
Полная версия:
Очерки русской литературы
Итак, г. Полевой нашел в поэзии Жуковского недовольство земным, стремление к небесному, юношескую мечтательность, идеальную любовь и пр. и пр., что и другие, больше или меньше, лучше или хуже, находили в ней; но он не сказал, что такое это найденное им, и оно осталось для него искомым. Так как объяснения найденного и расхваленного им в поэзии Жуковского он искал не в философской мысли, а в своих личных мнениях, – то это найденное и расхваленное и явилось чем-то случайным и, следственно, бессмысленным. Удивительно ли после этого, что поэзия Жуковского стала у г. Полевого кругом виновата за то именно, чем он в ней восхищается, следственно, без вины виновата?.. Это ли критика? это ли оценка поэта? Задача истинной критики – отыскать в созданиях поэта общее, а не частное; человеческое, а не людское; вечное, а не временное; необходимое, а не случайное, – и определить, на основании общего, то есть идеи, цену, достоинство, место и важность поэта. А то ли сделал г. Полевой, так много наговорив о Жуковском?..
Статью о Державине назвали мы лучшею, о Жуковском – одною из лучших; но о статье о Пушкине решительно не знаем, что и сказать. В первой если не видно единой идеи, из себя развивающейся, зато видна общность взгляда, производящая в читателе общность впечатления; во второй можно догадаться, о чем и почему именно так говорит критик, и в ее изложении много увлекательности и жизни; но в третьей ничего не поймете и не встретите ни одного живого места, ни одного сильного выражения. Это какой-то хаос крутящихся понятий, которые сталкиваются друг с другом и дерутся, и сквозь них промелькивают такие иероглифы, которых объяснения должно искать в журнальных сшибках того времени. Г. критик ни в чем не отдает отчета, судит по-шемякински{17}, хотя и начал, по своему обыкновению, с вечного классицизма и романтизма, о которых толки обратились у него в общие места и сделались так же скучны и истерты, как и вечные выражения покойного «Московского телеграфа»: идти в ряд с веком и отстать от века. Чего не найдете вы в этой статье! И о XIX веке, так хорошо знакомом г. критику, и о Байроне, и о Викторе Гюго! В ней даже прочтете вы удивительно глубокий, необыкновенно удовлетворительный, хотя и очень краткий и мимоходом набросанный разбор одного из величайших созданий Шекспира – «Король Ричард II». И потому мы не будем распутывать этой путаницы слов и фраз, написанных явно в беспокойном духе, – а ограничимся выставкою на вид только нескольких перлов, с беглыми на них заметками[3]. Во-первых, мы узнаем из этой глубоко философской статьи, что Пушкин есть представитель XIX века в русской поэзии, но именно русской – и не более, но что Пушкин – «поэт, обладающий дарованием обширным (!), душою глубоко раздражительною (?){18}, восторженною, даром слова удивительным» (?!); что «карамзинизм повредил даже совершеннейшему из его созданий – «Борису Годунову»« (стр. 157, 162), что «первая глава «Онегина» пестра, без теней (?), насмешлива, почти лишена поэзии (?!), вторая – впадает в мелкую сатиру, в шестой поэт снова впадает в прежний тон насмешки, эпиграмму, и то же следует в седьмой»; но что «поединок Ленского с Онегиным выкупает все» (стр. 165); что «руссизм «Руслана и Людмилы» была та несчастная, щеголеватая народность, флориановский манер, по которому Карамзин написал «Илью Муромца», «Наталью, боярскую дочь» и «Марфу Посадницу», Нарежный – «Славянские вечера», а Жуковский обрусил «Ленору», «Двенадцать спящих дев» и сочинил свою «Марьину рощу»« (стр. 161); что его «Кавказский пленник» бледен и ничтожен (!?), «Бахчисарайский фонтан» и «Цыганы» нерешительны, «Евгений Онегин» легок (стр. 163). Г-н Полевой советует Пушкину (статья была написана в 1833 году) выкинуть из собрания своих сочинений «Дорожные жалобы» и «К вельможе», как пьесы, недостойные его (стр. 167)… Как жаль, что Пушкин не послушался господина Полевого и не отрекся от «Дорожных жалоб» – этой пьесы, проникнутой грустною ирониею, этой гениальною шуткою, – и от «Вельможи», произведения, в котором такою мощною и широкою кистию, с такою полнотою, глубокостию и верностию изобразил наш поэт характер, дух и поэзию, словом, творчески воспроизвел идею русского XVIII века, полного славы и величия, пиров и роскоши, сомнений ума и жажды наслаждений!.. Да, вообще Пушкину много повредило то, что он не слушался советов и наставлений г. Полевого… Нет сил выписывать его мнения о мелких стихотворениях Пушкина: не знаешь – смеяться или сердиться! Поверите ли, в «Андрее Шенье» и «Наполеоне» г. Полевой видит лучшие лирические создания Пушкина и ставит их несравненно выше «Подражаний древним», «Подражаний Корану» и таких пьес, как «Предчувствие», «Кавказ», «Труд», «Узник», «Анчар» и даже «Бесы»!.. Что сказать об этом? Видите ли, в чем дело: когда г. Полевой начал читать, Державин был уже весь издан, и его могучие звуки первые поразили впечатлениями поэзии душу нашего критика – и статья г. Полевого о Державине лучшая его статья; Жуковского он уже изучал, потому что, для понимания его, должен был делать себе усилие, отрешаться от многих уже врезавшихся в него односторонних убеждений, – и он оценил его уже менее впопад; но Пушкин явился уже совсем не вовремя: он опоздал для г. Полевого, или г. Полевой уже опоздал для него, – и потому, пока Пушкин был еще только автором «Руслана и Людмилы» и «Кавказского пленника», пока еще он написал только «Андрея Шенье», «К Овидию», «К Ч<аадаев>у», «Наполеона», г. Полевой удивлялся ему, провозглашал его северным Байроном, представителем современного человечества; а когда гений Пушкина начал мужать и возмужал, г. Полевой поспешил взять назад свои критические приговоры. Пока «Онегин» был еще недоконченного повестию, следственно, не имел полноты и целости, а основная идея его была еще тайною, – г. Полевой не скупился на похвалы; когда же «Онегин» явился полным, оконченным, замкнутым в себе художественным созданием, в дивных образах выразившим глубокую идею, – г. Полевой так оценил его: «Вот последняя глава, конец «Онегина»! Чем же кончилась эта история, сказка или роман – спросят читатели. Чем?.. да чем обыкновенно кончится все в мире? И бог знает! Иной живет лет восемьдесят, а жизни его было всего лет тридцать. Так и «Евгений Онегин»: его не убили, и сам он еще здравствовал, когда поэт задернул занавес на судьбу своего героя» («Телеграф», 1832, XLIII, стр. 118){19}. За этою замысловатою и насмешливою оговоркою следует выписка нескольких строк, с приличною похвалою оным!.. А не угодно ли полюбоваться, как оценил г. Полевой третью часть мелких сочинений Пушкина, которая вышла в 1832 году и которая столько же выше первых двух, сколько возмужавший гений выше еще невозмужавшего? Слушайте – и дивитесь:
Теперь спросим у самих себя: того ли Пушкина видим мы в третьей части его стихотворений, того ли поэта, которого полюбила публика наша и которым восхищалась она, читая первые две части его стихов? Повторяем, что в наружной отделке он все тот же: сладкозвучен, пленителен, игрив (!?..); но это не творец послания «К Ч<аадае>ву», «Андрея Шенье», «Наполеона», «К морю» и пр. и пр. Направление его, взгляд, самое одушевление – совершенно изменились. Это не прежний задумчивый и грозный, сильный и пламенный выразитель дум и мечтаний своих ровесников: это нарядный, блестящий и умный светский человек, обладающий необыкновенным даром стихотворения («Телеграф», 1832, Ч. XLIII, стр. 570){20}.
