Полная версия:
Второй после Солнца
– За что, за что вы так любите Аркашу? – спрашивали землян земляне же и не только.
– Да как, да как его не любить? – отвечали земляне, удивляясь самой постановке вопроса. – Жить с Аркашей в одно благословенное время, дышать одним воздухом, видеть то же Солнце, что видит Аркаша – это ли не счастье землянское? Аркаша – всё-таки он одна из главных радостей нашей жизни.
– Земляне, дети мои, с высоты своего дарования обращаюсь я к вам. Почти в каждом из вас – моё семя, – напоминал им Аркаша ласково, вполне удовлетворённый их немудрёным ответом. – В ком семени больше – тот лучше, добрее, красивее, талантливее, богаче; в ком меньше – соответственно. Так что, делайте выводы – на будущее.
Солнце блекло на Аркашином фоне. Звёзды меркли, когда Аркаша выходил в ночь.
При одной мысли о нём бледнели негодяи, краснели женщины, тускнели корифеи. «Если вы не побледнели при мысли об Аркаше, значит, вы – не негодник, если не покраснели, то вы – не женщина, если не потускнели – не корифей!» – такая поговорка бытовала среди землян, уходя корнями своими глубоко в прошлое.
И когда Аркаша заслонял от кого-нибудь Солнце, то не воспринималось это затмением, ибо исходивший от Аркаши свет вполне компенсировал солнечный.
И не было жителя Земли, чьего дыхания не спёрло хоть бы раз в зобу от слова Аркаши, либо от его дела.
– Кто он, этот Глюков, и откуда, за какие за такие негрешения, был ниспослан нам Аркаша-вундеркинд?! – восклицали люди, простые и сложные, прогрессивные и не очень, в своём стремлении к правде.
Земная ль мать родила его или вырос он прямо из звёздной пыли, замешанной на гречишном мёде – знал только сам Аркаша, а может, и он не знал. И адрес, который он указывал на визитке, говорил сам за себя: звёздное скопление Девы, галактика Млечный путь, Солнечная система, Аркаше.
Одно известно было на удивление точно: родился он зимой, и вся зима считалась и почиталась сезоном его рождения. Очевидно, таким хитрым манёвром природа постаралась компенсировать человечеству (по крайней мере, его лучшей, северной половине) самое холодное и унылое время года.
– Уж такой уж вы, Аркаша, человечище! – говорили Аркаше.
«Да, я такой, – думал Аркаша. – Да, уж такой я человечище, уж такой уж я вымахал».
Расправляясь31 с опостылевшей постсоциалистической моралью, я шкуркой сдирал с себя родимые пятна коллективизма. Как никто другой, последовательно, пятно за пятном, через муку осознанной необходимости я готовил себя к полёту в царство Свободы, и однажды мне показалось, что я нашел Её, может, даже несколько преждевременно – с десяток пятен у меня ещё оставалось.
Она читала седьмой том ПСС32 Самогрызбаши. С суперобложки супертома с мудрой всепонимающей и всепрощающей улыбкой взирало на всех желающих суперлицо суперотца всех самогрызов.
Видно было, что чтение трогало Её за самое живое из Её мест, слёзы пенными струйками низвергались из подслеповатых глазок и заполняли две ямки на впалой груди, эффектно подчёркнутой вогнутыми чашечками лифчика, надетого поверх телогрейки.
– С такими рыльцами, – обратился я к Ней по возможности учтиво, – читают ПСС Американбаши, ну Японбаши, ну, на худой конец, Гондурасбаши, ну, на самый крайняк, Люксембургбаши.
– Благодарю вас, вы очень любезны, но в моём маленьком укромном девственно чистом сердце есть место лишь одному, и этот один – перед вами, так что не надейтесь к нему присоседиться, – прогундосила Дева-Свобода, мило осклабившись.
– Да, я такой. Я бы даже, пожалуй, ввиду своей крайней любезности, так любезно вами подмеченной, удовлетворил ваш недюжинный интерес ко мне прямо здесь, если б вы оказались Свободой. Но вы не Свобода? – спросил я, и в глазах моих предсказуемо зажглась беззащитная синь надежды.
– Нет, я – Пристипома. А вы, случаем – не Марк Юний Брут Аппий Центавр? – спросила Пристипома, кокетливо прищурившись.
– Да, – ответил я, – вы почти угадали, я – Глюков.
