Читать книгу Статьи (Виссарион Григорьевич Белинский) онлайн бесплатно на Bookz (20-ая страница книги)
bannerbanner
Статьи
СтатьиПолная версия
Оценить:
Статьи

4

Полная версия:

Статьи

И однако ж необъятно велико значение этого поэта для русской поэзии и литературы! Имя его давно славно и почтенно; похвалы ему никогда не умолкали. Но, к сожалению, эти похвалы уже лет тридцать пять поются как-то на один голос и состоят из одних и тех же слов, из одних и тех же выражений. А ведь дело критики совсем не в том, чтоб провозгласить писателя великим талантом или гением: это скорее дело общественного мнения, чем критики. Дело критики – привести в сознание, путем анализа, общественное мнение и показать значение, смысл таланта или гения, определить тот жизненный элемент, который составляет исключительное свойство его произведений и которым он обогатил родную литературу и жизнь своего общества. В «Отечественных записках» впервые было сказано, что заслуга Жуковского состоит в том, что он ввел в русскую поэзию романтизм и что истинным романтиком русским был совсем не Пушкин (как об этом кричали лет двадцать), а Жуковский. Слово истины не падает даром, и наше мнение подхватили некоторые «именные» (в противоположность «безыменным») критики, – те самые, которые право критики основывают не на таланте и чувстве изящного, а по-китайски – на экзаменах и числе и цвете мандаринских шариков. Но сказать даже и от себя (не только повторить чужое мнение), что Жуковский ввел романтизм в русскую поэзию, еще не значит все сказать: должно развить и доказать это положение. И мы теперь очень рады, что, назначив статье о Пушкине столь широкие рамы, можем представить во введении к ней картину исторического развития всей литературы русской, а вместе с тем и привести в исполнение давнишнее желание наше – вполне развить и высказать наш взгляд на поэта, которому мы так много обязаны в деле собственного нашего развития, с мыслию о котором сливается для нас столько прекрасных и живых воспоминаний, – поэзия которого давно срослась с нашим сердцем и к которому теперь мы, в то же время, чужды всяких восторженных предубеждений… Мы надеемся, что для публики подобная статья не может не быть интересна, ибо ей дорог предмет ее, – а от кого же услышит она о нем живое, современное слово? Неужели от задорливых педантов, которые кричат только об именности и безыменности, как о праве критиковать, и всякое чужое мнение считают или дерзким, или продажным потому только, что хоть оно и не их мнение, однако ж находит себе сочувствие и отзыв в ущерб их педантическим возгласам, всегда подписанным их собственным именем?.. Дожидайтесь от них!..

Батюшков также пользуется на Руси большим и заслуженным вниманием и также ждет себе критической оценки. Имя его связано с именем Жуковского: они действовали дружно в лучшие годы своей жизни; их разлучила жизнь, но имена их всегда как-то вместе ложатся под перо критика и историка русской литературы. Батюшков имеет важное значение в русской литературе – конечно, не такое, как Жуковский, но тем не менее самобытное. Он явился на поприще несколько позже Жуковского и занимает место в литературе тотчас после него. Поэтому весьма удобно определить его значение (не теряясь в подробностях) в одной статье с Жуковским, – что и постараемся мы сделать теперь.