Очень-с хорошо! Это говорится о той третьей части, в которой помещены: «Кавказ», «Обвал», «Монастырь на Казбеке», «Делибаш», «На холмах Грузии лежит ночная мгла», «Не пленяйся бранной славой», «Дон», «Олегов щит», «Поедем, я готов», «Когда твои младые лета», «Я вас любил», «Зима. Что делать нам в деревне», «Зимнее утро», «Дорожные жалобы», «Калмычке», «Что в имени тебе моем», «Брожу ли я вдоль улиц шумных», «В часы забав иль праздной скуки», «К вельможе», «Поэту», «Ответ анониму», «Пью за здравие Мери», «Пир во время чумы», «Бесы», «Труд», «Моцарт и Сальери», «Цыганы», «Мадонна», «Эхо», «Клеветникам России», «Бородинская годовщина», «Узник», «Зимний вечер», «Дар напрасный», «Анчар», «Подъезжая под Ижоры», «Приметы» и, наконец, «Собрание насекомых» – стихотворение, которое особенно не нравится тонкому и чуткому вкусу нашего критика, но очень примечательное и важное, если подумаешь, какие есть на свете критики!..
Мы передали публике факт о критике г. Полевого – судить и доказывать не будем: есть факты, которые сами за себя громко говорят. И что же? – Мы очень далеки от того, чтобы подозревать г. Полевого в пристрастии к Пушкину: есть большая разница между ошибкою вследствие личной враждебности и ошибкою вследствие простодушного неведения или бедности эстетического вкуса.
Статья о Пушкине в изданных ныне «Очерках» есть разбор «Бориса Годунова». Как же оценил г. Полевой это великое создание Пушкина? – А вот посмотрите: «Прочитав посвящение, знаем наперед, что мы увидим карамзинского Годунова: э т и м с л о в о м р е ш е н а у ч а с т ь д р а м ы П у ш к и н а{21}. Ему не пособят уже ни его великое дарование, ни сила языка, какою он обладает» (стр. 184). Теперь ясно и понятно ли, что это за оценка?.. Вот если бы Пушкин изобразил нам Годунова с голоса знаменитой, но недоконченной «Истории русского народа»{22} – тогда его «Борис Годунов» был бы хоть куда и даже удостоился бы очень лестных похвал со стороны «Московского телеграфа»… Вообще г. Полевой очень не благоволит к Карамзину. Ему даже не нравится слог «Истории российского государства» – эта дивная резьба на меди и мраморе, которой не сгложет ни время, ни зависть и подобную которой можно видеть только в историческом опыте Пушкина: «Истории пугачевского бунта». Уже только похвалить Карамзина – значит попасть под опалу г. Полевого. За что такое неблаговоление? – За то, что Карамзин своими идеями принадлежал к тому времени, в которое родился и воспитался, а не к тому, в которое умер: – забавное обвинение! Не знаем, потому ли, что мы не доросли до «высших взглядов» г. Полевого, или потому, что переросли их, но только мы видим в Карамзине писателя, оказавшего великие и бессмертные услуги своему отечеству, писателя, который выразил дух своего времени, но не задним числом, а показав его своим современникам, как новое для них время; а в г. Полевом видим деятельного писателя, обладаемого больше тревогою, чем вдохновением, за все бравшегося и ничего не кончившего, разрушившего многие старые предубеждения и не сказавшего ничего нового, оказавшего большие заслуги отрицательно и никаких положительно, наконец, критика, который, думая идти наравне с веком, шел только наравне с толпою: толпа хвалила Пушкина – и он хвалил его; толпа охладела к Пушкину – и он охладел к нему; смерть Пушкина поразила общее внимание – и г. Полевой явился в «Библиотеке для чтения» с статьею о Пушкине, в которой много наговорил общих реторических мест о поэте и человеке, а ровно ничего не сказал о Пушкине…{23}
Да, г. Полевой опоздал для Пушкина: удивительно ли, что Гоголь для него – темна вода во облацех?..{24} Всему свое время и своя чреда, – и счастлив тот, кто, вовремя начав, умел и вовремя кончить!..