– Везёт же вам! Хотела б я носить такую фамилию! – воскликнула Пристипома с пылкостью вполне девичьей.
– Носите на здоровье, мне не жалко! – воскликнул и я с пылкостью, почти не уступавшей Пристипоминой.
– Так вы рассчитываете сразу овладеть моим пышным лакомым телом? Или невзначай попытаетесь растянуть добрачный период? – поинтересовалась Пристипома, застенчиво хихикнув.
– Увы, увы. Уж ничего от вас я не желаю, – поспешил я её обрадовать, потухшим взором озирая родинку на своей коленке.
Эта чёртова родинка, неоднократно уже было стёртая, снова проступила на старом месте – она опять обломала меня о мою же коленку!
– Разве не заслужила я хотя бы угощения? – спросила Пристипома и повернулась ко мне ухом, стремясь как можно полнее впитать в себя мужественный аромат моего ответа.
– Блин, пристала. Женщина, отцепитесь! – взвизгнул я, но пронзительный взгляд Самогрызбаши в который раз перевернул моё представление о свободе и неосознанной обходимости. – Впрочем, почему бы и нет? Угостить вас сгустком моей гениальной мысли, выжимкой из чужих эмоций, переваренных мною не без пользы для своего организма, нежной мякотью плодов чьих-то неведомых всенощных бдений? Извольте, хавайте.
– Здравствуйте вам, Аркаша, – приветствовал себя Аркаша, просыпаясь, – здравствуйте, вундеркинд земли русской!
– И вам, Аркаша, здравствовать! – отвечал себе тогда же Аркаша.
Таким образом Аркаша здоровался с окружающим миром, который наиболее полно и концентрированно как раз и воплощался в самом Аркаше. И этот мир в лице Аркаши каждый раз по-новому восхищал Аркашу, возбуждал в нём желание усиливать борьбу во благо дела этого мира.
– Здравствуйте, люди, здравствуйте, звери, – говорил Аркаша, приходя к людям и зверям.
Каждый раз именно с этих приветствий начинал он утренний обход своих земных владений.
– Да мы-то ладно, хрен с нами, – отвечали люди и звери, – главное, чтоб ты, Аркашенька, здравствовал!
– Животное, – обращался Аркаша персонально к какому-нибудь самому задрипанному коту, – здравствуйте!
Аркаша уважал кота, даже самого задрипанного, поэтому он общался с ним как с равным. И кот чувствовал Аркашино уважение, хоть и не мог ответить на его приветствие словом, и коту было хорошо и приятно в этом мире, где есть Аркаша.
Рассказывали, что как-то некий заяц, желая попасть Аркаше на глаза, осмелился перебежать ему дорогу. Всегда памятуя о том, что нужен человечеству живым, Аркаша немедля остановил свой паланкин.
– Догоните зайца и приведите ко мне, – велел Аркаша зевакам, обычно сопровождавшим его в променадах.
Заяц был изловлен и доставлен к Аркаше.
– Вы уверены, что это – тот самый заяц? – спросил Аркаша.
– Нет никакого сомнения, – заверили Аркашу, – видите опалённый мех на том боку, на который упал первый взгляд ваш?
– Здравствуйте, заяц, – приветствовал тогда зайца Аркаша. – Далеко бежим?
Заяц словно онемел от счастья, да и вид его выражая один лишь несусветный восторг.
– Как он бежал ко мне: слева направо? – осведомился тогда Аркаша. – Ну что ж, это естественно для зайца. Тогда пустите его справа налево, и будем считать, что заяц не пробегал.
Зайца запустили справа налево, после чего, подпалив ему и второй бок, Аркаша благополучно миновал роковое место.
По раздолбанной лестнице мы поднялись на последний хрущобный этаж, а оттуда по витой металлической лесенке – на хрущобную крышу. Пока мы поднимались, спотыкаясь и чертыхаясь, неопределённого пола физиономии высовывались из-за обшарпанных квартирных дверей и провожали нас равнодушными взглядами. Мне было обидно за это их равнодушие: я полагал, что спутница моя должна была вызывать у них как минимум восхищение – да хотя бы своим интеллектом.
