Читать книгу Римские элегии (Виссарион Григорьевич Белинский) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Римские элегии
Римские элегииПолная версия
Оценить:
Римские элегии

3

Полная версия:

Римские элегии

Конечно, понятия греков и понятия рыцарские о красоте – не одно и то же, хотя те и другие выходят из одного источника. Разница заключается в возрасте человечества, выраженном Грециею и Западною Европою средних веков: первая выразила, так сказать, младенчество одухотворенного человечества[3], а вторая – юношеский период его жизни. Грек боготворил природу, прозревая веяние духа в ее прекрасных формах; средние века были царством духа, объявившего войну природе. Кроме климатических причин, строгость в одежде была в средние века первым условием целомудрия: нагота оскорбляла его. Грек в наготе видел только изящную природу, а идея красоты уже сама собою отстраняла в его глазах идею о низком и постыдном. В этом виден взгляд младенца: дети не стыдятся наготы и потому самому уже невинны в ней. Но в известный возраст и в них пробуждается чувство бессознательной стыдливости. Грек боготворил эту стыдливость, как грацию; она была, в его глазах, необходимою спутницею красоты, – и его прекрасные статуи как бы стыдятся своей собственной наготы. Понятия грека об отношениях обоих полов выходили из понятия о красоте, созданной для наслаждения, но наслаждения целомудренного. Стыдливость подруги возвышала для него прелесть и цену наслаждения. Тайна жизни грека заключалась в естественности, просветленной эстетическим чувством, живым созерцанием красоты. И потому он с детским простодушием называл все вещи, все предметы их настоящим именем. Батюшков называет это грубостию, но справедливо замечает, что «эта грубость может даже соединиться с некоторым простодушием, совершенно противным нашему искусству выражать все полусловами и развращать сердце, не оскорбляя слуха и вкуса»[4]. Вот отчего Гомер мог рисовать такие картины, на которые художник нашего времени никогда не осмелится; вот почему эти картины не только не безнравственны, но даже в высшей степени нравственны, – и те ошибаются, которые думают, что они могут иметь вредное влияние на фантазию и чувство юноши, недавно вышедшего из отрочества, или молодой девушки. Грех состоит в сознании греха: дитя может очень невинно говорить о самых виновных предметах; а взрослый человек с испорченною нравственностью и о самых невинных предметах может говорить очень виновно. Грех состоит не в том, чтоб знать, но в том, чтоб ложно, криво, дурно знать. Для людей молодых нет ничего вреднее знания, тайком приобретенного. Это своего рода контрбанда. В известные лета сама природа непосредственно открывает людям тайны, которых они и не подозревали в своем детстве. В это время не только не должно скрывать от молодых людей известные тайны-природы, но, – напротив, открывать их: это единственное средство спасти их от сетей пагубной чувственности. Только это должно делать умеючи и тайны природы просветлять чувством красоты и целомудрия, передавать их не как смешные предметы, годные только для кощунства, но как великое таинство творящего духа. У нас обыкновенно думают, что девственная чистота состоит в младенческом неведении: ложная мысль! Если добродетель есть неведение, то все животные – предобродетельные особы. Добродетель девушки не в том, чтоб она младенчески не знала, но в том, чтоб она младенчески знала и, в знании, оставалась чистою и девственною. Поэтому чтение Гомера не только не вредно, но положительно полезно молодым людям обоего пола. Только надобно, чтоб этому чтению не придавалось никакой тайны, чтоб оно было законно, явно и не прерывалось при входе постороннего человека. Что же касается в особенности до юношей – Гомер преимущественно должен быть предметом их школьных изучений, классных занятий.

Что может быть прекраснее, грациознее и невиннее следующей картины из «Илиады», – хотя ее предмет, сам по себе или изображенный не эстетически, мог быть и не совсем невинен? – Желая отвратить внимание Зевеса от боя троян и греков, чтоб он не вздумал подать помощь ненавистным ахеянам, волоокая Гера решилась обаять его чарами любви и наслаждения:

Гера вошла в почивальню, которую сын ей любезныйСоздал Гефест: к вереям примыкались в ней плотные двериТайным запором, никем от бессмертных еще не отверстым:В оную Гера вступив, затворила блестящие створы,Там амирозической влагой она до малейшего прахаС тела прелестного смыв, умастилася маслом чистейшим,Сладким, небесным, изящнейшим всех у нее благовоний:Чуть сотрясала его в медностенном Крониона доме,Вдруг с земли и до неба божественный дух разливался.Им умастивши прекрасное тело, власы расчесала,Хитро сплела и сложила, и волны блистательных кудрей,Пышных, небеснодушистых, с бессмертной главы ниспустила.Тою душистой оделася ризой, какую Афина,Ей соткав, изукрасила множеством дивных уборов;Ризу златыми застежками выше грудей застегнула.Стан опоясала поясом, тьмою бахром окруженным.В уши прекрасные серьги, с тройными подвесями, вдела,Ярко игравшие: прелесть кругом от богини блистала.Легким покровом главу осенила державная Гера,Пышным, новым, который, как солнце, сиял белизною.К светлым ногам привязала красы велелепной плесницы.Так, для очей восхитительным тело украсив убранством,Вышла из ложницы Гера и Зевсову дочь АфродитуВдаль от бессмертных других отозвала и ей говорила:«Что я скажу, пожелаешь ли, милая дочь, мне исполнить?Или отвергнешь, Киприда, в душе на меня сокрываяГнев, что я за данаев, а ты благосклонна к троянам?»Ей отвечала немедленно Зевсова дочь Афродита:«Гера, богиня старейшая, отрасль великого Крона!Молви, чего ты желаешь; исполнить сердце велит мне,Если исполнить могу я и если оно исполнимо».Ей, коварствуя сердцем, вещала державная Гера:«Дай мне любви, Афродита, дай тех сладких желаний,Коими ты покоряешь сердца и бессмертных и смертных,Я отхожу далеко, к пределам земли многодарной,Видеть бессмертных отца Океана и матерь Тефису,Кои питали меня и лелеяли в собственном доме,Юную взявши от Реи, как Зевс беспредельно гремящийКрона под землю низверг и под волны бесплодного моря.Их я иду посетить, чтоб раздоры жестокие кончить.Долго, любезные сердцу, объятий и брачного ложа,Долго чуждаются боги: вражда их вселилася в души.Если родителей я примирю моими словами,Если на одр возведу, чтобы вновь сочетались любовью;Вечно остануся я и любезной для них и почтенной».Ей, улыбаясь пленительно, вновь отвечала Киприда:«Мне невозможно, не должно твоих отвергать убеждений;Ты почиваешь в объятиях бога всемощного Зевса».Так говоря, разрешила на персях иглой испещренныйПояс узорчатый: все обаяния в нем заключались;В нем и любовь и желания, в нем и знакомства и просьбы,Льстивые речи, не раз уловлявшие ум и разумных.Гере его подала и такие слова говорила:«Вот мой пояс узорный: на лоне сокрой его, Гера!В нем заключается все; и в чертоги Олимпа, надеюсь,Ты не придешь, не исполнивши пламенных сердца желаний».Так изрекла, улыбнулась лилейнораменная ГераИ с улыбкой сокрыла блистательный пояс на лоне.К сонму богов возвратилась Зевсова дочь Афродита{19}.

Засим следует встреча Геры со Сном, которого она преклоняет «усыпить громовержцевы ясные очи в тот миг, как она примет на ложе в свои объятия бога», и обещает за это Сну лучшую свою хариту – Пазифею, по которой тот вздыхал все дни… Опасение слишком увеличить выписками статью заставляет нас пропустить этот прелестный эпизод. Сон преклонился на желание Геры, и —

