Читать книгу Маски (Андрей Белый) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
bannerbanner
Маски
МаскиПолная версия
Оценить:
Маски

4

Полная версия:

Маски

Руку закинув за фалду, другою схватясь за конец бороды, меж Стосоцо и Сердиллианцевым, мимо стола, отражаяся в зеркале, червеобразный, глиссандо, – вырезнул, чтобы – «его», чтоб – «ему», – собираясь упасть, –

– в пасть!

– Пардон, – но мне кажется, что мы… до Бергена… вместе…: Друа-Домардэн, пюблиссист!

– О, бьенсгор!

У Друа-Домардэна так даже платок из рук выпал; угодливо корпус сломав, чтоб платочек поднять, – «этот» подал платочек с подшарком:

– Велес-Непещевич.

И пяткой, как плеткою, – по полу, лопнув в него анекдотом: такая бомбарда!

И пели в соседнем салоне: «Я стражду… Я жажду… Душа истомилась в разлуке» – романс: композитора Глинки.

Я стражду, я жажду

С тех пор зачастил ежедневно Велес-Непещевич к нему: подминать под себя разговор.

Домардэн черно-бронзовою бородою морочил: свои комплименты расслащивал, пятясь.

Велес-Непещевич тащил его в «Бар».

Он – показывал:

– «Жоржинька Вильнев: из Вильны… Смотрите: подмахивает, точно хвостиком: вильна какая: попахивает!

Представлял:

– Познакомьтеся: Эмма Экзема… Подруга моя!

– Адвокат Перековский…

Присвинивал (в сторону):

– Выудил сумму у Юдина, спёр у Четисова честь: настоящий перун… Так что дама с пером появилась при ем, – Зоя Ивис…

– Да я… повезу: покажу…

Домардэн, – сухопарый, поджарый, но червеобразный какой-то, – с извилистым дергом, с развинченным дергом, как вскочит, раз пойманный, в сени теней – скрыть лицо, потому что:

– Вы были в Москве?!

– Я? Ни разу.

– Сказали, – на Сретенке: стало быть, – были…

В лоб – лбом: хохотали морщинки, – три:

– О, публицист, как публичный мужчина, – инкогнито, в личных делах.

Домардэн же, прожескнув очками:

– Тупица он? Что негодяй, – несомненно; и – ищет чего-то; что липнет, как пьявка, – понятно: Друа-Домардэн, все же, – имя.

Из тени, расклабясь, сластил комплиментами.

Шаркали вместе, – с попышкой, – по дням; все Велес-Непещевич, вбегая, блошливые щелочки скашивал, шлепал губой, кровожаждал, –

– кого?

Коновал: жеребцов переклал.

Это длилось до вечера у Тигроватко.

Друа-Домардэн с того вечера стал не таким, каким выглядел он из «Пелль-Мелля»: не милочку, – психику, – а околевшую психу с колом, в нее вбитым мохнатою лапой, сложили пред этим подобием «я».

Посмотрите-ка: рыжею искрой хохочет над черепом смятый парик; точно схваченный лапою угорь, кисть левая бьется; а голос – глухой, как из бочки:

– О, – душно мне!

____________________

Репертуар завершился: под занавес; вот оно, вот: привели к нему Вия! В сечение всех убеганий от всех беспокойных погонь, как в огонь, как под вызовы, – встал: обезъяченною обезьяною.

– Браво!

Брр!

Штрих, –

– и –

ничто это опытной лапой в ничто абсолютное выльется.

____________________

Фош, навязавший поездку, уже это знал: приговор к удушенью подписывался в «Министэр Милитэр», может быть, в те минуты, когда с ситуаиэн Ситроэн в «ситроене» по Шан з'Элизэ он летел; был технический спор: и –


– Россия, Америка, –

Франция, Англия, –


– не уступали друг другу приятнейшей части: клопа жечь.