Жуковский ввел в русскую поэзию романтизм. Что же такое романтизм вообще и романтизм Жуковского в особенности? – Вот вопрос, от решения которого зависит определение значения, какое имеет Жуковский в русской литературе… У нас много говорили, толковали и спорили о романтизме. «Московский телеграф» был журналом, как бы издававшимся для романтизма, – а журнал этот существовал с 1825 по 1834 год. Но если толки о романтизме кончились на Руси с «Московским телеграфом», то начались они гораздо раньше, именно в исходе второго десятилетия текущего столетия. Но от всего этого вопрос не уяснился, и романтизм по-прежнему остался таинственным и загадочным предметом. Его поняли как противоположность французскому псевдоклассицизму. Отсюда, естественно, вышла ошибка: как под «классицизмом» разумели известную условную форму искусства, так под «романтизмом» стали разуметь нарушение правил этой условной формы. И потому, кто соблюдал в трагедии знаменитые три единства, героями ее делал только царей и их наперсников, заставляя их говорить напыщенно и важно, – тот считался классиком; кто же, в своей драме, переносил действие из одного места в другое, на нескольких страницах сосредоточивал событие, совершившееся в промежутке не одного десятка лет, число актов своей драмы не хотел ограничивать заветною суммою пяти, а действующими лицами в ней позволял быть людям всякого звания, – тот считался ультраромантиком. Взгляд «Телеграфа» на романтизм был именно таков. Лучшим доказательством этого служат теперешние драматические изделия бывшего издателя «Московского телеграфа»: подобно классическим трагедиям доброго старого времени, драмы г. Полевого так же точно сколки и рабские копии, только с других образцов, и в них не видно даже таланта подражательности, а видна одна способность передразниванья и смелого заимствования, – между тем как именно передразниванье и заимствованье ставил г. Полевой в непростительный грех псевдоклассическим поэтам. Очевидно, что он классицизм и романтизм полагал во внешней форме. Пушкина поэмы, мелкие стихотворения, самая фактура стиха – все было ново и нисколько не походило на образцы существовавшей до него русской поэзии: и за это-то именно г. Полевой, вместе с другими, провозгласил Пушкина романтиком, нисколько не подозревая романтика в Жуковском.

Действительно, у романтической поэзии необходимо должна быть своя форма, непохожая на форму классической, но это потому, что всякая оригинальная идея имеет свою, ей присущую, оригинальную форму, всякий самобытный дух является в свойственной ему самобытной личности. Однако ж как форма есть творение явившегося в ней духа, то, отправляясь от формы, никогда нельзя постичь заключенного в ней духа; наоборот, только отправляясь от духа, можно постичь и самый дух и выразившую его форму. Поэтому сущность романтизма заключается в его идее, а не в произвольных случайностях внешней формы.

Романтизм – принадлежность не одного только искусства, не одной только поэзии: его источник в том, в чем источник и искусства и поэзии, – в жизни. Жизнь там, где человек, а где человек, там и романтизм. В теснейшем и существеннейшем своем значении романтизм есть не что иное, как внутренний мир души человека, сокровенная жизнь его сердца. В груди и сердце человека заключается таинственный источник романтизма; чувство, любовь есть проявление или действие романтизма, и потому почти всякий человек – романтик. Исключение остается только или за эгоистами, которые, кроме себя, никого любить не могут, или за людьми, в которых священное зерно симпатии и антипатии задавлено и заглушено или нравственною неразвитостью, или материальными нуждами бедной и грубой жизни. Вот самое первое, естественное понятие о романтизме.

Законы сердца, как и законы разума, всегда одни и те же, и потому человек, по натуре своей, всегда был, есть и будет один и тот же. Но как разум, так и сердце живут, а жить значит развиваться, двигаться вперед: поэтому человек не может одинаково чувствовать и мыслить всю жизнь свою; но его образ чувствования и мышления изменяется сообразно возрастам его жизни: юноша иначе понимает предметы и иначе чувствует, нежели отрок; возмужалый человек много разнится в этом отношении от юноши, старец – от мужа, хотя все они чувствуют одним и тем же сердцем, мыслят одним и тем же разумом. Это различие в характере чувства и мысли вытекает из природы человека и существует для каждого: оно связано с его неизбежным свойством расти, мужать и стареться физически. Но человек имеет не одно только значение существа индивидуального и личного. Кроме того, он еще член общества, гражданин своей земли, принадлежит к великому семейству человеческого рода. Поэтому он – сын времени и воспитанник истории: его образ чувствования и мышления видоизменяется сообразно с общественностью и национальностью, к которым он принадлежит, с историческим состоянием его отечества и всего человеческого рода. Итак, чтоб вернее определить значение романтизма, мы должны указать на его историческое развитие. Романтизм не принадлежит исключительно одной только сфере любви: любовь есть только одно из существенных проявлений романтизма. Сфера его, как мы сказали, – вся внутренняя, задушевная жизнь человека, та таинственная почва души и сердца, откуда подымаются все неопределенные стремления к лучшему и возвышенному, стараясь находить себе удовлетворение в идеалах, творимых фантазиею. Здесь, для примера, укажем только на то, как проявлялась любовь – по преимуществу романтическое чувство – в историческом движении человечества.