Пропускаем статьи, не относящиеся к искусству, и укажем на последнюю в I-й части «Очерков» – разбор «Двумужницы» кн. Шаховского. Кто помнит этот разбор, тот знает, что г. Полевой судил заслуженного нашего драматурга за «Двумужницу» как за уголовное преступление против искусства, что он даже передразнил его, тут же написав злую пародию на его пьесу{25}. Конечно, пьеса кн. Шаховского произведение не художественное, не превосходное, но и не без достоинств, а главное – она решительно выше всех опытов г. Полевого в драматической поэзии, начиная от его дюсисовской переделки Шекспирова «Гамлета» и оригинальной трагедии «Уголино» до «Ужасного незнакомца», не имевшего никакого успеха на сцене{26}. Как помирить это противоречие?.. Мы жалеем, что г. Полевой, за критикою «Двумужницы», не поместил тотчас своего письма к г. Булгарину («Сын отечества», 1839, № IV), в котором он высказал свои понятия о драматической поэзии и о своих трудах по этой части. Но знаем, как сообразить и согласить взгляд его на произведение князя Шаховского и на его собственные создания в драматическом роде!.. Взглянем на это письмо, чтобы поправить упущение г. Полевого, не напечатавшего его рядом с критикою «Двумужницы». Это тем более необходимо для нас, что может быть окончательною оценкою г. Полевого как критика и окончательным разбором его критических оснований.
Поводом к этому письму г. Полевого к г. Булгарину был разбор какого-то драматического отрывка г. Полевого, написанный г. Булгариным, который, между прочим, очень дельно, основательно и беспристрастно определяет литературную деятельность г. Полевого следующим образом:{27}
Почтенный Н. А. Полевой пишет, как говорят, полосами. О чем речь в публике, за то принимается почтенный Н. А. Полевой. Была эпоха журналов, Н. А. издавал журнал; была мода на Шеллингову философию и политическую экономию – он писал о философии и политической экономии. Настала мода на романы, он стал писать романы. Альманахи ввели в моду оригинальные повести – П. А. Полевой стал писать повести. Заговорили об истории – вот есть и история; наконец, вкус высшего сословия и публики явно обратился к театру, и Н. А. Полевой пишет трагедии, драмы, драматические представления, драматические были и водевили. Пишет он так много, что мы не можем постигнуть, когда он выбирает время, чтобы читать и учиться! Н. А. Полевой человек умный и удивительно смышленый. Он не может написать ничего решительно дурного, а между тем написал он много хорошего. Что он ни напишет, во всем пробивается то талант, то сметливость, то ловкое подражание, и все приноровлено к понятиям большинства.
Эта беспристрастная и верная оценка, с которою мы вполне согласны, как будто бы она была произнесена самими нами, заключается так:
Невозможно быть беспристрастнее нас к Н. А. Полевому, и, не взирая на прошедшее, мы всегда отдаем справедливость его таланту, уму, трудолюбию, а более всего его сметливости, в которой он не имеет равного в нашей литературе.
Не будем разбирать всех возражений г. Полевого, написанных в ответ на это беспристрастное и верное мнение о нем г. Булгарина, но обратим внимание только на два, в которых самым резким образом выразились понятия г. Полевого о науке и искусстве. Г-н Полевой, доказывая, что он шел не за другими, а впереди других, так говорит о своих отношениях к философии и политической экономии: «Я усердно споспешествовал той и другой науке, ознакомившись с ними при самом начале моего литературного поприща, и не только не отвергаюсь их теперь, но уверен, что для прочного образования, какого угодно, обе науки должны быть положены краеугольным камнем в основании: одна как зерно всех идей человеческих, другая как важнейшее дополнение истории, как необходимое знание в практической жизни, которым разрешаются важнейшие вопросы общественные» («Сын отечества», 1839, № IV, стр. 107). Какая поверхностность и сколько сбивчивости, противоречий и ложности в этих немногих строках! Когда и чем споспешествовал г. Полевой успехам философии? и как он мог споспешествовать ей, не зная ее, но повторяя о ней фразы, взятые на выдержку из французских журналов! Он говорит, что ознакомился с нею при самом начале своего литературного поприща: это, верно, перед изданием «Московского телеграфа»! Вот что значит заблаговременно запастись нужным материалом! Но мы этому решительно не верим, потому что философиею нельзя заниматься только в известное время и к известному сроку: должно посвятить ей всю жизнь свою или совсем за нее не браться; философию можно изучать, но нельзя ее выучить; ибо философия есть не только зерно, как