Он понял, как странно устал и как он вожделеет: не быть. Проходили – неделя, другая. Не шли, – те, кому он протянет свои – две – руки, чтоб браслеты – две – сжали их: цап!

____________________

Удар пятки по полу, как плетка: Велес-Непещевич.

– Как?…

– Без парика?

Но в ответ, как из бочки:

– О, – скоро ли?

И дипломат, и чиновникоособенных их поручений, – Велес-Непещевич, старательно смазал и тут:

– Скоро, скоро… В анкете написано, что Михаил Малакаки, отец ваш, скончался в Афинах.

И, выждав:

– Он умер в России, – бездетным, вас усыновив. И – не Малакаки он: вы бы исправили.

Пяткой:

– Формальность…

С невинностью ангела.

– Виза готова.

– Какая? Куда?

– Как куда?… К Алексееву… В царскую Ставку поедете! Ставки проиграны перед Ньюкестлем, когда он садился в Харонову лодку, на борт тепловоза, «Юпитера», – с «этим», с Хароном своим.

____________________

Глаз – в газету: газета лежала; в газете бессмыслилось, буквилось: чорт знает что: –

– Телеграммы: –


– «Из Ахалкалаки. Расстрелян турецкий шпион Государь (вероятней всего, „Господарь“: опечатка, убийственная)».

– «Вашингтон. Ровоам Абрагам спешно выехал из Вашингтона в Москву».

– «Сотэмптом. Генерал-лейтенант Иоанна приехал».

– Еще: –

– «Интендант Тинтентант…»


– Всюду – выезды эти.

– Разведка военного плана.

– Военного?

– Щучьего.

– Щучьего?

И Домардэн: с тошнотой.

– О, пора!

– Куда?

– С выездом.

– В Ставку?

– По щучьему зову…

А, может быть, это – последнее слово его на… на… на… языке человеческом; далее –

– рев, как из бочки, согласный с выламываньем из кровавого мяса сознания, «я», – инструментами?

Рот был заклепанный

В стену халат раскричался; профессор казался бледней в черной паре, а шрам, просекающий щеку, казался от бледности этой чудовищней; тихо Гиббона читал он; день солнечен был; седина серебрилась в луче.

Вот он ткнулся в окошко.

И – видел он: пепельно влеплено облако в кубовой глуби небес.

Он войной волновался; ему Николай Галзаков рассказал: полурота, с которой в окопах сидел Галзаков, как упал чемодан, стала смесью песка и кровавого мяса.

Профессор – не выдержал:

– Бойню долой!

И задумался, вспомнивши, что с ним случилось подобное что-то.

Упала граната ему на губу; и губа стала сине-багровой разгублиной; срухнуло что-то; и – брюкнуло в пол; и он, связанный, с кресла свисал, окровавленно-красный, безмозглый; и видел: свою расклокастую тень на стене с все еще – очертанием: носа и губ.

Это – было ли? Где?

Прошли сотни столетий; окончилась бойня гориллы с гиббоном; и жили – Фалес, Гераклит, Архимед и Бэкон

Веруламский!..

Что ж, – спал он, увидел столетия эти? Их не было? Память, как ямы невскрытого света: одна за другой открывались, свои выпуская тела, – те, которые – смесь из песка и кровавого мяса; ему объясняли:

– Война мировая, профессор; сперва свалим немца; потом – Архимед, Аристотель, Бэкон Веруламский…

Он, стало быть, только во сне пережил мировую культуру из дебри своей допотопной; иль…?

– В доисторической бездне, мой батюшка, мы: в ледниковом периоде-с, где еще снится, в кредит, пока что, сон о том, что какая-то, чорт побери, есть культура!

Опять, – точно молния: память о памяти –

– рот был заклепан.

Нет, нет, – миллионноголовое горло, – не жерла орудий, – рыкало опять на него из-под слов Галзакова: не жерла орудий, которыми брюхи и груди рвались; и от мертвого поля вставала она, голова перетерзанного.