Восток – колыбель человечества и царство природы. Человек на Востоке – сын природы: младенцем лежит он на груди ее и старцем умирает на ее же груди. Восток и теперь остался верен основному закону своей жизни – естественности, близкой к животности. Любовь на Востоке навсегда осталась в первом моменте своего проявления: там она всегда выражала и теперь выражает не более, как чувственное, на природе основанное, стремление одного пола к другому. Само собою разумеется, что первый и основный смысл любви заключается в заботливости природы о поддержании и размножении рода человеческого. Но если б в любви людей все ограничивалось только этим расчетом природы, – люди не были бы выше животных. Следственно, это чувственное стремление в любви человека одного пола к человеку другого пола есть только один из элементов чувства любви, его первый момент, за которым, в развитии, следуют высшие, более духовные и нравственные моменты. Востоку суждено было остановиться на первом моменте любви и в нем найти полное осуществление этого чувства. Отсюда вытекает семейственность, как главный и основный элемент жизни восточных народов. Иметь потомство – первая забота и высочайшее блаженство восточного жителя; не иметь детей – это для него знамение небесного проклятия, нравственного отвержения. По закону иудейскому, бесплодные женщины были побиваемы каменьями, как преступницы. Отцы там женили сыновей своих еще отроками; брат должен был жениться на вдове своего брата, чтобы восстановить семя своему брату. Отсюда же выходит и восточная полигамия (многоженство). Гаремы существовали на Востоке всегда, и их нельзя считать исключительно принадлежащими исламизму. Обитатель Востока смотрит на женщину, как на жену пли как на рабыню, но не как на женщину: потому что от женщины мужчина всегда добивается взаимности, как необходимого условия счастливой любви, – от жены или рабы он требует только покорности. Для него это вещь, очень искусно приноровленная самою природою для его наслаждения; кто же станет церемониться с вещию? Мифы – самое верное свидетельство романтической жизни народов. В мифах Востока мы не находим еще ни идеала красоты, ни идеала женщины. Все мифы его по преимуществу выражают одно неутолимое вожделение, одно чувство: сладострастие, – одну идею: вечную производительность природы.

Гораздо выше романтизм греческий. В Греции любовь является уже в высшем моменте своего развития: там она – чувственное стремление, просветленное и одухотворенное идеею красоты. Там уже в самом начале мифического сознания, за явлением Эроса (любви как общей сущности мировой жизни) – тотчас следует рождение Афродиты – красоты женской. Афродита собственно была не богинею любви, но богинею красоты. Когда родилась она из волн морских и вышла на берег, к ней сейчас присоединились любовь и желание. Этот грациозный миф достаточно объясняет собою сущность и характер эллинского понятия об отношениях обоих полов. Грек обожал в женщине красоту, а красота уже порождала любовь и желание; следовательно, любовь и желание были уже результатом красоты. Отсюда понятно, как у такого нравственно-эстетического народа, как греки, могла существовать любовь между мужчинами, освященная мифом Ганимеда, – могла существовать не как крайний разврат чувственности (единственное условие, под которым она могла бы являться в наше время), а как выражение жизни сердца. Примеры такой любви были очень нередки у греков. Вот один из самых поразительных. Павзаний говорит, что он нашел в одном месте статую юноши, названную антэрос (взаимная любовь), и рассказывает услышанную им от жителей того места легенду о происхождении этой статуи. Один юноша, тронутый необыкновенною красотою другого, почувствовал к нему непреодолимо страстное стремление. Встретив в ответ на свое чувство совершенную холодность и напрасно истощив мольбы и стоны к ее побеждению, он бросился в море и погиб в нем. Тогда прекрасный юноша, вдруг проникнутый и пораженный силою возбужденной им страсти, почувствовал к погибшему такое сожаление и такую любовь, что и сам добровольно погиб в волнах того же моря. В честь обоих погибших и была воздвигнута статуя – антэрос.