На крыше находился ресторан под открытым небом «Съешь себя сам». В нём по традиции собирались поклонники Самогрызбаши, а интерьер ресторана ежеутренне проходил процедуру освящения – дабы сверить часы с выдающимся руководителем современности, как говаривали освящающие. Покатость крыши символизировала покатый лоб Самогрызбаши, бездна, в которую она обрывалась – бездну мудрости величайшего из вождей, а столы со стульями – бородавки и родинки на лице Его и Его же теле. Вытяжная труба, культовый объект поклонения, была загримирована под Его фаллос. Посетители, составлявшие неотъемлемую часть интерьера, символизировали насекомых – кровососущих, соковыдавливающих, силовысасывающих, – одним словом, гнус. К ним и относились как к гнусу.
– Вы предпочитаете сидеть лицом или спиной к бездне? – сделав значительное лицо, спросила меня Пристипома.
– Предпочитаю сидеть от неё подальше, – отвечал я, нисколько не покривив душой. – А вас бы я, наоборот, посадил к ней поближе.
Квадратная тётка в просторном балахоне, украшенном Его изречениями, чуть ли не пинками проводила нас к компактному двухместному столу-бородавке.
– Вы раньше бывали здесь? – спросила Пристипома, испытующе буравя меня маленькими бесцветными глазками.
– А вот не скажу! – игриво отвечал я, ёрзая на неудобном стуле-родинке.
Пристипому здесь узнавали, её приветствовали поднятыми бокалами.
– Если вы бывали здесь раньше, то знаете, что они пьют, – продолжила свой допрос Пристипома, но уже иным, более изощрённым способом, словно это и не допрос вовсе, а так, светская беседа.
– Мочу, причём свежую, нефильтрованную, – предположил я, принюхавшись.
– Не только. В карте напитков вам также предложат – ага, вот и она – несколько видов выделений, включая сперму, но это очень дорогой напиток, вряд ли он вам по карману.
– Надеетесь, я блевану от вашей душераздирающей проницательности? Не на того напали! – вскричал я и приготовился задорого отдать свою жизнь.
– Жду не дождусь. Под столом – горшок, постарайся не промахнуться. Твои рвотные массы не пропадут, из них для нас же изготовят какое-нибудь неповторимое блюдо. Здесь полностью безотходное производство, всё используется вторично, третично, четвертично…
– И миллионично?! – воскликнул я, не в силах сдержать своей тяги к знаниям.
– И миллионично, вестимо. И в этом – один из глубинных смыслов учения Самогрызбаши, и в этом – один из сокровенных смыслов самогрызения. Самогрызбаши считает преступлением транжирить продукты, когда дети к северу от Рио-Гранде чахнут от голода, и ты слышал, наверное, как он поступает с виновными в преступлениях подобного рода, а если не слышал – то читал в пятом томе ПСС, а если не читал – то я дам тебе почитать или почитаю тебе на ночь сама.
Так незаметно мы перешли на «ты», и от этого с детства заторможенная и негибкая натура моя взбунтовалась и меня в самом деле вывернуло, хотя и мимо горшка. За соседними столиками это всё равно приветствовали громкими аплодисментами.
– Они предвкушают новое блюдо, – пояснила Пристипома, и роль гида-всезнайки была ей очень к лицу, – ведь каждая новая рвотина хороша по-своему. Она – как нежная рабыня, несущая на своём заду отпечаток ладони хозяина вплоть до следующего его прикосновения, хотя бы и состоялось оно через год или и того более.
– Но она, рвотина – не рабыня, она сумела вырваться на свободу! Отринув былого своего господина, неумелого своего хозяина, она выбрала свободу, раз и навсегда! – так говорил я, завлекая невинную девушку в незаметный пока для неё силок.
– Ценой самоуничтожения. Свобода – там, – возразила Пристипома, указывая вилкой в бездну.
Я покачал головой.
– Там – асфальт, а не свобода. Жёсткий и грязный асфальт, заблёванный и заваленный очистками, тампонами, ампулами и бычками.
Она взглянула на меня с уважением:
– Вы ужасно умный и ужасно смелый. Я, пожалуй, не позволю вам оплатить сегодняшний завтрак.
Я рванулся к кассе в последней, безнадёжной попытке оплатить незаказанный завтрак, но не тут-то было: Пристипома пригвоздила меня к стулу-родинке своим каблуком.
– Вы тоже ужасно умная, вы настолько умная, что грудей у вас, по-моему, быть не должно совсем, даже отрицательных, а между ног прячется что-то ровное и гладкое как у куклы, – сказал я ей то, что, по моим наблюдениям, подкреплённым теоретическими изысканиями Самогрызбаши, мечтает услышать каждая Пристипома.
