполлонович, ни Аполлон Аполлонович.

И – Анна Петровна грустила.

…………………………………………..

Наружу не выходила она; великолепного тона гостиница заключила ее в своем маленьком номерочке; и Анна Петровна часами сидела на единственном стуле; и Анна Петровна часами сидела, уставившись в крапы обой; эти крапы лезли в глаза; глаза она переводила к окну; а окно выходило в нахально глядящую стену каких-то оливковатых оттенков; вместо неба был желтый дым; лишь в окошке там, наискось, виделись груды грязных тарелок, лохань, рукава засученных рук через отблески стекол…

Ни – письма, ни – визита: от мужа, от сына.

Иногда звонила она; какая-то появлялась вертунья в бабочкообразном чепце.

И Анна Петровна – в который раз! – изволила спрашивать:

– «В комнату, пожалуйста, thé complet».

Появлялся лакей в черном фраке, в крахмале, в блистающем свежестью галстухе – с преогромным подносом, поставленным четко: на ладонь и плечо; он презрительно окидывал номерок, неумело подшитое платье его обитательницы, пестрые испанские тряпки, лежащие на двуспальной постели, и потрепанный чемоданчик; непочтительно, но бесшумно, он срывал с своих плеч преогромный поднос; и без всякого шума на стол упадал «thé complet». И без всякого шума лакей удалялся.

Никого, ничего: те же крапы обой; те же хохот, возня из соседнего номера, разговор двух горничных в коридоре; рояль – откуда-то снизу (в номере заезжей пьянистки, собиравшейся дать свой концерт); и глаза – в который раз – переводила к окну, а окно выходило в нахально глядящую стену каких-то оливковатых оттенков; вместо неба был дым, лишь в окошке там, наискось, виделись через отблески стекол —

– (вдруг раздался стук в дверь; вдруг Анна Петровна растерянно расплескала свой чай на чистейшие салфетки подноса) —

– лишь в окошке там, наискось, виделись груды грязных салфеток, лохань, рукава засученных рук.

Влетевшая горничная подала ей визитную карточку; Анна Петровна вся вспыхнула; шумно приподнялась из-за столика; первым жестом ее был тот жест, усвоенный смолоду: быстрое движение руки, оправляющей волосы.

– «Где они?»

– «Ждут-с в коридоре».

Вспыхнувши, проведя рукой от волос к подбородку (жест, усвоенный лишь недавно и обусловленный, вероятно, одышкою), Анна Петровна сказала:

– «Просите».

Задышала и покраснела.

Слышались – хохот, возня из соседнего номера, разговор двух горничных в коридоре и рояль откуда-то снизу; слышались быстро-быстро бегущие к двери шаги; дверь отворилась; Аполлон Аполлонович Аблеухов, не переступая порога, тщетно силился что-либо разобрать в полусумерках номерочка; и первое, что увидел он, оказалось стеною оливковатых оттенков, глядящею за окном; и – дым вместо неба; лишь в окошке там, наискось виделись через отблески стекол груды грязных тарелок, лохань, рукава засученных рук, перемывающих что-то.

…………………………………………..

Первое, что бросилось на него, было скудною обстановкою дешевого номерочка (тени падали так, что Анна Петровна стушевалася как-то); эдакий номерок и – в перворазрядном отеле! Что ж такого? Тут нечему удивляться; номерочки такие бывают во всех перворазрядных отелях – перворазрядных столиц: на отель их приходится по одному, много по два; но анонсы о них оповещают во всех указателях. Вы читаете, например: «Savoy Premier ordre. Chambres depuis 3 fr.» Это значит: минимальные цены за сносную комнату – не менее пятнадцати франков; но для виду где-нибудь в антресолях неизменно пустующий угол, неприбранный, грязный, найдете вы – во всех перворазрядных отелях перворазрядных столиц; и о нем-то вот гласит указатель «depuis trois francs»; этот номер в загоне; остановиться нельзя в нем (вместо него попадаете вы в пятнадцатифранковый номер); в «depuis trois francs» же отсутствуют и воздух, и свет; и прислуга бы им погнушалась, не то что вы, барин; обстановка и что бы то ни было – отсутствуют тоже; горе вам, если вы остановитесь: запрезирает вас многочисленный штат горничных, официантов и отельных мальчишек.