говорит г. Полевой, но и развитие идей, как разумно необходимой возможности всего сущего, ставшего явлением в природе и в истории, сознание той сферы сверхчувственного и сверхопытного, где бытие равно небытию, возможность равна явлению… Кто начал изучать философию, тот никогда по остановится в этом изучении: иначе никогда не снимет с действительности таинственного покрывала Изиды. Поэтому ничего нет забавнее тех господ, которые вместо: «Я изучил Шеллинга» говорят: «Я прочел Шеллинга» или которые говорят: «Я знаю философию и могу говорить о ней, потому что тогда-то учился ей». Первые из этих господ, то есть те, которые не изучают, а перелистывают Шеллинга, похожи на детей, для которых сесть верхом на палочку и скакать на лошади – все равно и которые, сев верхом на палочку, легко могут уверить себя, что они стремглав несутся на рьяном коне. Вторые из этих господ похожи на какого-нибудь Кутейкина{28}, который, вспомнив оное блаженное время, когда он, убояхся бездны премудрости, возвратился вспять, говорит с полным убеждением: «Я твердо выучил философию – инда и теперь помню». Потом, скажите, бога ради, каким образом политическая экономия стала об руку с философией) – наукою наук, – как равное ей знание? Если политическая экономия есть наука, а не опытное знание, то она должна только основываться на философии, занимая свое место в энциклопедии философии, но отнюдь не тягаться в равенстве с нею. Кто лист противопоставляет дереву, окошко или печную трубу – зданию, особенно, если это дерево – кедр и это здание – храм?.. А что такое значит фраза г. Полевого, что «политическая экономия есть важнейшее дополнение истории»? Теория развития народного богатства, без сомнения, должна занимать и интересовать историка, как одна из многих сторон его предмета, но чтобы политическая экономия была каким-то дополнением истории – это так непонятно, что, для уразумения подобной загадки, надо перелистовать Шеллинга и выучить философию… Из этого можно видеть, что г. Полевой не только глубоко знает философию и политическую экономию, но и действительно много споспешествовал их успехам в нашем отечестве…
Теперь бросим взгляд на понятия г. Полевого о драматической поэзии.
В то же грустное время жизни, когда <развлекался> я, сочиняя «Аббаддонну» (подлинно грустное, судя по роду развлечения!), Шекспир, старый друг мой, соблазнил меня переводить «Гамлета» (вот уж подлинно соблазнитель на свою же погибель!) и привесть притом в исполнение мысль мою о сценической передаче его творений (стр. 110). Публика лучше журналистов и теоретиков поняла дело, и это решило меня на драматический опыт еще, а потом на другой и на третий опыт (ibid.[4]){29}.
Эти немногие строки многим радуют душу читателя – и тем, что Шекспир друг г. Полевому, и тем, что г. Полевой хочет передать на русский язык все произведения своего друга; но где же доказательства того, что публика поняла дело? неужели в том, что она вызвала переводчика, как она вызывает всех переделывателей французских водвилей? или в том, что, восхищенная игрою Мочалова и Каратыгина, часто смотрела на них в роли Гамлета, несмотря на искаженный и облизанный перевод, крайне дурную постановку и выполнение пьесы?.. Потом, какое отношение имеют к переводу драмы Шекспира и собственные театральные изделия г. Полевого? Неужели то и другое – драматический опыт? Как? «Гамлет» Шекспира – и «Уголино» и «Ужасный незнакомец» г. Полевого – драматические опыты?.. Как?.. Но… Извините – мы и забыли, что г. Полевой с Шекспиром запросто – свои люди, сочтутся сами; а наше дело – сторона…
Не буду пересказывать здесь историю драмы и сцены и, думаю, вы согласитесь без дальнейших доказательств, что наш век не сыскал еще современной ему драмы…
Каково предложение? Согласиться, без дальнейших доказательств, что наш век не сыскал еще современной драмы и перебивается чужою? Не все ли это равно, что попросить кого-нибудь согласиться, что 2 × 2 = 5, а не 4?.. В XIX веке знаменитейшие драмы – Шиллера и Гете. Дело ясно: если эти драмы художественны, то зачем же ему, нашему веку, мимо драм, которые у него есть, искать драм, которых у него нет? «От добра добра не ищут», – говорит мудрая русская поговорка. Если же драмы Шиллера и Гете не художественны, а других художественных не является: значит, их нет, а «на нет и суда нет», – говорит другая мудрая русская поговорка. Не смешно ли искать того, чего нет?..
…а русская словесность и сцена еще менее сыскала ее. Какая должна быть современная драма? Какая должна быть драма у каждого народа? И даже должна ли быть отдельная драма русская, французская, немецкая?