Оба они взвились и оставили Имбра и Лемна пределы;Оба, одетые облаком, быстро по воздуху мчались.Скоро увидели Иду, зверей многовидную матерь;Около Лекта оставивши Понт, божества над землеюБыстро текли, и от стоп их дубрав потрясались вершины.Там разлучилися: Сон, от Кронидовых взоров таяся,Сел на огромнейшей ели, какая в то время на ИдеВысшая, гордой главой сквозь воздух в эфир уходила:Так он сидел, укрываясь под мрачными ветвями ели,Птице подобяся звонкоголосой, виталице горной,В сонме бессмертных слывущей Халкидой, у смертных Каминдой,Гера-владычица быстро всходила на Гаргар высокий,Иды горы на вершину: увидел ее громовержец.Только увидел, и страсть обхватила могучую душуТем же огнем, с каким наслаждался он первой любовью,Первым супружеским ложем, от милых родителей тайным.В встречу супруге восстал громовержец и быстро воскликнула«Гера, супруга! почто же ты шествуешь так от Олимпа?Я ни коней при тебе, ни златой колесницы не вижу».Зевсу, коварствуя сердцем, вещала верховная Гера:«Я отхожу, о супруг мой, к пределам земли даровитойВидеть бессмертных отца Океана и матерь Тефису.Боги питали меня и лелеяли в собственном доме.Их я иду посетить, чтоб раздоры жестокие кончить.Долго, любезные сердцу, объятий и брачного ложаДолго чуждаются боги; вражда их вселилася в души:Кони при мне, у подошвы обильной потоками ИдыЖдут и оттоле меня по суше помчат и по влаге.Но сюда я, Кронид, прихожу для тебя от Олимпа,Ты на меня, о супруг, не разгневался б, если безмолвноВ дом отойду Океана, глубокие льющего воды».Быстро ответствовал ей воздымающий тучи Кронион:«Гера, супруга, идти к Океану и после ты можешь.Ныне почнем с тобой и взаимной любви насладимся,Гера, такая любовь никогда, ни к богине, ни к смертнойВ грудь не вливалася мне и душою моей не владела!Так не любил я, пленяся младой Иксиона супругой,Родшею мне Парифоя, советами равного богу;Ни Данаей прельстясь, белоногой Акризия дщерью,Родшею сына Персея, славнейшего в сонме героев;Ни владея младой, знаменитого Феникса дщерью,Родшею Криту Милоса и славу мужей Радаманфа;Ни прекраснейшей смертной пленяся Алкменою в Фивах,Сына родившей героя, великого духом Геракла,Даже Семелой, родившею радость людей, Диониса;Так не любил я, пленясь лепокудрой царицей Деметрой,Самою Летою славной, ни даже тобою, о Гера!Ныне пылаю тобою, желания сладкого полный!»Зевсу, коварствуя сердцем, вещала державная Гера:«Страшный Кронион! какие ты речи, могучий, вещаешь?Здесь ты желаешь почить и объятий любви насладиться,Здесь, на Идейской вершине, где все открывается взорам?Что ж? и случиться то может, если какой из бессмертныхНас почивших увидит и всем населяющим небоЗлобный расскажет? Тогда не посмею, восставшая с ложа,Я в олимпийский твой дом возвратиться: позорно мне будет!Если желаешь и если твоей душе то приятно,Есть у тебя почивальня, которую сын твой любезныйСоздал Гефест и плотные двери с запором устроил.В оной почить удалимся, когда ты желаешь покоя».Гере быстро ответствовал туч воздыматель Кронион:«Гера, супруга, ни бог, на меня положися, ни смертныйНас не увидит: такой над тобою кругом распростру яОблак златой; сквозь него не проглянет и самое солнце,Коего острое око все проницает и видит».Рек и в объятия сильные Зевс заключает супругу.Быстро под ними земля возрастила цветущие травы,Лотос росистый, сафран и цветы гиакинфы густые,Гибкие, кои богов от земли высоко поднимали.Там опочили они; и одел почивающих облакПышный, златой, из которого светлая капала влага.

Если бы эта картина, вместо глубокого, но спокойного восторга, тихого и светлого созерцания, произвела в ком-нибудь нечистое и буйное упоение, – повторяем: в этом был бы виноват не Гомер. Пьяный мужик будет плясать и под «Requiem»[5] Моцарта и под симфонию Бетховена, которым посвященные внимают с благоговейным восторгом. Посему мы думаем, что строгие моралисты, указывающие на подобные места в поэзии с воплями на безнравственность, этим самым обнаруживают только грубую, животно-чувственную натуру, на которую всякая нагота действует раздражительно. И потому, понимая, как следует понимать этих почтенных господ, оставим их в покое ворчать на опасного для них демона соблазна, – а сами, под эгидою мудрой русской поговорки: к чистому нечистое не пристанет, воскликнем вместе с великим Гете, к которому нам уже давно бы пора обратиться:

Любящим нам подобает смирение; каждому богуМы в тишине поклоняемся, свято всегда исполняяЗаповедь римских владык. Нам доступны кумирыВсех народов, хотя б из базальта грубо и резкоИх изваял египтянин иль грек утонченный изящно,Мягко и нежно из белого мрамора создал; обителиНаши отверсты всегда и для всех. Одну лишь особенноЧествуем, любим, одной предпочтительно служим богине:Ей наши заветные жертвы, наш ладан и мирро!С нею что встреча – то праздник, где гости – веселье и шалость!{20}