И вы съедете в гостиницу второго разряда, где за семь-восемь франков будете вы отдыхать в чистоте, комфорте, почете.

«Premier ordre – depuis 3 francs» – Боже вас сохрани!

Вот – постель, стол и стул; в беспорядке разбросаны на постели ридикюльчик, ремни, кружевной черный веер, граненая венецианская вазочка, перевернутая – представьте же – длинным чулочком (чистейшего шелка), плед, ремни да комок лимонного цвета кричащих испанских лоскутьев; все это, по мнению Аполлона Аполлоновича, должно было быть дорожными принадлежностями и сувенирами из Гренады, Толедо, по всей вероятности дорогими когда-то и теперь потерявшими всякий вид, всякий лоск, —

– три же тысячи рублей серебром, высланные так недавно в Гренаду, не могли быть, как видно, получены —

– так что даме ее положения в свете было неловко с собою возить эту старую рвань; и – сердце в нем сжалось.

Тут увидел он стол, блистающий парою чистейших салфеток и блистающий «thé complet»: принадлежность отеля, небрежно сюда занесенная. Из теней же выступил силуэт: сердце сжалось вторично, потому что на стуле —

– и нет, не на стуле! —

– вставшую он увидел со стула – ту самую ль? – Анну Петровну, осевшую, пополневшую, и – с сильнейшею проседью; первое, что он понял, был прискорбнейший факт: за два с половиною года пребывания в Испании (и – еще где, еще?) – явственней выступил из-под ворота двойной подбородок, а из-под низа корсета явственней выступил округленный живот; только два лазурью наполненных глаза когда-то прекрасного и недавно красивого личика там блистали по-прежнему; в глубине их теперь разыгрались сложнейшие чувства: робость, гнев, сочувствие, гордость, униженность убогою обстановкою номера, затаенная горечь и… страх.

Аполлон Аполлонович этого взгляда не вынес: опустил он глаза и мял в руке шляпу. Да, года пребывания с итальянским артистом изменили ее; и куда девалась солидность, врожденное чувство достоинства, любовь к чистоте и порядку; Аполлон Аполлонович глазами забегал по комнате: в беспорядке разбросаны были – ридикюльчик, ремни, кружевной черный веер, чулочек да комок лимонно-желтых лоскутьев, вероятно, испанских.

…………………………………………..

Перед Анной Петровной… – да он ли то? Два с половиною года и его изменили; два с половиною года в последний раз перед собой она видела отчетливо выточенное из серого камня лицо, холодно на нее посмотревшее над перламутровым столиком (во время последнего объяснения); каждая черточка в нее врезалась отчетливо леденящим морозом; а теперь, на лице – полное отсутствие черт.

(От себя же мы скажем: черты еще были недавно; и в начале повествования нашего обрисовали мы их…)

Два с половиною года тому назад Аполлон Аполлонович, правда, уже был стариком, но… в нем было что-то безлетное; и он выглядел – мужем; а теперь – где государственный человек? Где железная воля, где каменность взора, струящая одни только вихри, холодные, бесплодные, мозговые (не чувства) – где каменность взора? Нет, все отступало перед старостью; старик перевешивал все: положение в свете и волю; поражала страшная худоба; поражала сутуловатость; поражали – и дрожание нижней челюсти, и дрожание пальцев; и главное – цвет пальтеца: никогда он при ней не заказывал этого цвета одежды.

Так стояли они друг против друга: Аполлон Аполлонович – не переступая порога; и Анна Петровна – над столиком: с дрожащею и полурасплесканной чашкою крепкого чая в руках (чай она расплескала на скатерть).

Наконец Аполлон Аполлонович на нее поднял голову; пожевал он губами и сказал, запинаясь:

– «Анна Петровна!»