Не его рот заклепан, а мир есть заклепанный рот!

Есть расклепанный рот

И он думал, что он отстрадал, а другие – страдали, как этот, сидевший на лавочке перед подъездом: Хампауэр.

– И я – это тело: со всем, что ни есть!

И старался слезинку смахнуть, потому что…

– Есмы сострадание!

Старый калека, Иван, встав, плечо положив на костыль, золотой от луча, сквозь деревья тащился к подъезду.

Подъезд иль – две белых колонны, стоящие в нишах овальных, но розовых; аркою белая встала дуга; виноградины падали с каменных тяжких гирляндин; налево, прелестницы, две – рококовые, – с каменным локтем – на полудугу, и сандалией – впятясь в колонну, с порочною полуулыбкою щурили каменный глаз, склонив голову из рококового, розового, развороха: на морок людской.

Выше, – пучу плюща пропоровши изогнутым рогом, напучившись тупо и каменным глазом, и грубой губою, баранная морда, фасонистый фавн, – вот-вот-вот – разорвет громким хохотом рот, рококовую рожу:

– Ого!

– Огого!

– Просим, просим!

– Не выпустим!

– Жрем ваши жизни!

Пэпэш-Довлиаш, Николай Николаич – жрец: жрет!

____________________

Окаянное окаменение: пестрый дурак – он (с ним – пестрый дурак Галзаков) – сострадательнее, человечней, чем пупом дрожащее пузо Пэпэша: над ними.

Кроваво листва довисала: кленовые лапы, крутясь, опадали в лучах; из расхлестанных веток являлись: дорожка, ворота, заборы и кубы огромных домов; в сини, солнечно злые, омолнились желтые стекла.

И крест колоколенки – белый; и – блещущий блик.

И профессор себе, точно в отклике.

– Я есмь во веки веков; и – со всем, что ни есть!

Видел, –

– дерево, вон, заревое румяное, издали виснет: из морока ясного.

Вдруг Серафима Сергевна:

– Смотрите!

И – ткнулась носами.

И видели

Видели, –

– как Николай Николаич в распахнутом, плотном пальто, – карем, драповом, с крапами, – в плотно надетой коричневой шляпе за пузом шагал и махал своей ручкой, зажатой в кулак, сломав шею и нос задирая на гостя; у сверта дорожки он ткнулся и ручкой, и пузом, под воздухом синим: сперва – на подъезд, а потом – на гостей.

И бежал со всех ног Пятифыфрев.

Блондин просвещенный всем корпусом несся, как будто колесами древней Фортуны катимый; взгляд – стекло водянистое; глаз – с синей искрою; – фетрово-серая шляпа – приятный контраст с бледной бородкой.

За ним – кто такой?

Пальто – вытерто, коротко, горбит; а из-под полы – вывисает сюртук; лапа, синяя с холоду, с кожей гусиной, вращает дубовую палку; крича новизною, поля его шляпы – контраст с ветхой вытертостью рукавов; голова с роговыми очками; шаг – метровый; в крупном масштабе махает рукой.

И за ним – в пальтеце котелок волочит: свои ботики; ростик – ребенка; глаз – точкою; остро, точно шильце; проворные ручки; и – черные брючки; нос – четверть аршина, – глядит из щетины.

Пэпэш-Довлиаш руководит и распоряжается:

– Вот!

Отражался в луже, танцует над лужею:

– Грязь!

И обходит, приятнейше в лужу вглядываясь: князь.

Уже Пятифыфрев, влетев на подъезд, под подъезд шапку ломит; в ответ князь едва прикасается к серым полям своей шляпы: перчаткою черной.

Снял серую шляпу в подъезде: перчаткою черной.

Она упорхнула на вешалку; князь руки выбросил вниз; и пальто – отпорхнуло, повесилось; князь же раздеться не мог, потому что зефиры отвеяли платье.

«Зефир», Пятифыфрев, с озлобленным рывом кидался: срывал, тряс и вешал – четыре пальто.