У греков была не одна Венера, но три: Урания (небесная), Пандемос (обыкновенная) и Апострофия (предохраняющая пли отвращающая). Значение первой и второй понятно без объяснений; значение третьей было – предохранять и отвращать людей от гибельных злоупотреблений чувственности. Из этого видно, что нравственное чувство всегда лежало в самой основе национального эллинского духа. Однако ж это нисколько не противоречит тому, что преобладающий элемент их любви было неукротимое, страстное стремление, требовавшее или удовлетворения, или гибели. Поэтому они смотрели на Эрота, как на бога страшного и жестокого, для которого было как бы забавою губить людей. Множество трагических легенд любви, у греков, вполне оправдывает такой взгляд на Эрота – это маленькое крылатое божество с коварною улыбкою на младенческом лице, с гибельным луком в руке и страшным колчаном за плечами. Кому не известно предание о несчастной любви Сафо к Фаону и о скале Левкадской? А сколько легенд о страстной любви между братьями и сестрами, любви, которая оканчивалась или смертью без удовлетворения, или казнью раздраженных богов в случае преступного удовлетворения! Овидий передал потомству ужасную легенду о такой любви дочери к отцу. Старая няня несчастной ввела ее в темноте на ложе отца, упоенного вином и не подозревавшего истины, – и сперва эвмениды, а потом превращение было наказанием богов, постигшим несчастную. Но сколько грации и гуманности в греческой любви, когда она увенчивалась законною взаимностию! Недаром в прелестном мифе Эрота и Психеи греки выразили поэтическую мысль брачного сочетания любви с душою! Павзаний рассказывает о статуе стыдливости трогательную, исполненную души и грации романтическую легенду. Статуя эта изображала девушку, которой преклоненная голова была накрыта покрывалом. Вот смысл этой статуи: когда Одиссей, Женившись на Пенелопе, решился возвратиться из Лакедемона в Итаку, Икар, престарелый царь, тесть его, не вынося мысли о разлуке с дочерью, со слезами умолял его остаться. Улисс уже готов был взойти на корабль, – старец пал к его ногам. Тогда Улисс сказал ему, чтобы он спросил свою дочь, кого она выберет между ними – отца или мужа: Пенелопа, не говоря ни слова, накрылась покрывалом, – и старец из этого безмолвного и грациозно-женственного ответа понял, что муж для нее дороже отца, хотя страх и нежелание оскорбить чувство родительской любви и сковали уста ее… Это романтизм!.. В учении вдохновенного философа, божественного Платона, греческое созерцание любви возвышается до небесного просветления, так что ничего не оставляет, в победу над собою, средним векам, этой ультраромантической эпохе…

Наслаждение красотою (говорит этот величайший романтик де только древней Греции, но и всего мира) в этом мире возможно в человеке только по воспоминанию той единой, истинной и совершенной красоты, которую душа припоминает себе в первоначальной ее родине. Вот почему зрелище прекрасного на земле, как воспоминание о красоте горней, способствует тому, чтоб окрилять душу к небесному и возвращать ее к божественному источнику всякой красоты… Красота была светлого вида в то время, когда мы, счастливым хором, следовали за Днем, в блаженном видении и созерцании; другие же за другими богами; мы зрели и совершали блаженнейшее из всех таинств; приобщались ему всецелые, непричастные бедствиям, которые в позднее время нас посетили; погружались в видения совершенные, простые, не страшные, но радостные, и созерцали их в свете чистом, сами будучи чисты и не запятнаны тем, что мы, ныне влача с собою, называем телом, мы, заключенные в него, как в раковину… Красота одна получила здесь этот жребий: быть пресветлою и достойною любви. Не вполне посвященный, развратный стремится к самой красоте, невзирая на то, что носит ее имя; он не благоговеет перед нею, а, подобно четвероногому, ищет одного чувственного наслаждения, хочет слить прекрасное с своим телом… Напротив того, вновь посвященный, увидев богам подобное лицо, изображающее красоту, сначала трепещет; его объемлет страх; потом, созерцая прекрасное, как бога, он обоймет, и, если бы не боялся, что назовут его безумным, он принес бы жертву предмету любимому…

Нельзя не согласиться, что никогда романтизм не являлся в таком лучезарном и чистом свете своей духовной сущности, как в этих словах величайшего из мудрецов классической древности…

Но все это показывает только глубокость эллинского духа, часто в созерцаниях своих опережавшего самого себя, и не только не противоречит, но еще подтверждает истину, что пафос к красоте составлял высшую сторону жизни греков. А богиня красоты, – как мы уже заметили выше, – сопровождалась у них любовью и желанием… Чувство красоты, как только красоты, а не красоты и души вместе, не есть еще высшее проявление романтизма. Женщина существовала для грека в той только мере, в какой была она прекрасна, и ее назначение было – удовлетворять чувству изящного сладострастия. Самая стыдливость ее служила к усилению страстного упоения мужчины. Елена «Илиады» – представительница греческой женщины: и боги и смертные иногда называют ее бесстыдною и презренною, но ей покровительствует сама Киприда и собственною рукою возводит ее на ложе Александра боговидного, позорно бежавшего с поля битвы; за нее сражаются цари и народы, гибнет Троя и пылает Илион – священная обитель царственного старца Приама… В пьесах, так превосходно переведенных Батюшковым из греческой антологии, можно видеть характер отношений любящихся, как, например, в этой эпиграмме:

Свершилось: Никагор и пламенный ЭротЗа чашей вакховой Аглаю победили…О, радость! Здесь они сей пояс разрешили,Стыдливости девической оплот.Вы видите: кругом рассеяны небрежноОдежды пышные надменной красоты,Покровы легкие из дымки белоснежной,И обувь стройная, и свежие цветы:Здесь все развалины роскошного убора,Свидетели любви и счастья Никагора!

В этой пьеске схвачена вся сущность романтизма по греческому воззрению: это – изящное, проникнутое грациею наслаждение. Здесь женщина – только красота, и больше ничего; здесь любовь – минута поэтического, страстного упоения, и больше ничего. Страсть насытилась – и сердце летит к новым предметам красоты. Грек обожал красоту, – и всякая прекрасная женщина имела право на его обожание. Грек был верен красоте и женщине, но не этой красоте или этой женщине. Когда женщина лишалась блеска своей красоты, она теряла, вместе с ним, и сердце любившего ее. И если грек ценил ее и в осень дней ее, то все же оставаясь верным своему воззрению на любовь, как на изящное наслаждение:

Тебе ль оплакивать утрату юных дней?Ты в красоте не изменилась,И для любви моейОт времени еще прелестнее явилась…Твой друг не дорожит неопытной красой,Незрелой в таинствах любовного искусства:Без жизни взор ее стыдливый и немой,И робкий поцелуй без чувства.Но ты, владычица любви,Ты страсть вдохнешь и в мертвый камень;И в осень дней твоих не погасает пламень,Текущий с жизнию в крови…Сколько страсти и задушевной грации в этой эпиграмме;В Лаисе нравится улыбка на устах,Ее пленительны для сердца разговоры;Но мне милей ее потупленные взорыИ слезы горести внезапной на очах.Я в сумерки, вчера, одушевленный страстью,У ног ее любви все клятвы повторял,И с поцелуем, к сладострастьюНа ложе роскоши тихонько увлекал…Я таял, и Лаиса млела…Но вдруг уныла, побледнела,И слезы градом из очей!Смущенный, я прижал ее к груди моей:«Что сделалось, скажи, что сделалось с тобою?» —Спокойна, ничего, бессмертными клянусь!Я мыслию была встревожена одною:Вы все обманчивы, и я… тебя страшусь.

Романтическая лира Эллады умела воспевать не одно только счастие любви, как страстное и изящное наслаждение, и не одну муку неразделенной страсти: она умела плакать еще и над урною милого праха, и элегия – этот ультраромантический род поэзии – был создан ею же, светлого музою Эллады. Когда от страстно любящего сердца смерть отнимала предмет любви прежде, чем жизнь отнимала любовь, – грек умел любить скорбною памятью сердца:

В обители ничтожества унылой,О незабвенная! прими потоки слез,И вопль отчаянья над хладною могилой,И горсть, как ты, минутных роз.Ах, тщетно все! из вечной сениНичем не призовем твоей прискорбной тени;Добычу не отдаст завистливый Аид.Здесь онемение; все хладно, все молчит;Надгробный факел мой лишь мраки освещает…Что, что вы сделали, властители небес?Скажите, что краса так рано погибает?Но ты, о мать земля! с сей данью горьких слез,Прими почившую, поблекший цвет весенний,Прими, и успокой в гостеприимной сени!

Но примеры романтизма греческого не в одной только сфере любви. «Илиада» усеяна ими. Вспомните Ахиллеса,

В сердце питавшего скорбь о красноопоясанной деве,Силой Атрида отъятой.

Когда уводят от него Бризеиду, страшный силою и могуществом герой -

Бросил друзей Ахиллес, и далеко от всех, одинокий,Сел у пучины седой и, взирая на понт темиоводный,Руки в слезах простирал, умоляя любезную матерь.

Эта сила, эта мощь, которая скорбит и плачет о нанесенной сердцу ране, вместо того чтоб страшно мстить за нее, – что же это такое, если не романтизм? А тень несчастливца Патрокла, явившаяся Ахиллу во сне?

Только Пелид на брегу неумолкно шумящего моряТяжко стенящий лежал, окруженный толпой мирмидонян,Ниц на поляне, где волны лишь шумные билися в берег.Там над Пелидом сон, сердечных тревог укротитель,Сладкий разлился: герой истомил благородные члены,Гектора быстро гоня пред высокой стеной Илиона.Там Ахиллесу явилась душа несчастливца Патрокла,Призрак, величием с ним и очами прекрасными сходный;Та ж и одежда и голос тот самый, сердцу знакомый…

Тень Патрокла умоляет Ахилла о погребении и о том еще, когда придет час Ахилла, то чтоб кости их покоились в одной урне… Ахилл отвечает возлюбленной тени радостною готовностию совершить ее «заветы крепкие» и молит ее приблизиться к нему для дружного объятия…

Рек, и жадные руки любимца обнять распростер он;Тщетно: душа Менетида, пак облако дыма, сквозь землюС воем ушла. И вскочил Ахилл, пораженный виденьем,И руками всплеснул, и печальный так говорил он:«Боги! так подлинно есть и в Аидовом доме подземномДух человека и образ, но он совершенно бесплодный!Целую ночь, я видел, душа несчастливца ПатроклаВсе надо мною стояла, стенающий, плачущий призрак;Все мне заветы твердила, ему совершенно подобясь!»

Это ли не романтизм?

А старец Прпам, лобызающий руки убийцы детей своих и умоляющий его о выкупе Гекторова тела?

Старец, никем не примеченный, входит в покой и, ПелидуВ ноги упав, обымает колена и руки целует,Страшные руки, детей у него погубившие многих…

«Вспомни отца своего, Ахиллес, бессмертным подобный, Старца такого ж, как я, на пороге старости скорбной! Может быть, в самый сей миг, и его, окруживши, соседи Ратью теснят, и некому старца от горя избавить… Но по крайней он мере, что жив ты, и зная и слыша, Сердце тобой веселит и вседневно льстится надеждой Милого сына узреть, возвратившегося в дом из-под Трои. Я же, несчастнейший смертный, сынов возрастил браноносных В Трое святой, и из них ни единого мне не осталось! Я пятьдесят их имел при нашествии рати ахейской: Их девятнадцать братьев от матери было единой; Прочих родили другие любезные жены в чертогах; Многим Арей истребитель сломил им несчастным колена, Сын остался один, защищал он и град наш и граждан; Ты умертвил и его, за отчизну сражавшегося храбро, Гектора! Я для него прихожу к кораблям мирмидонским; Выкупить тело его приношу драгоценный я выкуп. Храбрый, почти ты богов, над моим злополучием сжалься, Вспомнив Пелея родителя! я еще более жалок! Я испытую, чего на земле не испытывал смертный: Мужа, убийцы детей моих, руки к устам прижимаю! " Так говоря, возбудил об отце в нем печальные думы; За руку старца он взяв, от себя отклонил его тихо. Оба они вспоминая: Приам – знаменитого сына, Горестно плакал, у ног ахиллесовых в прахе простертый; Царь Ахиллес, то отца вспоминая, то друга Патрокла, Плакал – и горестный стон их кругом раздавался по дому.

Заключим наши указания на романтизм греческий прекрасною эпиграммою, переведенною Батюшковым же из греческой антологии; она называется – «Явор к прохожему»:

bannerbanner