Он теперь отчетливо осмотрел ее всю (к полусумеркам привыкли глаза); видел он: все черты ее на мгновение просветились прекрасно; и потом опять на черты набежали морщиночки, одутловатости, жировые мешочки: ясную красоту детских черт они облагали-таки огрубением старости: но на миг все черты ее просветились прекрасно, а именно, – когда резким движением от себя оттолкнула она сервированный чай; и вся как-то рванулась навстречу; но все же: не тронулась с места; и лишь бросила из-за столика там губами жующему старику:

– «Аполлон Аполлонович!»

Аполлон Аполлонович побежал ей навстречу (так же он бегал навстречу и два с половиною года, чтоб просунуть два пальца, отдернуть их и облить холодной водой); побежал к ней, как есть, через комнату – в пальтеце, со шляпой в руке; лицо ее наклонилося к лысине; голая, как колено, поверхность громадного черепа да два оттопыренных уха ей напомнили что-то, а когда холодные губы коснулись руки ее, замоченной расплесканным чаем, то сложное выражение черт у нее тут сменилось нескрываемым чувством довольства: вы представьте себе, – что-то детское вспыхнуло, проиграло и затаилось в глазах.

А когда разогнулся он, то фигурка его перед ней выдавалась даже с чрезмерной отчетливостью, обвисая брючками, пальтецом (никогда не бывшего цвета) и множеством новых морщинок, двумя, разрывавшими все лицо и новыми какими-то взорами; эти два вылезающих глаза не показались, как прежде, ей двумя прозрачными камнями; проступили в них: неизвестная сила и крепость.

Но глаза опустились. Аполлон Аполлонович, порхая глазами, искал выражений:

– «Я, знае… – подумал он и кончил: – «те ли…»

– «?»

«Приехал засвидетельствовать вам, Анна Петровна, почтение…»

– «И поздравить с приездом…»

И Анна Петровна поймала растерянный, недоумевающий, просто мягкий какой-то, сочувственный взгляд – темного василькового цвета, точно теплого весеннего воздуха.

Из соседнего номера раздавались: хохот, возня; из-за двери – разговор тех же горничных; и рояль – откуда-то снизу; в беспорядке разбросаны были: ремни, ридикюльчик, кружевной черный веер, граненая венецианская вазочка да комок кричащих лимонных лоскутьев, оказавшихся кофточкой; уставлялись крапы обой; уставлялось окно, выходящее в нахально глядящую стену каких-то оливковатых оттенков; вместо неба был – дым, а в дыму – Петербург: улицы и проспекты; тротуары и крыши; изморось приседала на жестяной подоконник там; низвергались холодные струечки с жестяных желобов.

– «А у нас…» —

– «Не хотите ли чаю?..»

– «Начинается забастовка…»

Качалась над грудой предметов…

Дверь распахнулась.

Николай Аполлонович очутился в передней, из которой с такою поспешностью он бежал спозаранку; на стенах разблистался орнамент из старинных оружий: здесь ржавели мечи; там – склоненные алебарды: Николай Аполлонович выглядел вне себя; резким взмахом руки он сорвал с себя итальянскую шляпу с полями; шапка белольняных волос смягчала холодную эту почти суровую внешность с напечатленным упрямством (трудно было встретить волосы такого оттенка у взрослого человека; часто встречается этот оттенок у крестьянских младенцев – особенно в Белоруссии); сухо, холодно, четко выступили линии совершенно белого лика, подобного иконописному, когда на мгновенье задумался он, устремляя взор свой туда, где под ржаво-зеленым щитом блистала своим шишаком литовская шапка и проискрилась крестообразная рукоять рыцарского меча.

Вот он вспыхнул; и в мокрой, измятой накидке он, прихрамывая, взлетел по ступеням коврами устланной лестницы; почему же временами он вспыхивал, рдея румянцем, чего никогда не бывало с ним? И он – кашлял; и он – задыхался; лихорадка трясла его: нельзя безнаказанно в самом деле простаивать под дождем; любопытнее всего, что с колена ноги, на которую он прихрамывал, сукно было содрано; и – трепался лоскут; был приподнят студенческий сюртучок под накидкой, горбя спину и грудь; между целою и оторванной сюртучною фалдой пляшущий хлястик выдавался наружу; право, право же: выглядел Николай Аполлонович хромоногим, горбатым, и – с хвостиком, когда полетел что есть мочи он по мягкой ступенчатой лестнице, провеявши шапкою белольняных волос – мимо стен, где клонились пистоль с шестопером.