____________________

– Мы есмы состраданье: служенье друг другу!

Светили глаза Серафимы; как вестники, ринувшись, как две звезды, разгораясь навстречу звезде; зажигали пожар световой: сострадание!

Екнуло сердце.

____________________

– К нам, – гости!

За фартучком бросилась, чтобы схватить: фельдшерицею сделаться; стала подвязывать.

Гулы и гавк; кавардаки шагов, перешарчи, нестроица пяток.

И – два колеса: не глаза!

Легким, ланьим, овальным, заостренным почти до ко-уса рывом

– к дверям!

Желтый дом

Двери – в лоб.

И влетели: Пэпэш, Препопанц, Плечепляткин и князь, а плечами Пэпэша стояли очки роговые; за всеми за ними е виделось что-то мизерное – при бороденке, при носе…

Из рук выпал фартук: моргала; и – розовой стала; и – дернулась.

Князь о нее, как о стуло, споткнувшись, самопроизвольно зажившею кистью руки снисходительно кланялся ей, головою, улыбкой, склонением корпуса в это же время приветствуя до «честь имею» профессора: стулоподобные люди, – как то – фельдшерицы, – вполне на предмет демонстрации; они – претык, – не пожатие руки швейцара пред тысячью глаз, – напоказ, – в пику власти: для будущей, собственной!

Хладно потыкавши пальцем претык, – князь с порывом: к профессору!

Шарк; снова – в дерг: как кузнечик подпрыгнула; руку ей рвал молодой; и в нее роговыми очками упал:

– Куланской!

– Кто такой?

Николай Николаевич вздрагивал жирным бедром, точно лошадь, кусаемая оводами; он пальцами цапнул халатную кисть со стены и помахивал ей перед маленьким с толком, со смыслом: им, старым научным жрецам, сей халат, разыгравшийся пятнами, – идоложертвенное, благодатное мясо.

Так маленькому он начесывал кистью под нос:

– Полюбуйтесь: экзотика… Гиперемия переднего мозга… Любовь к пестроте!

В пестроте не повинен профессор: халат перетащен сюда Василисой Сергеевной, а привезен Харкалевым.

Профессор, привстав, наблюдал этот грубый показ туалета; поправив повязку, он ждал объясненья: зачем привалили сюда неизвестные люди? Он хмурился, жесты вобрав; не влетают без спроса: докладывают, посылая визитную карточку; значит, он зверь, выставляемый под этикеткою: «бэстиа стульта».

С недавней поры ощутил всю обидность сиденья в, что ни скажи, – желтом доме!

____________________

Теперь он гулял за оградой лечебницы.

Ставши под маскою фавна, очки подперев, наблюдал он, бывало, как свет, – ясно желт; выходил за ворота; и шел переулком с сестрою – к Девичьему Полю, – в багряное рденье листов, чтобы видеть, как стены далеких домов, точно призраки, смотрят медовыми окнами.

Долго сутуло стоял, глаз зажмурив; оглаживал бороду: вот удивились бы, если сказать: этот трезвый, достойный старик – сумасшедший.

Раз праздный прохожий (такие есть всюду), к нему подошедши бочком, снял картуз; и – раскланялся:

– Вы, извините, пожалуйста, – кто?

– Я? Иван.

– Извините, пожалуйста, – праздный прохожий фулярово-красным платком утирал потный лоб, – что за звание? А?

– Был профессором.

– Так-с!.. – Извините, пожалуйста… – Но Серафима Сергевна его повела, опасаясь последствий беседы.

В последнее время достойно, мастито и даже торжественно выглядел он; с таким видом стоял, пред гостями, готовясь их выслушать, как депутацию.

Пред синепапичем

Глава правительства, правда еще вероятного, соображал, как его монумент со столба государственного склонит голову перед наукою: –

– сколькие аплодисменты!