После всего сказанного, надеемся, никто не удивится, что мы не видим ничего странного в мысли молодого немецкого поэта{21} записывать свои мимолетные ощущения гекзаметрами, на манер древних, прикидываться в своих элегиях каким-то греком. Всякому возрасту свои радости и свои горести, свои наслаждения и свои лишения: это закон хранительного и любящего промысла. Отвратителен молодящийся старичок, но не лучше его и юноша, который корчит из себя старца: всему свое время и свое место; все благо, и велико, и разумно – в свое время и на своем месте:

Все чередой идет определенной,Всему пора, всему свой миг;Смешон и ветреный старик,Смешон и юноша степенный…Пока живется нам, живи;Гуляй в мое воспоминанье;Усердствуй Вакху и любвиИ черни презирай роптанье:Она не ведает, что дружно можно житьС Киферой, с портиком, и с книгой, и с бокалом,Что ум высокий можно скрытьБезумной шалости под легким покрывалом{22}.

Рыцарская платоническая любовь может вспыхнуть и в душе двенадцатилетнего отрока; и это чувство будет в нем прекрасно, хотя и не действительно. Пусть он пламенеет священным огнем и вздыхает тайком про себя: со временем он сам будет смеяться над своим чувством, но оно все-таки спасет его от многого дурного и разовьет в его душе много благих семян. Но как ни прекрасно такое чувство, оно в богатой натуре не погасит потребности другого, более соответствующего возрасту чувства. В лета юности крайности легко сходятся, и молодое сердце нередко в одно и то же мгновение питает противоположные стремления: пламенная вера идет об руку с холодным сомнением, идеальные порывы сменяются увлечением земных страстей. В первой молодости человеку всего сроднее та любовь, которая, не пуская в сердце глубоких корней, любит перелетать от предмета к предмету, которая вспыхивает от каприза, разгорается от препятствия и погасает от удовлетворения. Много жизни, много радостей в золотом бокале юности, – и благо тому, кто не осушал его до самого дна, кто не ведал тоски пресыщения!{23} Много счастия, много восторгов в любви безумной юности, – и лишь бы ее бурные упоения, ее младые шалости не были животны и грубы, но умерялись, облагораживались и просветлялись эстетическим чувством, напутствовались харитами, – они будут и безгрешны и нравственны. Такая любовь в натуре глубокой, в душе благодатной не может быть утехою целой жизни, но всегда бывает необходимою данью возраста и – у одного раньше, у другого позже – уступает место чувству более духовному, более высокому. Но этот возраст соответствует греческому периоду жизни человечества и есть необходимый, великий момент развития, хотя он и должен уступить место еще высшему моменту. Юность выше младенчества, возмужалость выше юности; но из этого не следует, чтоб человек не жил, а только прозябал до возмужалости. И младенчество и юность суть великие моменты развития; каждый из них – сам себе цель и полон разумности и поэзии. Как в эллинской жизни отношения полов облагороживались и освящались идеею красоты и грации, так и в юности человека самое мимолетное чувство и все наслаждения любви должны быть эстетичны, чтоб не быть безнравственными. Разврат состоит в животной чувственности, в которой уже не может быть никакой поэзии, потому что в поэзию могут входить только разумные элементы жизни, а в том нет разумности, что унижает человека до животного.

Любовь первой юности, любовь эллинская, артистическая – основный элемент «Римских элегий» Гете. Молодой поэт посетил классическую почву Рима; душа его вольно раскинулась под яхонтовым небом юга, в тени олив и лавров, среди памятников древнего искусства. Там люди похожи на изящные статуи, там женщины напоминают черты Венеры Медичейской. Ленивая, сладострастная, созерцательная жизнь, проникнутая чувством изящного, там вполне соответствует идеалу художника. Гете бросился в эту жизнь со всем забвением, со всем упоением поэта; дни свои посвящал он учению, ночи – любви, как он сам говорит в этой прекрасной элегии:

Весело, славно живу я здесь на классической почве;Утро проходит в занятьях: читая творения древних,Ум постигает ясней век и людей современных;Ночь посвящаю богу любви: пусть вполовинуБуду я только учен, – да за это блажен я трикраты!Впрочем, учиться могу я и тут, как везде, созерцаяФормы живые лучшего в мире созданья; в ту поруГлазом смотрю осязающим, зрящей рукой осязаюТайну искусства, мрамор и краски вполне изучая{24}.