Поскользнулся пред дверью с граненой хрустальною ручкою; а когда он бежал мимо блещущих лаками комнат, то казалось, что строилась вкруг него лишь иллюзия комнат; и потом разлеталась бесследно, воздвигая за гранью сознания свои туманные плоскости; и когда за собою захлопнул он коридорную дверь и стучал каблуками по гулкому коридору, то казалось ему, что колотятся его височные жилки: быстрая пульсация этих жилок явственно отмечала на лбу преждевременный склероз.

Он влетел сам не свой в свою пеструю комнату: и отчаянно вскрикнули в клетке и забили крылами зеленые попугайчики; этот крик перервал его бег; на мгновенье уставился он пред собой; и увидел: пестрого леопарда, брошенного к ногам с разинутой пастью; и – зашарил в карманах (он отыскивал ключик от письменного стола).

– «А?»

– «Черт возьми…»

– «Потерял?»

– «Оставил!?»

– «Скажите, пожалуйста».

И беспомощно заметался по комнате, разыскивая им забытый предательский ключик, перебирая совершенно неподходящие предметы убранства, схвативши трехногую золотую курильницу в виде истыканного отверстия шара с полумесяцем наверху и бормоча сам с собой: Николай Аполлонович так же, как и Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал.

С испугом он кинулся в соседнюю комнату – к письменному столу: на ходу зацепил он ногою за арабскую табуретку с инкрустацией из слоновой кости; она грохнула на пол; его поразило, что стол был не заперт; выдавался предательски ящик; он был полувыдвинут; сердце упало в нем: как мог он в неосторожности позабыть запереть? Он дернул ящик… И-и-и…

Нет: да нет же!

В ящике в беспорядке лежали предметы; на столе лежал брошенный наискось портрет кабинетных размеров; а… сардинницы не было; яростно, ожесточенно, испуганно выступали над ящиком линии побагровевшего лика с синевою вокруг громадных черных каких-то очей: черных – от расширенности зрачков; так стоял он меж креслом темно-зеленой обивки и бюстом: разумеется, Канта.

Он – к другому столу. Он – выдвинул ящик, в ящике в совершенном порядке лежали предметы: связки писем, бумаги; он все это – на стол; но… – сардинницы не было… Тут ноги его подкосились; и, как есть, в итальянской накидке, в калошах, – он упал на колени, роняя горящую голову на холодные, мокрые, дождем просыревшие руки; на мгновение – так замер он: шапка льняных волос мертвенела так странно там, неподвижно, желтоватым пятном в полусумерках комнаты среди кресел темно-зеленой обивки.

Да – как вскочит! Да – к шкафу! И шкаф – распахнулся; кое-как на ковер полетели предметы; но и там – сардинницы не было; он, как вихрь, заметался по комнате, напоминая юркую обезьянку и стремительностью движений (как у его высокопревосходительного папаши), и невзрачным росточком. В самом деле: подшутила судьба; из комнаты – в комнату; от постели (здесь рылся он под подушками, одеялом, матрасом) – к камину: здесь руки он перепачкал в золе; от камина – к рядам книжных полок (и на медных колесиках заскользил легкий шелк, закрывающий корешки); здесь просовывал руки он меж томами; и многие томы с шелестением, с грохотом полетели на пол.

Но нигде сардинницы не было.

Скоро лицо его, перепачканное золою и пылью, уж без всякого толка и смысла качалось над кучей предметов, сваленных в бестолковую груду и перебираемых длинными, какими-то паучьими пальцами, выбегающими на дрожащих руках; руки эти ерзали по полу из стлавшейся итальянской накидки; в этой согнутой позе, весь дрожащий и потный, с налитыми шейными жилами, право-право, напомнил бы всякому он толстобрюхого паука, поедателя мух; так, когда разорвет наблюдатель тонкую паутину, то видит он зрелище: обеспокоенное громадное насекомое, продрожав на серебряной ниточке в пространстве от потолка и до полу, неуклюже забегает по полу на мохнатых ногах.