Что за глубокие вопросы! на дне их и света не видно!.. Русская сцена нашла современную драму-комедию отчасти в «Горе от ума» Грибоедова и вполне в «Ревизоре» Гоголя. Конечно, это еще одна сторона сцены, и этого еще немного; но вопрос не в количестве, а в сущности, в первообразе предмета. Русская же словесность нашла свою современную драму отчасти в «Горе от ума» Грибоедова и вполне в «Борисе Годунове», в «Сальери и Моцарте», «Скупом рыцаре», в «Русалке», в «Каменном госте» Пушкина и в «Ревизоре» Гоголя{30}. «Какая должна быть современная драма?» – спрашивает г. Полевой: вот предостолюбезный вопрос! Право, подобные вопросы напоминают нежных супругов, которые до слез спорят – один, что у них родится сын, а другая, что у них родится дочь… Такие вещи не выводятся a priori[5], и стремление выводить их, равно как и исторические факты в будущем, – не философия, а философическое пересыпание из пустого в порожнее. У отца есть сын – и он может сказать, каковы наружность и характер его сына; но если этот сын его ожидается, то все вопросы о его наружности и характере будут походить на вопрос: «Какова должна быть русская драма?» Если поименованные нами драматические произведения Грибоедова, Пушкина, Гоголя г. Полевой почитает художественными, то он уже должен знать, какова должна быть русская драма; если же он не признаёт их художественными, то все его усилия решить этот вопрос будут походить на усилия человека, который желает разгадать, что будет находиться через пять тысяч лет на том месте, где стоит его дом. В мышлении немаловажная задача определить – что может и что не может быть мыслимо. Что же касается до вопроса, должна ли быть отдельная драма русская, французская, немецкая, – мы можем утвердительно отвечать г. Полевому на этот важный и глубокий вопрос: должна, непременно должна… еще раз, тысячу, мильон раз – должна, но должна с условием, чтобы прежде, нежели быть русскою, французскою или немецкою драмою, – быть художественною драмою. Последнее условие гораздо важнее первого: если соблюдено это последнее, то первое, без всяких усилий и хлопот со стороны поэта, исполняется само собою. Если «Борис Годунов» Пушкина не художественная драма, то она и не русская и никакая драма; а если художественная, то необходимо и русская, потому что написана русским поэтом, на русском языке, да и самое содержание ее взято из русской истории.
Я уверен, что современная нам драма не осуществлена ни французскими классиками (пора увериться!..) и романтиками (пора!), ни германскою драмою Гете (вот как!..), Шиллера, Вернера, Грилльпарцера, Мюльнера и что Шекспир целиком также не современная наша драма (на колени, читатели!..), как целиком Кальдерон, Софокл и Корнель. Далее идет другой ряд вопросов о соглашении нашей драмы, сообразной нравам, понятиям, образованию (чьим?) с идеею современной драмы вообще. Наконец, третий ряд вопросов о примирении сцены с драмою, или теории с практикою.
Превосходно! Во-первых, что за чудное смешение имен: Гете и Шекспир перемешаны с Грилльпарцерами, Вернерами и Мюльнерами; Кальдерон и Софокл – с Корнелем; о французских классиках и романтиках говорится вместе с Гете, Шекспиром и Софоклом!.. Далее, каковы понятия об органической целости и художественной замкнутости изящных произведений: Шекспир и Софокл целиком не годятся, а их надо облизывать и уродовать или по крайней мере переделывать, как, например, переделан «Гамлет» Дюсисом и гг. Сумароковым, Висковатовым и Полевым!..{31} Второго и третьего ряда вопросов мы совершенно не понимаем, как будто бы они были изложены на китайском языке. «Все это вопросы важные, и, может быть, да и, кажется, наверное, мы умрем, не решивши их», – заключает г. Полевой. Жаль, очень жаль! А вопросы действительно важные – право-с! Бога ради, решайте их поскорее, г. Полевой! Ведь вы их сочинили, вы их и решайте, а наше дело – сторона.
И г. Полевой решает:
Но что же нам делать: сложить руки и сидеть? Нет, надобно начать решение, положить от себя несколько данных, к которым потом приложить еще. Начать решение должно думая теоретически и делая практически…