К профессору, руки по швам, подошел; склонив лоб (до чего пробор четок!): и – замер: –

– такой-то (отчетливо тихо)!

А не «князь такой-то»!

Стоял с оробелой, висящей рукой, не стараясь коснуться профессорской: ждал, чтобы приняли: робость и скромность величия!

Но не повертывая головы, не сжимая руки, с сухотцею профессор ладонь ему сунул:

– Могу вам служить?

Ладонь выдернул.

Князь был фрапирован.

– Прошу!

Нос на маленького: –

– как –

– как –

– как?

Си-не-па-пич?

И – нос Синепапичу.

И – Синепапич ему:

– Синепапич!

– Так-с, – прыгал с потиром ладоней вокруг Синепапича, – имя-с, – взять в корне… и, – в корне взять… отчество?

И – Синепапич ему:

– Питирим Ильич.

Взгляд уважения на Питирим Ильича отмечал всю дистанцию меж единицей с нолями и между нолем; он, сердечно приставив два пальца к очкам, нос просовывал свой между пальцами; вот он какой, – Синепапич: бесплечий чернич; но, как меч и как бич – труд, кирпич, разбивающий психиатрически школу Пэпэшеву.

И – ринулся к креслу, чтобы Синепапичу кресло вкатить под коленки, величие князя светлейшего перенеся к Синепапичу; а – невеличка какая! Макушкою князя в микитку, а носом – под пуп.

Кресло выкатила Серафима Сергеевна, ланьим движеньем слетев с подоконника; в ней жест профессора всплыл, точно в зеркале; грацией нарисовался: в улыбке, с которой она от профессора перенеслась к Синепапичу.

Грации этой не видели; ведь для влетевших она – скучноватое рукопожатие, или – претык: время ж дорого!

А Синепапич, профессор, коллегу, профессора, спрашивал:

– Нравится вам в этом розовом доме, профессор? И руки профессор развел иронически:

– В желтом, хотите сказать? Что его перекрасили в розовый цвет, это только подчеркивает…

Не окончивши фразы, он сел.

Николай Николаич, хозяйское око напуча, пожал лишь плечами; оглядывал комнату:

– Стулья-то где?

К Плечепляткину дернулся:

– Стулья.

И вылетел бомбочкою Плечепляткин, студент, Куланскому и князю по стулу втащить.

Синепапич у столика сел; князь; оправивши фалды, осанисто сел пред профессором; а Куланский сел за князем, он дивное диво, мечту, – не профессора, – видел впервые; и скорчился робко за князем.

Висело молчание.

Вечность – младенец играющий

Паузу князь, вероятно, нарочно продлил – склоном лба и бородкой; как ласково щурился он и как бархатно высказал тенором внятным:

– Давно искал случая я навести вам, профессор, визит, – где был прежде? – чтоб дань удивленья, – соболезнования чуть-чуть он не дернул было; и, – помедлил, – с осмотром прекрасного здания этого: соединить.

И бородкой на фавнову рожу: в окно.

На дворе он с Пэпэшем любезничал: цель посещенья – лечебница-де не визит; Пэпэш, боднув ножкой, вскричал Препопанцу глазами:

– Вы слышали, что было сказано – там? И вы слышите, что говорится теперь?

Наступило молчанье; всем стало неловко; профессор, стреляя очковыми стеклами в руку, рукой барабанил; он не отзывался.

Все ж экзаменуемый возрастом, знанием, опытом, силой таланта и видом, и позою экзаменаторам робость внушал, как экзамен начать?

И – с чего?

Но забывши о всех, через голову всех – к Серафиме Сергевне он, суетясь озабоченно носом:

– Вы, ясное дело, впишите: для памяти.

И преисполненный думы, свирепо локтями на стол он упал:

– Минус «бе», плюс два «це», взяв в квадрат!

