
Полная версия:
Русская литература в 1844 году
В это-то время явился г. Языков. Несмотря на неслыханный успех Пушкина, г. Языков в короткое время успел приобрести себе огромную известность. Все были поражены оригинальною формою и оригинальным содержанием поэзии г. Языкова, звучностью, яркостью, блеском и энергиею его стиха. Что в г. Языкове действительно был талант, об этом нет и спора; но пора уже рассмотреть, до какой степени были справедливы заключения публики того времени об оригинальности поэзии и достоинстве стиха г. Языкова.
Начнем с оригинальности. Пафос поэзии г. Языкова составляет поэзия юности! Теперь посмотрим, как понял поэт поэзию юности, и попросим его самого отвечать на этот вопрос.
Нам было весело, друзья,Когда мы лихо пировали,Свободу нашего житьяИ целый мир позабывали!Те дни летели, как стрела,Могучим кинутая луком;Они звучали ярким звукомРазгульных песен и стекла;Как искры брызжущие сталиНа поединке роковом,Как очи светлые вином,Они пленительно блистали.{23}В этих стихах, так сказать, программа всей поэзии г. Языкова. Но вот целое стихотворение – «Кубок», представляющее апофеозу юности и любви поэта:
Восхитительно играетДрагоценное вино!Снежной пеною играет,Златом искрится оно!Услаждающая влагаОживит тебя всего:Вспыхнут радость и отвагаБлеском взора твоего;Самобытными мечтамиЗагуляет голова,И, как волны за волнами,Из души польются самиВдохновенные слова;Строен, пышен, мир житейскойРазвернется пред тобой…Много силы чародейскойВ этой влаге золотой!И любовь развеселяетЧеловека, и онаЖивотворно в нем играетСтоль же сладостно-сильна;В дни прекрасного расцветаПоэтических забот (???)Ей деятельность поэтаДани дивные несет;Молодое сердце бьется,То притихнет и дрожит,То проснется, встрепенется,Словно выпорхнет, взовьетсяИ куда-то улетит!И, послушно, имя девыСтанет в лики чудных слов (???)И сроднятся с ним напевыВечно-памятных стихов! (!!!)Дева-радость, величайсяРедкой славою любви,Настоящему вверяйсяИ мгновения лови!Горделивый и свободный,Чудно (?) пьянствует (!) поэт!Кубок взял: душе угодныЭтот образ, этот цвет (?!);Сел и налил; их ласкаетВзором, словом и рукой;Сразу кубок выпивает,И высоко поднимает,И над буйной головойДержит. Речь его струитсяБезмятежно-весела,А в руке еще таитсяЖребий бренного стекла (???!!!){24}Вот она – поэзия юности и любви поэта, по идеалу г. Языкова!.. Чудно пьянствует поэт; а что ж тут чудного, кроме разве того, что и поэт так же может пьянствовать, как и… приберите сами, читатели, к нашему «и» кого вам угодно. Мы понимаем, что есть поэзия во всем живом, стало быть, есть она и в питье вина; но никак не понимаем, чтоб она могла быть в пьянстве; поэзия может быть и в еде, но никогда в обжорстве. Пьют и едят все люди, но пьянствуют и обжираются только дикари. Подобное антиэстетическое направление наш поэт довел до того, что в одном стихотворении, вспоминая о времени своего студенчества, говорит:
Ну, да! судьбой благосклоннойВо здравье было мне даноТой жизни мило-забубеннойИзведать крепкое вино.В другом стихотворении, приглашая друзей на свою могилу, поэт восклицает:
Во славу мне, вы чашу круговуюНаполните блистательным вином,Торжественно пропойте песнь родную,И пьянствуйте о имени моем.{25}Спрашивается: каким образом поэт с дарованием, человек образованный и принадлежащий к одному из заметнейших кругов общества, – каким образом мог он дойти до такой антиэстетичности, до такой, выразимся прямее, тривиальности в мысли, чувстве и выражении? – Нетрудно объяснить это странное явление. До Пушкина наша поэзия была не только риторическою, но и скучно-чопорною, приторно-сентиментальною. Она или воспевала надутыми словами разные иллюминации, или перекладывала в пухлые фразы газетные реляции; а если вдавалась в сферу частной жизни, то или жеманно сентиментальничала, или старалась прикинуться сладострастною на манер древних. Нужна была сильная реакция этому риторическому направлению. Разумеется, эта реакция должна была заключаться в натуре, естественности и простоте как предметов, избираемых поэзиею, так и в выражении этих предметов. Понятно, что все захотели быть народными, каждый по-своему. Так, Дельвиг начал писать русские песни; г. Языков начал брать слова и предметы из житейского русского мира, запел русским удальцом. Но тут прогресс был только в намерении, а в исполнение забралась та же риторика, которая водянила и прежнюю поэзию. Песни Дельвига были песнями барина, пропетыми