Кто не разделит этого пламенного одушевления, этого артистического восторга художника, с каким он видит себя на родной ему почве классической страны!

О, как мне весело в Риме, если я вспомню, когдаБремя туманного, серого неба на мне тяготело,Вспомню то время, когда пасмурный северный деньДушу томил, предо мною бледный покров расстилая;Беден, гол и бесцветен мир мне казался, – и я,Вечно ничем не довольный, сам о себе размышляя,Грустно в путь безотрадный взоры мои устремлял.Ныне счастливца главу окружает эфир животворный!Феба веленьем послушны мне формы и краски; с небесНегою веет, и тихо в ночи светозарной льютсяМягкие, сладкие песни. Луч италийской луныСветит мне ярче полярного солнца – и бедному смертному,Мне, жребий достался чудесный!..{25}

Да, обвеянный гением классической древности, где и природа, и люди, и памятники искусств, – все говорило ему о богах Греции, о ее роскошно поэтической жизни, – Гете должен был сделаться на то время если не греком, то умным скифом Анахарсисом, в чужой земле обретшим свою родину{26}. Период жизни, который он переживал, артистическая настроенность духа, – все соответствовало в нем духу эллинской жизни. И как идет гекзаметр к его элегиям, дышащим юностию, спокойствием, наивностию и грациею! Сколько пластицизма в его стихе, какая рельефность и выпуклость в его образах! Забываете, что он немец и почти современник ваш, забываете, как и он забыл это, принявши капитолийскую гору за Олимп и думая видеть себя приведенным Гебою в чертоги Зевеса.

Подобно антологическим стихотворениям древних, каждая элегия Гете схватывает какое-нибудь мимолетное ощущение, идею, случай и замыкает их в образ, полный грации, пленяющий неожиданным, остроумным и в то же время простодушным оборотом мысли. Вот два примера:

Друг, когда говоришь, что в детстве ты людям не нравилась,Или что мать не любила тебя, что тихо, однаТы вырастала и поздно сама развилася, – охотноВерю тебе; приятно, сладко подумать, что тыМалым ребенком еще от других отличалась. Подруга!Участь твоя, что цветок виноградный: чужды емуНежные формы и яркие краски; но грозды созрели —Боги и люди мгновенно ими венчают себя{27}.

В III-ей элегии вот как оправдывает он поспешность, с которою предалась ему его милая;

Друг, не кайся ты в том, что мне предалася так скоро;Верь мне, не дерзко, не низко думаю я о тебе:Стрелы Эрота бывают различного свойства: иныеДействуют медленным ядом; тяжко и долго от нихНоют сердечные язвы; другие – в мгновение ока,Быстро парящею силой кровь обращают в огонь:Некогда, в век героизма, когда еще боги любили,Взгляду следило желанье, желанью восторги – и, друг!Думаешь, долго богиня любви размышляла, случайноВ роще увидев Анхиза! И только замедли лунаВ ночь разбудить поцелуем Юпитера дивного сына,Верь мне, мгновенно б Аврора в объятья его приняла.Геро, взглянув на Леандра, смутилась, и страстный любовникВ ночь, по волнам Геллеспонта, уже на свидание плыл.Сильвия Рея едва показалась на береге Тибра,Тотчас воинственный бог страстью ее оковал;Грудью одною вспоила волчица великого РимаРодоначальников славных, Марсовых двух сыновей!

«Римские элегии» Гете явно есть то, что у нас в прошлом веке называлось легкою поэзиею, а теперь получило название антологической поэзии. Название это произошло от сборника мелких произведений греческой поэзии, или эпиграмм. Вот как характеризует Батюшков древнюю эпиграмму:

Мы называем эпиграммою краткие стихи сатирического содержания, кончающиеся острым словом, укоризною или шуткою. Древние давали сему слову другое значение. У них каждая небольшая пиеса, размером элегическим писанная (то есть гекзаметром и пентаметром), называлась эпиграммою. Ей все служит предметом: она то поучает, то шутит и почти всегда дышит любовию. Часто она не что иное, как мгновенная мысль или быстрое чувство, рожденное красотами природы или памятниками художества. Иногда греческая эпиграмма полна и совершенна; иногда небрежна и не кончена – как звук, вдали исчезающий. Она почти никогда не заключается разительною, острою мыслию, и чем древнее, тем проще. Этот род поэзии украшал и пиры и гробницы. – Напоминая о ничтожности мимоидущей жизни, эпиграмма твердила: «Смертный, лови миг улетающий!», резвилась с Лаисою и, улыбаясь кротко и незлобно, слегка уязвляла невежество и глупость. Истинный Протей, она принимает все виды; и когда мы к ее пленительной живости прибавим неизъяснимую прелесть совершеннейшего языка в мире, языка, обработанного превосходнейшими писателями; тогда только можем иметь понятие ясное и точное, с каким восхищением, с какою радостию любитель древности перечитывает греческую антологию[6]{28}.

Очевидно, что под антологическими стихотворениями древних должно разуметь то, что мы называем мелкими лирическими пьесами. Поэзия древних во всех родах – и в лирике и в драме, отличается эпическим характером; гимны Гезиода, оды Пиндара похожи на эпические поэмы даже по своему объему: почти все они очень велики для лирических пьес. Следовательно, эпиграммы древних соответствуют тому, что мы называем песнию, элегиею, сонетом, канцоною, стансами, надписями, эпитафиями и т. п. Оды Анакреона и Сафо – тоже эпиграммы. Отличительный характер эпиграммы – краткость, единство ощущения или мысли, спокойствие, наивность выражения, пластицизм и мраморная рельефность формы. Вот три образца таких эпиграмм, художественно переведенных пластическим Батюшковым:

IV

Явор к прохожему

Смотрите, виноград кругом меня как вьется!Как любит мой полуистлевший пень!Я некогда давал ему отрадну тень;Завял: но виноград со мной не расстается.Зевеса умоли,Прохожий, если ты для дружества способен,Чтоб друг твой моему был некогда подобенИ пепел твой любил, оставшись на земли.

III

Свершилось: Никагор и пламенный ЭротЗа чашей Вакховой Аглаю победили…О радость! здесь они сей пояс разрешили,Стыдливости девической оплот.Вы видите: кругом рассеяны небрежноОдежды пышные надменной красоты;Покровы легкие из дымки белоснежной,И обувь стройная, и свежие цветы:Здесь все развалины роскошного убора,Свидетели любви и счастья Никагора!

VII

Сокроем навсегда от зависти людейВосторги пылкие и страсти упоенья;Как сладок поцелуй в безмолвии ночей,Как сладко тайное любови наслажденье!{29}

Новейшие поэты европейских литератур давно уже обратили свое внимание на греческую антологию и то переводили из нее, то писали сами в ее духе, – в обоих случаях соперничествуя с классическим гением древности. Этим они внесли новый элемент в поэзию своего языка – элемент пластический, и им возвысили ее: ибо идеал новейшей поэзии – классический пластицизм формы при романтической эфирности, летучести и богатстве философского содержания. Гете, поэт пластический по натуре своей, еще более усвоил себе эту пластическую форму через знакомство с древними. Пламенный, энергический Шиллер, поэт по преимуществу романтический, любил отдыхать и забываться душою в светлом мире греческой жизни. Он так поэтически оплакал падение прекрасных богов Греции;{30} он так поэтически воспел в «Четырех веках» золотой век Сатурна! Много вынес он из древнего мира светлых и дивных явлений. Правда, он в греческое содержание внес какой-то оттенок новейшего миросозерцания; но это еще более возвышает цену его произведений в древнем роде. Мы уже упоминали о «Торжестве победителей» и «Жалобах Цереры», так прекрасно переданных по-русски нашим Жуковским; но есть у него много пьес и в чисто антологическом роде.

По сродству с классическим гением древности, итальянские поэты должны часто напоминать древних вообще, а следовательно, и их антологическую поэзию. Вот в этом роде пьеса Тасса, вольно переведенная Батюшковым:

Девица юная подобна розе нежной,Взлелеянной весной под сению надежной:Ни стадо алчное, ни взоры пастуховНе знают тайного сокровища лугов;Но ветер сладостный, но рощи благовонны,Земля и небеса прекрасной благосклонны{31}.