Синепапич, сидевший за пузом Пэпэша, – на пузо Пэпэша, который, довольный таким оборотом беседы, с убийственным юмором, впрочем почтительным, выдал курьезный секретец, – «игру на дворе», – Синепапичу:

– Это-с, – наглядное изображение формул в пространстве.

– Скажите пожалуйста! – князь.

И улыбки не сдерживая, бросил взгляд Синепапичу, двинулся белой рукою, отставив мизинец; спросил деликатно: какими мотивами руководился профессор, – абстракцию, формулу, перелагая во что-то подобное,… – слов не нашел он.

И – задержь, замин:

– На каком основании?

Двинулся корпусом вместе с рукой: полновесно.

Профессор, упавший на локти, как ждавший атаки солдат, из окопа штыком вылезающий, – носом на князя полез из-за столика:

– Для упраженья ума-с!

И отбросившись к спинке, на ручку припавши, рукой Синепапичу высказал:

– Я держусь мненья, что Спенсер был прав, выводя из игры достижения высших способностей, – и облизнулся, как кот перед мясом, на мысли свои, – меж игрой и фантами нет перехода; и нет перехода меж знанием, – выпрямился, озирая их всех, – и фантазией; так полагал Пирогов.

И огладился.

– Так полагаю и я.

Явно – князь не понравился; явно – по адресу князя он выбросил:

– В ком нет игры, тот едва ли способен к культуре, – что? – к князю.

Но Спенсера князь не читал; Пирогова не знал; он уныло осекся; и хлопал глазами в окно, под подъезд, над которым баранная морда, фасонистый фавн. – Николай Николаевич, –

– пучился.

Тут Синепапич, забыв про экзамен, со вздохом, исполненным сентиментального воспоминания, – в нос: для себя самого.

– Гераклит полагал, будто вечность – младенец играющий.

– Темным его называли, – отрезал Пэпэш.

Синепапич, – вот шельма: ломал дурака?

А профессор очками блеснул:

– Диалектику мысль Гераклита ясна.

Но согласие экзаменатора с экзаменуемым в пику Пэпэшу – пощечина.

И Николай Николаич напучился в окна.

Там тень появилась из ниши: суровые, сине-лиловые ниши пред вечером; фоны фронтона – багровые.

Твердая морда из сумрака –

– в черные ночи –

– морочит.

Теория чисел

Бит экзаменатор, князь, – экзаменуемым!

– Шахматы, лучше заметить, – теория чисел «ин стату насценди»[90]…

– Теория чисел имеет историю? – бросил вопрос вперебив Синепапич.

Профессор, как конь боевой, отозвался:

– Начальный трактат по теории чисел написан Лежандром в средние столетия.

Встал:

– Восемнадцатого.

Распрямился.

Но вдруг перегляд Синепапича и Куланского; кивок Куланского, что – «так»; «настоящий экзамен» – прошлось в Серафиме Сергевне:

– Он выдержит ли?

– Извиняюсь, профессор, я – не специалист, – Синепапич опять вперебив и с какими-то тайными целями выставил нос из-под пуза Пэпэша, – как вы характеризовали б теорию чисел?

Он только что выбил теорию чисел историей чисел; теперь выбивал он историю чисел теорией; так он, вбивая вопросы в вопросы, сбивал; генетический «приус» – «постфактум» логический; сколькие сбивом таким заставляют ответчика глупо разыгрывать неисполнимую роль: коли ты о хвосте, – сади в голову; о голове – сади в хвост!

Узнаете себя, мои критики?

Явно гримаса Пэпэша означала: цель Синепапича бьет мимо цели; он выразил мимикою, что научная память больного, – одно, а больной – совершенно другое; так: знание математических принципов – не доказательство здравости; с неудовольствием видел: беседа свернула с дороги.

Профессор ответил:

– Теория чисел – теория групп числовых: она – царь математики.

Князь вильнул корпусом:

– Что, если свергнуть царя?

Что за глупость?

Профессор – небрежно, с достоинством, разоблачая намеренье князя: запутать.