будто бы на мужицкий лад. Удаль г. Языкова была тоже удалью барина, который только в стихах носил шапку, заломленную набекрень, а в самом деле, одевался как одеваются все порядочные люди его сословия. В послании Пушкина к г. Языкову, которое мы привели выше (и на которое должно смотреть, как на исключение между его стихотворениями), упоминается о хмельной браге: ясно, что поэт здесь только прикинулся пьющим этот напиток, а в самом-то деле никогда не пил, а прикинулся, чтоб казаться народным. Вообще, о нравственности всех тогдашних поэтов отнюдь не должно заключать по их стихам в честь вину и пьянству: в этом случае. они риторически налыгали на себя небывальщину. Этого рода риторизм есть главная основа всей поэзии г. Языкова. Все его ухорские и мило-забубенные выходки, его молодое буйство и чудное пьянство явились в печати не как выражение действительности (чем должна быть всякая истинная поэзия), а так, только для красоты слога, как говорит Манилов. Кстати о риторике: перечтите его пьесы: «Олег», «Евпатий»,{26} «Песня короля Регнера»,[5] «Ливония», «Кудесник», «Новогородская песня», «Услад», «Меченосец Аран», «Песнь Баяна»: что такое все это, если не риторика, хотя и не лишенная своего рода изящества? Тут славяне полубаснословных времен Святослава и русские XIII века говорят и чувствуют, как ливонские рыцари, которые, в свою очередь, очень похожи на немецких буршей; тут ни в чем нет истины – ни в содержании, ни в красках, ни в тоне. А там, где поэт говорит от себя, нет никакой истины в чувстве, мысль придумана, произвольно кончена, стих блестящ, бросается в глаза, поражает слух своею необыкновенностью, и читатель только до тех пор признает его прекрасным, пока не даст себе труда присмотреться и прислушаться к нему.
Люди, не симпатизировавшие с романтической школой, нападали на некоторые стихотворения г. Языкова за отсутствие в них чувства целомудрия, за слишком не прикрытое даже цветами поэзии сладострастие. Мы так думаем, что эти пьесы так же точно заслуживают упрек за отсутствие в них именно того, излишнее присутствие чего в них так восхищало одних, так оскорбляло других. Сладострастие этих пьес холодное; это не более, как шалость воображения. Следующая пьеса самого г. Языкова есть лучшая критика на все его пьесы в этом роде:
Ночь безлунная звездамиУбирала синий свод;Тихи были зыби вод;Под зелеными кустами,Сладко, дева-красота,Я сжимал тебя руками;Я горячими устамиЦеловал тебя в уста;Страстным жаром подымалисьПерси полные твои;Разлетаясь, развивалисьЧерных локонов струи;Закрывала, открывалаТы лазурь своих очей;Трепетала и вздыхалаГрудь, прижатая к моей.Под ночными небесамиСладко, дева-красота,Я горячими устамиЦеловал тебя в уста…Небесам благодаренье!Здравствуй, дева-красота!То играло сновиденье,Бестелесная мечта!{27}Когда муза г. Языкова прикидывается вакханкою, в ее бестелесном лице блестит яркий румянец наглого упоения, но худо то, что этот румянец, если вглядеться в него, оказывается толстым слоем румян… Теперь об оригинальном стихе г. Языкова: в нем много блеска и звучности; первый ослепляет, вторая оглушает, и изумленный читатель, застигнутый врасплох, признает стих г. Языкова образцовым. Первое и главное достоинство всякого стиха составляет строгая точность выражения, требующая, чтоб всякое слово необходимо попадало в стих и стояло на своем месте, так чтоб его никаким другим заменить было невозможно, чтоб эпитет был верен и определителен. Только точность выражения делает истинным представляемый поэтом предмет, так что мы как будто видим перед собою этот предмет. Стихи г. Языкова очень слабы со стороны точности выражения. Это можно доказать множеством примеров. Вот несколько:
Те дни летели, как стрела,Могучим кинутая луком;Они звучали ярким звуком.Разгульных песен и стекла;Как искры брызжущие сталиНа поединке роковом,Как очи, светлые вином,Они пленительно блистали.{28}Что такое яркий звук разгульных песен? Есть ли какая-нибудь точность и какая-нибудь образность в этом выражении? И как могли звучать дни? И неужели искры только тогда пленительны, когда брызжут на роковом поединке? И какое отношение имеют эти страшные искры к веселой жизни поэта. Разберите все это строго, переведите все эти фразы на простой язык здравого смысла, – и вы увидите один набор слов, замаскированный кажущимся вдохновением, кажущеюся красотою стиха…
Вспыхнут радость и отвагаБлеском взора твоего.Неужели это поэтический образ?