В такой-то вот позе – над грудой предметов – Николай Аполлонович был застигнут врасплох: вбежавшим Семенычем.

– «Николай Аполлонович!.. Барчук!..»

Николай Аполлонович, все еще сидя на корточках, повернулся; увидев Семеныча, он в стремительном жесте накидкою накрыл груду сваленных в кучу предметов – листики и раскрывшие зевы тома, – напоминая наседку на яйцах: шапка льняных волос мертвенела так странно там, неподвижно, – желтоватым пятном в полусумерках комнаты.

– «Что такое?..»

– «Осмелюсь я доложить…»

– «Оставьте: видите, что… я занят…»

Растянувши рот до ушей, весь напомнил он голову пестрого леопарда, там оскаленного на полу:

– «Разбираю, вот, книги».

Но Семеныч угомониться не мог:

– «Пожалуйте: там… просят вас…»

– «?»

«Семейная радость: так что матушка-барыня, Анна Петровна, сами изволили к нам пожаловать».

Николай Аполлонович машинально привстал; с него слетела накидка; на перепачканном золою контуре иконописного лика – сквозь пепел и пыль – молнией вспыхнул румянец; Николай Аполлонович представлял собой нелепую и смешную фигурку в растопыренном двумя горбами студенческом сюртуке об одной только фалде – и с пляшущим хлястиком, когда он – закашлялся; хрипло как-то, сквозь кашель, воскликнул он:

– «Мама? Анна Петровна?»

– «С Аполлоном с Аполлоновичем они там-с; в гостиной… Только что вот изволили…»

– «Меня зовут?»

– «Аполлон Аполлонович просят-с».

– «Так, сейчас… Я сейчас… Вот только…»

…………………………………………..

В этой комнате так недавно еще Николай Аполлонович вырастал в себе самому предоставленный центр – в серию из центра истекающих логических предпосылок, предопределяющих все: душу, мысль и это вот кресло; так недавно еще он являлся здесь единственным центром вселенной; но прошло десять дней; и самосознание его позорно увязло в этой сваленной куче предметов: так свободная муха, перебегающая по краю тарелки на шести своих лапках, безысходно вдруг увязает и лапкой, и крылышком в липкой гуще медовой.

…………………………………………..

– «Тсс! Семеныч, Семеныч – послушайте», – Николай Аполлонович прытко выюркнул тут из двери, нагоняя Семеныча, перепрыгнул чрез опрокинутую табуретку и вцепился в рукав старика (ну и цепкие ж пальцы!).

– «Не видали ль вы здесь – дело в том, что…» – запутался он, приседая к земле и оттягивая старика от коридорной от двери – «забыл я… Эдакого здесь предмета не видали ли вы? Здесь, в комнате… Предмета такого: игрушку…»

– «Игрушку-с…»

– «Детскую игрушку… сардинницу…»

– «Сардинницу?»

– «Да, игрушку (в виде сардинницы) – тяжелую весом, с заводом: еще тикают часики… Я ее положил тут: игрушку…»

Семеныч медленно повернулся, высвободил свой рукав от прицепившихся пальцев, на мгновение уставился в стену (на стене висел щит – негритянский: из брони когда-то павшего носорога), подумал и неуважительно так отрезал:

– «Нет!»

Даже не «нет-с»: просто – «нет»…

– «А я, таки, думал…»

Вот подите: благополучие, семейная радость; сияет сам барин, министер: для такого случая… А тут нате: сардинница… тяжелая весом… с заводом… игрушка: сам же – с оторванной фалдою!..

– «Так позволите доложить?»

– «Я – сейчас, я – сейчас…»

И дверь затворилась: Николай Аполлонович тут стоял, не понимая, где он, – у опрокинутой темно-коричневой табуретки, перед кальянным прибором; перед ним на стене висел щит, негритянский, толстой кожи павшего носорога и с привешенной сбоку суданскою ржавой стрелой.

Не понимая, что делает, поспешил он сменить предательский сюртучок на сюртук совсем новенький; предварительно же отмыл руки он и лицо от золы; умываясь и одеваясь, приговаривал он:

bannerbanner