Хотя гений французского языка и французской литературы, отличающихся характером какого-то прозаизма, и диаметрально противоположен гению языка и поэзии греческой, – однако ж и у французов есть поэт, которого муза родственна музе древних и которого многие пьесы напоминают древние антологические стихотворения. Мы говорим об Андрее Шенье, которого наш Пушкин так много любил, что и переводил из него, и подражал ему, и даже создал поэтическую апофеозу всей его славной жизни и славной смерти. Вот две пьесы Андрея Шенье, из которых первая переведена Пушкиным, а вторая Козловым:

Близ мест, где царствует Венеция златая,Один ночной гребец, гондолой управляя,При свете Веспера по взморию плывет,Ринальда, Годфреда, Эрминию поет.Он любит песнь свою, поет он для забавы,Без дальних умыслов; не ведает ни славы,Ни страха, ни надежд и, тихой музы полн,Умеет услаждать свой путь над бездной волн.На море жизненном, где бури так жестокоПреследуют во мгле мой парус одинокой,Как он, без отзыва утешно я поюИ тайные стихи обдумывать люблю.* * *Стремятся не ко мне с любовью и хвалами,И много от сестры отстала я годами.Душистый ли цветок мне юноша дарит —Он мне его дает, а на сестру глядит;Любуется ль моей младенческой красою,Всегда примолвит он: как я сходна с сестрою.Увы, двенадцать раз лишь мне весна цвела!Мне в песнях не поют, что я сердцам мила,Что я плененных мной изменой убиваю!Но что же – подождем: мою красу я знаю!Я знаю: у меня во блеске молодомЕсть алые уста с их ровным жемчугом,И розы на щеках, и кудри золотые,Ресницы черные и очи голубые!{32}

Батюшков говорит, что у нас первые начали писать в антологическом роде Ломоносов и Сумароков{33}. Что касается до последнего – мы, не желая говорить о пустяках, умолчим о его антологических стихотворениях. Ломоносов написал в антологическом роде пьесу «Мокрый Амур»{34}, которая несказанно восхищала его современников; но мы не видим в ней ни вкуса, ни таланта, ни поэзии; антологического же в ней еще меньше. Антологическая поэзия требует большого таланта, ибо требует в высшей степени художественной формы, недостатка которой не может искупить ни пламенное чувство, ни богатство содержания{35}. Батюшков упоминает еще об удачных подражаниях антологической поэзии Вольтера, будто бы мастерски переведенных по-русски Дмитриевым{36}. Чтоб не завлечься далеко сличениями, не скажем, до какой степени удачны его подражания антологии Вольтера; но можем сказать утвердительно, что в мастерских переводах Дмитриева решительно нет ничего мастерского – нет ни призрака пластичности, ни искры поэзии или таланта. Это проза в стихах, которые в свое время действительно были хороши, а теперь стали очень плохи. Дмитриев был человек необыкновенно умный, острый; он оказал большие услуги русскому языку и литературе; но его поэзия – поэзия головы и рассудка, а не сердца и фантазии; в его духе не было ничего родственного с духом эллинизма; стих его прозаичен, образы вялы и отвлеченны. Первый начал у нас писать в антологическом роде Державин. В своих так называемых анакреонтических стихотворениях он является тем же, чем и в оде, – человеком, одаренным большими поэтическими силами, но не умевшим управляться с ними по недостатку вкуса и художественного такта. В целом, все произведения Державина – какие-то безобразные массы грубого вещества, блещущие драгоценными камнями в подробностях. Но целого у него никогда не ищите; превосходнейшие стихи перемешаны у него с самыми прозаическими, пленительнейшие образы с самыми грубыми и уродливыми. Потому-то Державина теперь никто не читает, хотя и все справедливо признают в нем огромный талант. Напрасно думают многие, что дурной язык и некрасивые стихи ничего не значат и могут искупаться полнотою чувства, богатством фантазии и глубокими идеями: сущность поэзии – красота, и безобразие в ней не какой-нибудь частный и простительный недостаток, но смертоносный элемент, убивающий в создании поэта даже истинно прекрасные места. Один дурной стих, одно прозаическое выражение, одно неточное слово иногда уничтожает достоинство целой и притом прекрасной пьесы. Пушкин потому и великий художник, что каждая его пьеса выдержана от начала до конца, ровна в тоне и в малейших подробностях соответствует своему целому. Для доказательства справедливости наших слов нарочно выписываем здесь большую, поэтическую по мысли и отличающуюся необыкновенными красотами анакреонтическую оду Державина – «Рождение красоты». Чтоб быть понятными для всех без лишних слов, слабые места, безвкусные выражения, дурные стихи, неточные слова – мы означим курсивом:

bannerbanner