Самобытными мечтамиЗагуляет голова.Что за самобытные мечты? разве – пьяные?
Чудно пьянствует поэт.{29}Что ж тут чудного?
Прекрасно радуясь, играя,Надежды смелые кипят.{30}Что за эпитет: прекрасно радуясь?
Ты вся мила, ты вся прекрасна!Как пламенны твои уста!Как безгранично сладострастнаТвоих объятий полнота!{31}Безгранично сладострастная полнота объятий: помилуйте, да этого «не хитрому уму не выдумать бы в век»!..
Здесь муза песен полюбилаМои словесные дела.Разнообразные надеждыЯ расточительно питал.. . . Грозою правойТы знаменито их пугнешь.Тебе привет мой издалечеОт москворецких берегов,Туда, где звонких звоном вечаМоих пугалась ты стихов.Товарищи, как думаете вы?Для вас я пел?. . .Нет, не для вас! —Она меня хвалила,Ей нравились разгульный мой венок,И младости заносчивая сила,И пламенных восторгов кипяток.Благословляю твой возвратИз этой нехристи немецкойНа Русь, к святыне москворецкой.{32}Неточность, вычурность и натянутость всех этих выражений и слов, означенных нами курсивом, слишком очевидны и не требуют доказательств. Заметим только, что немецкая нехристь есть выражение, уже оставляемое даже русскими мужичками, понявшими наконец, что немцы веруют в того же самого Христа, в которого и мы веруем; г. Языков тоже понимает это – в чем мы ручаемся за него; но как ему во что бы ни стало надо быть народным и как поэзия для него только маскарад, то, являясь в печати, он старается закрыть свой фрак зипуном, поглаживает свою накладную бороду и, чтоб ни в чем не отстать от народа, так и щеголяет в своих стихах и грубостию чувств и выражений. По его мнению, это значит быть народным! Хороша народность! Кому не дано быть народным и кто хочет сделаться им насильно, тот непременно будет простонародным или вульгарным. У г. Языкова нет ни одного стихотворения, в котором не было бы хотя одного слова, некстати поставленного или изысканного и фигурного. Если б приведенных нами примеров кому-нибудь показалось мало или доказательства наши кому-нибудь показались бы неудовлетворительными, мы всегда будем готовы представить и больше примеров и придать нашим доказательствам большую убедительность и очевидность… Правда, встречаются у него иногда и весьма счастливые и ловкие стихи и выражения, но они всегда перемешаны с несчастными и неловкими. Так, например, в стихотворении «Пожар»:
Уже, осушены за Русь и сходки наши,Высоко над столом состукивались чаши,И разом кинуты всей силою плеча.Скакали по полу, дробяся и бренча.Последний стих хорош, но глагол состукивались как-то отзывается изысканностию, а выражение: кидать всей силою плеча совершенно ложно.
Картина пышная и грозная пред нами;Под громоносными ночными облаками,Полнеба заревом багровым обхватив,Шумел и выл огня блистательный разлив.Последние два стиха даже очень хороши; но эпитет громоносными во втором стихе не то, чтоб неточность, а как-то отзывается общим местом, и его вставка в стих если чем-нибудь оправдывается, так это разве необходимостью составить стих непременно из шести стоп. В том же стихотворении есть стихи:
Ты помнишь ли, как мы, на празднике ночном,Уже веселые и шумные вином,Уже певучие (?) и светлые (!), кругамиСидели у стола…Что за странный набор слов!