– Вы угадали, но, клянусь, я докажу вам обратное, – пообещала она.
– Однако, подуло, – сказал я, давая этим понять, что совсем уже сыт собой и готов отработать Пристипомино угощение.
– Спасибо Тебе, Господи, за то, что подарил нам Аркашу! – радовались люди.
– Гениальный Глюков! Вот идёт гениальный Глюков! – кричали мальчишки и швыряли в себя каменьями.
– Позвольте пожать руку гению, – говорил Аркаша и пожимал своей левой рукой свою же правую руку; такое признание общественности – и какой! – надолго приводило его в хорошее настроение.
– О, Глюков, почему же он столь велик, а мы столь ничтожны и жалки? – повизгивали современные Аркаше писателишки, разношёрстно-разномастным стадом облеплявшие в поисках вдохновения и в ожидании – поощрительного слова ли, жеста ли, пинка ли – ступни колосса.
– А вы, друзья, как ни рядитесь – всё в вундеркинды не годитесь! – насмешливо рокотал Аркаша с высоты своего величия.
Но бумагомарателишки всё равно тщились приобщиться к вечному и совершенному. Порой им даже начинало казаться, что они прозревают.
– Каждое слово должно бить током с напряжением никак не менее десяти киловольт, – терпеливо учил их Аркаша, – каждая фраза должна писаться как лучшая и последняя в вашей неудавшейся жизни, каждый абзац должен сверкать как глаза глядящей на меня женщины. Всё равно ничего у вас не получится, но хотя бы знайте, что должно было б у вас получиться, будь вы хоть чуточку мною!
Выждав, пока расползётся по кустам в поисках заблаговременно развешанных там верёвок и кусков мыла первый эшелон «коллег», раздавленных невыносимой тяжестью своей ничтожности, Аркаша продолжал занятия с отстающими:
– Вы пишете пастой или чернилами, я же пишу кровью, замешанной на моче и сперме. Да, запах ужасен, но сила воздействия превосходит и силу тяготения, и все прочие силы земные, позволяя читающему меня воспарять аж к звёздам!
– Аркаша, а как вы относитесь к тому, что вас опять прокатили с Нобелевской премией? – сочувственно/ехидно кричали ему, бывало, снизу прилипучие репортёришки.
– Это – проблема Нобеля, не моя. Вон, Сервантес с Шекспиром обходились как-то без вашей премии, а я и тем более обойдусь! – отвечал Аркаша, разгонял репортёришек и возобновлял уроки.
Он знал, что занятия эти бесполезны: рождённый квакать рычать не может, но продолжал свой изнурительный труд – иначе он не был бы Аркашей.
– И на хрена нам это надо – стараться, писать там что-то, – говорили друг другу незадачливые бумагомаратели из числа не допущенных Аркашей до занятий в связи с недобором намаранного. – Всё равно Глюков напишет больше и лучше, всё равно издавать и читать будут Глюкова, а не нас.
И целыми толпами уходили писатели из писателей в люди, в горы, в народ, в пампасы.
А за томиками, под томиками и на томиках Глюкова мастурбировали прекрасные панночки и знойные сеньоры, добропорядочные фройляйн и легкомысленные мамзель, эти томики таскали с собой покорители восьмитысячников и океанских глубин, открыватели месторождений золота и редкоземельных металлов, разносчики пиццы и благих вестей.
Аркаше приносили в жертву честь и доброе имя, фамильные имения и состояния. Все жертвы, даже самые маленькие, Аркаша принимал весьма тактично и не без благодарности.
Достаточно было переписать любое произведение Глюкова восемь раз – и приходило счастье (Аркаша и сам неоднократно ставил на себе подобный эксперимент).
Самим фактом своего явления в приличном и даже не очень приличном обществе такая вот Пристипома предлагает на продажу свой главный товар – себя, упакованную в соответствующее её классу шмотьё.
«Я – дорогой, я – штучный товар. Купи меня, я стою твоей любви!» – всем своим видом говорит Пристипома сразу нескольким перспективным покупателям – членам того самого общества.
«Я дорогой товар, тебе не по карману», – говорит её вид всем прочим.
«Куплю любую, но любую покупать не хочу», – сигнализируют ей первые всеми своими достоинствами, которые они и не думают скрывать.
«Пода-айте, кому не жалко», – написано на вторых и сверху вниз, и снизу вверх, и справа налево, и слева направо. И кто-то ведь интересуется и такими вот классифайдами.
Каким образом, на какой гигантской бирже происходит в итоге купля-продажа – ведь она же всё-таки происходит?
Но это теория, более развёрнуто во всей своей неземной красе изложенная в том самом седьмом томе ПСС Самогрызбаши. А вот какой товар мне предложит Пристипома у себя дома, насколько мне будет нужен этот товар, и не ценнее ли товар, предлагаемый мною в порядке бартера, Пристипоминого залежалого товара, а если ценнее, то насколько, и какую доплату с неё требовать с учётом выданного мне аванса, и не сунется ли кто-нибудь за своими комиссионными – эти вопросы волновали меня по дороге из «Съешь себя сам» гораздо больше всяких теорий.
Немало времени Аркаша проводил в книжных магазинах, добрая половина площадей которых была заставлена его творениями. Великая душа Аркаши требовала великой же пищи.
Он листал, прицениваясь, какой-нибудь из своих романов, и на расспросы возбуждённых покупателей: «Скажите, где у вас тут Глюкова дают?» отвечал, швыряя роман им под ноги: «Глюков? Да зачем он вам? Я бы этого прохвоста и даром не взял». После столь вызывающих слов любой на месте Аркаши немедленно был бы бит – да ещё с пристрастием, но его почти сразу же узнавали, в какие бы немыслимые наряды и личины он ни рядился, и застывали с распахнутыми ртами, глазами и душами и развешанными ушами.
Мировой антимонопольный комитет (ему хорошо проплатили, были известны и заказчики этой гнусности) додумался обвинить Аркашу в монополизации литературного рынка: доля Аркашиных произведений в общем объёме мировой литературной продукции в отдельные годы превышала девяносто процентов.
– Я согласен, – отвечал на эти обвинения Аркаша, – делите. Можете разделить меня на две, на три части – и каждая будет писать – и как писать! Режьте, да не стесняйтесь: таким как вы не к лицу стеснение! Но ограничить мой гений лимитом печатных листов в минуту вам всё равно не удастся – легче укротить ураган.
Аркаша же занял первые три места в международном конкурсе МинОбров33 на право написания учебника-биографии «Четыреста уроков у Глюкова». И тут же преподал миру очередной урок, вошедший в учебник-биографию под № 401: добровольно отказался от первых двух мест в пользу последующих лауреатов.
Под крышей Пристипоминого дома я опять заскучал и расстроился: я обнаружил очередную родинку, проступившую на этот раз на бедре. И тут же решил, что Пристипома тоже должна почувствовать, каково это – заскучать и расстроиться под крышей её дома.
– Как-то это всё получилось неинтересно, – протянул я, претворяя своё решение в жизнь. – Ты должна была бегать за мной, если не по городам, то по весям, ты должна была буйно преследовать меня своим непомерным желаньем. Я люблю, когда женщины домогаются меня, а я обливаю их ушатом своей непоколебимой праведности. Я ценю таких женщин; рано или поздно я выхожу за них замуж.
– Вы – негодяй, Глюков, это написано в вашем ходатайстве о награждении званием внучки-героя – я читала это ходатайство! – сокрушила меня Пристипома своей информированностью, и я опять скис. – Так что будьте добры – раздевайтесь без лишних слов. Будем знакомиться.
Я подчинился. А что мне оставалось делать? Назвался куром – полезай во щи.
В любой из пар кто сверху – тот мужчина. Тот, кто снизу, становится его женщиной. На этот раз мужчиной был я.
– Возьми меня! Возьми меня силой! – кричала Пристипома, нервно ощупывая ватные клубки моих так называемых бицепсов.
– Я возьму тебя слабостью. Моей половой слабостью, – попытался я её успокоить.
– Это – изнасилование! – закричала она. – Люди! На помощь!
– Не надейся, дура. Ну кому ты нужна?
– Это – изнасилование, – прошептала она, – меня наконец-то насилуют! Помогите ему! Помогите же ему кто-нибудь совладать со мной!
– Да, это – изнасилование, – подтвердил я, – в гнусной форме. В форме равнобедренного эллипсиса.
– Это – изнасилование, – повторила она. – О, Боже! За что? За мою доброту?
– Вы ошибаетесь, – возразил я. – Вам померещилось. Перекреститесь.
– Ну давай же, давай, – потребовала она, – насилуй меня, как зверь – жестоко и страстно!
– Не дам, – сказал я, с внутренним содроганием глядя сверху на её тощее скукоженное личико. – Не могу, я – не робот. Я не хочу тебя, ты мне противна.
– Увези меня из этой злобной страны! – вскричала Пристипома, выскользнув из-под меня в состоянии крайнего возбуждения. – Туда, где тепло и чисто, где женщины изнеженны и томны, как я!
– Давно пора, собирайся, – с энтузиазмом откликнулся я. – Мы возьмём с собой лишь нашу честную способность к труду да чувство гордости великороссов.
– А муляжи отеческих гробов? Нет, не смей, не смей предлагать мне этого! Я хочу умереть на Родине, я хочу завещать Родине своё тело, я хочу, чтоб всё новые поколения наших юношей наслаждались его совершенными заформалиненными формами! О, как ты бессовестен, как безнадёжно ты бессовестен! – выплюнула в меня Пристипома и забилась в рыданиях.
Вы потерпели бы неудачу, попытавшись описать Аркашину внешность, Аркашин голос. С зулусами он мог быть зулусом, с пигмеями – пигмеем, с масаями – масаем. Заснув таким вот утонченным красавцем-брюнетом, он мог проснуться уже рыжим и конопатым, но всё равно обаяшкой. Каждый раз он был иным, и каждый раз – тем же, великим.
– Хотел бы я встретить человека, который не узнал бы меня, – ворчал порою Аркаша.
Ворчал не зря, так как его можно было опознать уже по одной фигуре, которая была в два-три раза крупнее фигуры среднего писателя и в пять-шесть раз – среднего читателя. «Чем крупнее писатель, – объяснял Аркаша, – тем он крупнее». «И наоборот», – дополнял затем Аркаша своё объяснение.
В манерах его застенчивость и великодушие всегда гармонично сочетались с мужественностью и напором, и при любом свете, да и вообще без света, на ощупь, лицо его казалось возмутительно, по-девичьи красивым.
– О, Аркаша! Как он прекрасен! Он дьявольски, дьявольски красив! – восхищённо шептал народ. – Он просто вызывающе хорош!
А Аркаша только посверкивал звездноватыми своими очами, и на кого бросал он быстрый взгляд свой – сердце того несчастного, вмиг в нематериальной своей субстанции испепелённое безответною страстью к Аркаше, оказывалось до последнего своего биения Аркашиным безраздельно и безоговорочно. Такие люди назывались аркашистами и от прочих Аркашиных фанатов, составляющих бо́льшую, грамотную, так называемую прогрессивную часть населения планеты, отличались особой беззаветностью в деле приближения торжества всемирного глюковизма.
Да, Аркаша воистину был прекрасен, но столь же воистину он был и могуч! Он был настолько могуч, что вполне мог в одиночку завоевать небольшое государство типа Германии или Франции. В принципе, он мог бы завоевать и Китай, но это грозило растянуться слишком надолго: вызывать по одному каждого китайца на бой, побеждать его, вызывать следующего…
Так в чём же заключался секрет его совершенства? И можно ли было разгадать этот секрет жалким человеческим умишкой за семьдесят-восемьдесят человеческих лет? Увы, вопросы эти самим провидением были обречены на внеэпохальную риторичность.
Я лежал на спине – вялый, грустный, бледный, тусклый. Мерзкий конец, авангард моей души, но арьергард моего тела, не желал подниматься на защиту моей поруганной чести.
– Размозжи его – мерзкого, недостойного твоего чувства, – разрешил я моей Пристипоме в ответ на её вопросительный взгляд. – А после нахами мне как-нибудь поизящней. Ведь из ваших уст хула – как похвала.
Так говорил я, но не любил я, но не любил я её!
– Вы не любите меня, Глюков, – проинтуичила Пристипома, – и мне суждено пожизненно оставаться девицею.
– Я полюбил бы лишь такую, что изнутри целиком походила бы на меня, была бы такой же умной, великодушной, смелой, слегка авантюрной, где-то даже (местами) гениальной, впрочем, что я перечисляю – всё это перед тобой. Готов биться в истерике, что более живописной картинки тебе ещё не показывали, – выпалил я и приготовился забиться в истерике.