– Не я выражаюсь так: Гаусс![91]

Он жаловался Серафиме Сергевне пожатьем плечей и глазами:

– За что меня травят?

И взглядом во взгляд: точно ветер сквозь ветер прошелся; в нем вспыхнуло:

– Да, ты – еси!

Он стоял, как гвоздями, глазами припластанный к камню тюремному.

Точно снежинка, слетела ей в сердце; и – стала слезой: как жемчужина, павшая в чашу.

И екнуло в ней:

– Ты – еси!

И ее он почувствовал.

Тенью немою и белою на подоконнике полусидела, схватяся руками за край подоконника, чтобы слетать на предметы и их подавать по команде Пэпэша, который, увидевши здесь Плечепляткина, выпер его бросом носа:

– А вам-то тут – что?

Он, как деспот, желающий встретить схождением с трона почетных гостей, оставался нарочно без стула, вскарабкавшись над Синепапичем на край стола.

Препопанц распластался халатом на двери.

Нильс Абель[92]

– Мы – слушаем: Гаусс… Что Гаусс? – ввернул Синепапич, напомнив профессору, что он – с гостями, а не в безвоздушном пространстве.

Профессор, себя обретя, руку бросил, как кот, зарезвившийся с мышкою: с экзаменатором:

– Гаусс – создатель теории чисел комплексных, в которой рассмотрены свойства больших числовых совокупностей.

– Так, – прошептал Куланской, скрипнув стулом.

То шею вытягивал он: из-за князя; то – прятался вовсе: за князя.

Профессор докладывал князю:

– И Эйлер[93] работал в теории чисел; а мысли Лагранжа к теориям Эйлера нам упростили знакомство с теорией этой.

Искал разрезалку.

Движением из-за профессора –

– Вот разрезалка! –

– ему Серафима Сергевна: и – из-под руки, разрезалку искавшей, схватила ее; и – просунула в руку.

За каждым движеньем глазами следила, из них выливаяся: два колеса, – не глаза!

И улиткой под домиком, пузом, свернувшийся, тихо поник Синепапич, ликующий, что дал беседе уклон, вызывающий негодованье Пэпэша.

Князь взвешивал, не понимая:

– Пустые слова: Абель, Абель!

– Нильс Абель…

– Да, да, – не стерпел Куланской, перебивший профессора, – Нильс Генрих Абель, которого имя – скрижали науки, – он князю.

Профессор как бросится;

– Абелевы интегралы, – рукой к Куланскому, – и Абелевы уравнения, – кто их не знает?

Рукою ему Куланской:

– Доказательство Абеля не было понято, – он через голову.

И голова, князь, – отдернулась.

– Абель писал: пока степень простое число…

– Затруднения не представляется, – перебивал Куланской.

– Когда сложное, – перебивал Куланского профессор.

Но тот, перебивши профессора:

– Вмешивается…

– Сам дьявол, – пропели друг другу они, соглашаясь: носами, очками, руками.

И вспомнив, что тут же – профаны, носы повернули к профанам; и им разъясняли:

– Имея в виду, – разъяснял им профессор, – решение алгебраического…

– Ческого, – эхом пел Куланской.

– Уравнения…

– Енья, – вибрировало басовое, воздушное тремоло: эхо.

– Должны мы…

– Должны, – сомневался тремоло, не представляя себе, что «должны мы».

– Почтить Галуа[94], – уже кавалерийской атакой ударил профессор.

– Ну, что же – почтим, – согласились глаза Куланского.

– Его оценили Бертран и Долбня, – бомбардировал психиатрический фронт Куланской.

– В нем теория групп числовых – геометрия тела, вращаемого в многомерном пространстве.

Профессор на головы выдвинул «танки» свои из имен, никому не известных, из мыслей, которыми эти ученые люди не пользовались: Синепапич читал Гераклита, – не Абеля, а Николай Николаевич – ни Гераклита, ни Абеля.

bannerbanner