Есть у г. Языкова несколько стихотворений очень недурных, несмотря на их недостатки, как, например: «Поэту», «Две картины», «Вечер», «Подражание псалму CXXXVI». Еще раз: мы и не думаем отрицать таланта в г. Языкове, но хотим только определить объем этого таланта. Имя г. Языкова навсегда принадлежит русской литературе и не сотрется с ее страниц даже тогда, когда стихотворения его уже не будут читаться публикою: оно останется известно людям, изучающим историю русского языка и русской литературы. Г. Языков принес большую пользу нашей литературе даже самыми ошибками своими: он был смел, и его смелость была заслугою. Вычурные выражения, оскорбляющие эстетический вкус, мнимая оригинальность языка, внешняя красота стиха, ложность красок и самых чувств – все это теперь уже сознано в поэзии г. Языкова, и все это теперь уже не даст успеха другому поэту; но все это было необходимо и принесло великую пользу в свое время. Дотоле всякая мысль, всякое чувство, всякое выражение, словом, всякое содержание и всякая форма казались противными и эстетическому вкусу, если они не оправдывались, как копия образцом, произведением какого-нибудь писателя, признанного образцовым. Оттого писатели наши отличались удивительною робостию; всякое новое, оригинальное выражение, родившееся в собственной их голове, приводило их в ужас; литература в свою очередь отличалась скучным однообразием, особенно в произведениях второстепенных талантов. Чтоб иметь право писать не так, как все писали, надо было сперва приобрести огромный авторитет. Таким образом, первые сочинения Пушкина ужасали наших классиков своеволием мысли и выражения. И потому смелые, по их оригинальности, стихотворения г. Языкова имели на общественное мнение такое же полезное влияние, как и проза Марлинского – они дали возможность каждому писать не так, как все пишут, а как он способен писать, следственно, каждому дали возможность быть самим собой в своих сочинениях. Это было задачею всей романтической эпохи нашей литературы, задачею, которую она счастливо решила.
Вот историческое значение поэзии г. Языкова: оно немаловажно. Но в эстетическом отношении общий характер поэзии г. Языкова чисто риторический, основание зыбко, пафос беден, краски ложны, а содержание и форма лишены истины. Главный ее недостаток составляет та холодность, которую так справедливо находил Пушкин в своем произведении «Руслан и Людмила». Муза г. Языкова не понимает простой красоты, исполненной спокойной внутренней силы: она любит во всем одну яркую и шумную, одну эффектную сторону. Это видно во всякой строке, им написанной, это он даже сам высказал:
Так гений радостно трепещет,Свое величье познает,Когда пред ним гремит и блещетИного гения полет.Повидимому, поэзия г. Языкова исполнена бурного, огненного вдохновения; но это не более как разноцветный огонь отразившегося на льдине солнца, это… но мы лучше объясним нашу мысль собственными стихами г. Языкова:
… Так волнаВ лучах светила золотогоБлестит, кипит – но холодна!{33}Рассказывая в удалых стихотворениях более всего о своих попойках, г. Языков нередко рассуждал в них и о том, что пора уже ему охмелиться и приняться за дело. Это благое намерение, или лучше, эта охота говорить в стихах об этом благом намерении, сделалась новым источником для его вдохновения, обратилась у него в истинную манию и от частого повторения превратилась в общее риторическое место. Обещания эти продолжаются до сих пор; все давно знают, что наш поэт давно уже охмелился; публика узнала даже (из его же стихов), что он давно уже не может ничего пить, кроме рейнвейна и малаги; но дела до сих пор от него не видно. Новые стихотворения его только повторяют недостатки его прежних стихотворений, не повторяя их достоинств, каковы бы они ни были. В прошлом, 1844 году в одном журнале было помещено предлинное стихотворение г. Языкова, в котором он, между прочим, говорит:
Но вот в Москве я, слава богу!Уже не робко я гляжуИ на парнасскую дорогу —Пора за дело мне! Вину и кутежуУже не стану, как бывало,Петь вольнодумную хвалу;Потехи юности удалойНекстати были б мне; неюному челуНекстати резвый плющ и роза…Пора за дело! В добрый путь!{34}Вот подлинно длинные сборы в путь! Где ж дело-то? Неужели эта крохотная книжечка с пятьюдесятью стихотворениями, из которых большая половина старых, имеющих свой исторический интерес, и меньшая половина новых, интересных разве только как факт совершенного упадка таланта, некогда столь превозносимого? Перечтите, например, драгоценное стихотворение, в котором неуважение к печати и грамотным людям доведено до последней степени: это – послание к М. П. Погодину:
Благодарю тебя сердечноЗа подареньице твое!Мне с ним раздолье! С ним житьеПоэту! Дивно-быстротечно,Легко пошли часы мои —С тех пор, как ты меня уважил!По-стихотворчески я зажил,Я в духе! Словно, как ручьиС высоких гор на долы злачныБегут, игривы и прозрачны,Бегут, сверкая и звеняСветлостеклянными струями,При ясном небе, меж цветамиВесной: так точно у меняСтихи мои проворно, милоС пера бегут теперь; – и вотТебе, мой явный доброхот,Стакан стихов (?!..): на, пей! —Что было —Того уж нам не воротить!Да, брат, теперь мои созданьяНе то, что в пору волнованьяНадежд и мыслей[6]; – так и быть!Они теперь – напиток трезвый: [7]Давным-давно уже в них нетИгры и силы прежних лет,Ни мысли пламенной и резвой,Ни пьяно-буйного стиха.[8]И не диковинное дело:[9]Я сам не тот уже (,) и смелоВ том признаюсь: кто без греха?Но ты, мой добрый и почтенный.Ты примешь ласковой душойНапиток, поднесенный мной,Хоть он бесхмельный и не пенный[10].{35}Скажите ради здравого смысла: неужели это – поэзия, язык богов? Вот чем разрешился романтизм двадцатых годов! Впрочем, и то сказать: «От великого до смешного только шаг», по выражению Наполеона: стало быть, от небольшого до смешного еще ближе!..
Это дивно-быстротечное стихотворение, звенящее светло-стеклянными струями пресной и не совсем свежей воды, поднесенной в стакане явному доброхоту стихотворцем, сделавшимся в духе от подареньица, которым уважил его явный доброхот, – это образцовое проявление заживо умершего таланта, не напечатано в числе заветных 57-ми стихотворений{36} г-на Языкова. Напрасно! от этого его книжечка много потеряла. По-нашему, уж если печатать, так все, что характеризует и определяет деятельность поэта; лучше было бы или совсем не издавать этой маленькой книжечки, в которой литература равно ничего не выиграла, или издать книжку побольше, которая была бы вторым изданием изданных в 1833 году стихотворений г. Языкова с прибавлением к ним всего написанного им после, а между прочим, и его прекрасной «Драматической сказки об Иване Царевиче, Жар-Птице и о Сером Волке», которая, по нашему мнению, лучше всего, что вышло из-под пера г. Языкова[11].
Муза г. Хомякова состоит в близком родстве с музою г. Языкова, хотя и многим от нее отличается. Сперва о различии: в стихотворениях г. Языкова (прежних) нельзя отрицать признака поэтической струи, которая более или менее сквозит через их риторизм: в стихотворениях г. Хомякова есть не только струя, но полный и блестящий талант – только отнюдь не поэтический, а какой, мы скоро это скажем. Теперь о сродстве: мы показали выше, что шумливая, пенистая и кипучая, хотя в то же время и холодная струя поэзии г. Языкова была не из сердца – источника страстной натуры, а из головы, которая у людей еще чаще бывает источником прихотей праздного и фантазирующего рассудка, нежели источником разума, глубоко и верно постигающего действительность. Мы показали, что народность поэзии г. Языкова, непросыпный хмель и пьяное буйство его музы, равно как и ее стремление быть вакханкою, – все это было более или менее искусственно и поддельно. В этой искусственности и поддельности г. Хомяков далеко опередил г. Языкова. Имея способность изобретать и придумывать звучные стихи, он решился употребить ее в пользу себе, приобрести ею себе славу не только поэта, но и прорицателя, который проник в действительность настоящего и постиг тайну будущего и который гадает на своих стихах не о судьбе частных личностей (как это делают ворожеи на картах), но о судьбе царств и народов… Прочтите в «Новом живописце общества и литературы» г. Полевого сцены из трагедии «Стенька Разин», (т. II, стр. 210–223) и сравните их с любыми сценами, например, из «Ермака» г. Хомякова: вы увидите, что способность владеть таким стихом, каким владеет г. Хомяков, не имеет ничего общего с талантом поэзии, с даром творчества. Стихи «Разина» ничем не хуже стихов «Ермака»; можно даже подумать, что те и другие писаны одним и тем же лицом.{37} Ниже мы сравним их. Итак, г. Языков, владея стихом, для которого все-таки нужно было кой-что побольше простой способности располагать слова по правилам версификации, с какою-то добродушною беспечностью, обличающею более или менее поэтическую натуру, ограничился из множества предметов, представлявшихся его уму, тем, что выбрал какое-то удалое и пьяное буйство, какую-то будто бы вакханальную, но в сущности прескромную и преневинную любовь. Г. Хомяков, как более свободный от всякого внутреннего, непосредственного стремления версификатор, выбрал для своих стихотворческих занятий предметы гораздо повыше. Пушкин, например, не выбирал, потому что поэт по призванию, поэт великий лишен не только права, даже возможности выбирать предметы для своих песнопений и давать своим творениям произвольное направление: источник его вдохновения есть его собственная натура, а его натура есть целый, в самом себе замкнутый мир, который рвется наружу; задача поэта – вывести наружу, объектировать в поэтических образах свой собственный внутренний мир, сущность своего собственного духа. Г. Хомякову нельзя было не выбирать: он не был поэтом, и ему было все равно, что бы ни петь. Он не долго думал – и решился посвятить свои посильные труды на гимны старой, допетровской Руси. Намерение похвальное, хотя и лишенное всякого художественного такта, потому что живое современное всегда ближе к сердцу поэта. Чтоб довершить ошибку направления, г. Хомяков решился в современной России видеть старую Русь. Не дивитесь, читатели: для г. Хомякова это было гораздо легче, нежели для нас с вами: люди простые, мы все вещи или видим так, как они суть, или, если не можем увидеть их в настоящем свете, не считаем нужным представлять их в ложном. Кто одарен способностью глубокого, страстного убеждения, кто алчет и жаждет истины, тот может заблуждаться; но ему, когда он сознает свою ошибку, есть оправдание в ней: это страдание всего его существа, потому что он убеждается всем своим существом – и умом, и сердцем, и кровью, и плотью. Кто же, напротив, одарен счастливою способностью свободного выбора во всем, тому легко убеждаться в чем ему угодно и на столько времени, на сколько ему заблагорассудится, – на год, на два или на целую жизнь, потому что ведь это прихоть или расчет ума, а не убеждение, – спокойное действие головы, а не страстное сотрясение всей органической системы, не то чувство, которое заставило лермонтовского мцыри сказать:
Я знал одной лишь думы власть,Одну – но пламенную страсть:Она, как червь, во мне жила,Изгрызла душу и сожгла.Я эту страсть во тьме ночнойВскормил слезами и тоской;Ее пред небом и землейЯ ныне громко признаюИ о прощеньи не молю.Но мы отдалились от предмета – от стихотворствования г. Хомякова. Возможностью выбирать и самим выбором своим он стал в то самое выгодное положение, какого хотел себе: его многие признали юным поэтом, подающим о себе большие надежды в будущем. Особенно обратил он на себя внимание двумя трагедиями: «Ермак» и «Димитрий Самозванец». Обе они, по их назначению, апофеоза старой Руси, или московского царства; но ни в одной из них нет никакой России, ни старой, ни новой, потому что ни в одной из них нет ничего русского. «Ермак» – совершенно классическая трагедия, вроде трагедий Расина: в ней казаки похожи на немецких буршей, а сам Ермак – живая карикатура Карла Моора. Французская классическая трагедия искажала греков и римлян, но этот недостаток выкупала своею национальностью: ее греки и римляне были живые французы того времени. В тесных, до китаизма искусственных формах, она умела быть не только скучною и вялою, но местами и страстною, поэтическою, блестящею, отпечатком необыкновенного таланта. Ничего этого нет в «Ермаке»: немецкие бурши обиделись бы этою трагедиею, увидя в ней карикатуру на себя, а для русских от ней нет ни радости, ни гори, потому что в ней нет ничего русского. Что же до стихов, – то вот чувствительный романс, который поет своей наперснице Софье Амалия этой пародии на шиллеровских «Разбойников» – предмет пламенной любви Ермака, злополучная Ольга: