скачать книгу бесплатно
– Ба-ба, ма-ма, – лепетала за своим столом Юля. Сидела довольная, вся перемазалась в креме, что, видно, особенно нравилось ей. Бабушка не обращала внимания, не ругала.
– А что же она одна приехала? Без мужа? – спросил Нуйкин.
– Какой муж? – усмехнулась Екатерина Марковна. – Нет у нее никакого мужа.
– Нет мужа? – удивился Нуйкин. – Где же он?
– Да его и не было.
– Как это?
– Ну, Семен Семенович, вы что, первый день на белом свете живете? Дети и без мужей могут рождаться…
Нуйкин смотрел на Екатерину Марковну расширенными глазами. Не верил.
– И вы так хладнокровно говорите об этом?
– А что я должна делать? Мы с Тосей квиты.
– То есть? – не понял Нуйкин.
– Я скрыла, что умер Евграфов, она – что родилась Юля. Вот такие мы мать с дочерью!
– Да! – вырвалось у Нуйкина. – В каждом человеке что-нибудь обязательно неожиданное, непредсказуемое…
– Не говорите, Семен Семенович. – Екатерина Марковна непроизвольно взглянула на часы-кукушку, висевшие на стене.
– О, я уже засиделся, – по-своему воспринял этот взгляд Нуйкин. – Мне пора, пора…
– Да что вы, сидите. Это я к тому: надо бы с Юлей на улицу выйти. Погулять перед сном.
– Вот и хорошо. Вы как раз погуляете, а потом я потихоньку пойду к себе.
– Вы, кажется, говорили, что на Песчаной живете?
– Да, там.
– Ну, это совсем близко. Очень хорошо.
Екатерина Марковна умыла внучку, надела на нее теплые штаны, свитер, пальто, шапку с помпоном, меховые сапожки. В лифте Юля испуганно жалась к бабушке – не привыкла еще к московской чудо-юдо-технике.
Семен Семенович улыбнулся.
Выходя из подъезда, столкнулись с известной грозой округи Марком Захаровичем – он был, будто никогда не раздевался, все в том же долгополом, на манер шинели, пальто, с теми же тускло-золотыми пуговицами железнодорожника, и взгляд его оставался по-прежнему неусыпно бдительным, настороженным.
– Доброго вечера, уважаемая Екатерина Марковна! Доброго здоровьица! – Он приподнял руку как бы к козырьку, как бы отдавая честь, хотя на голове у него не было никакой фуражки, а так, потертая, завалящаяся шапчонка.
– Здравствуйте, – ответила Екатерина Марковна. – Семен Семенович, помогите, пожалуйста!
Но Семен Семенович и без просьбы уже помогал ей – в четыре руки вынесли из подъезда коляску, в которой торжественно восседала именинница Юлька.
– Ух ты, пузырь какая! – пошевелил перед ней пальцами Марк Захарович. – А мамка убежала уже, убежала, а как же, видели, приметили, им, молодайкам, все неймется, все не терпится по гулянкам, по волосатикам…
– Простите, Марк Захарович, нам некогда, – проговорила Екатерина Марковна.
– Доброго здоровьица и вам! – как бы поклонился, что ли, Марк Захарович Нуйкину. – Значит, не забрали вас тогда в милицию? Поздравляю от души! Вот у нас так: пьяницу никогда не заберут, а честного человека – обсмеют да еще и плюнуть на него норовят. Это ничего. Это можно. А почему? А потому, что на посту…
Нуйкин покраснел. Хорошо, был вечер и никто, кажется, ничего не заметил.
Наконец отъехали с коляской от Марка Захаровича на безопасное расстояние. А он все стоял, смотрел вслед, покачивал головой то ли в восхищенном удивлении, то ли в осуждающем недоумении: «Смотри-ка, опять тот, который тогда… Ну, бабы! Ну, народ! Ну, шельмы!..»
Сначала молчали; не проходил неприятный осадок после встречи с Марком Захаровичем; одна Юлька безмятежно лопотала что-то в коляске.
– Простите, никогда не интересовался: вы кем работаете, Екатерина Марковна? – спросил Нуйкин.
– Библиотекарем.
– Понятно, – словно ставя точку над чем-то, что давно его мучило, проговорил Нуйкин.
Гуляли они по тем самым живописным улочкам, где расположились домики художников. Проходя мимо дома Хмуруженкова, которого, естественно, Екатерина Марковна хорошо знала, она поздоровалась с художником, завидев его во дворе; удивительней всего было то, что Хмуруженков отдельно поздоровался и с Нуйкиным.
– Вы знакомы? – удивилась Екатерина Марковна.
– Немного, – уклончиво ответил Нуйкин. – Клиент в булочной.
– Талантливый художник. Впрочем, испорчен… Такие, как мой муж, кого угодно развратят и испортят. Даже святого.
– А в какой библиотеке вы работаете? – прервал ее Нуйкин.
– В «Некрасовке». Хотите заглянуть?
– Нет, что вы… Это я так. Мне просто хотелось представить, где вы работаете, кем. Так легче.
– Что легче?
– Человека понять легче. Простите, конечно, Екатерина Марковна, не хочу вас обидеть… но я ведь понял, почему вы пригласили меня сегодня…
– А что тут такого? – бодро-приподнято произнесла Екатерина Марковна. – Взяла и пригласила вас на день рождения вот этой шалуньи… – Она потормошила в коляске Юльку. – Так, проказница?
– Ба-ба, ба-ба, – лепетала в ответ внучка.
– Знаете, мне очень хочется сказать, что вы хорошая, – просто и прямо признался Нуйкин.
– Ой, ну что вы такое говорите! – смущенно воскликнула Екатерина Марковна.
– Я ведь видел, как вы растерялись тогда… Вы готовы были провалиться сквозь землю. Вам стало стыдно, что мужчина за кассой в булочной – ваш знакомый. Вы вылетели из магазина как обожженная. И я подумал: ну вот, еще с одним человеком ясно, чего он стоит. Я люблю узнавать правду о человеке, даже если разочаровываешься, даже если это приносит боль.
Екатерина Марковна, как совсем недавно сам Нуйкин, густо покраснела; одна надежда была – на вечер, на то, что в темноте стыд незаметен.
– Я, – говорила она, – дело в том, что я…
– А потом вы вернулись, – продолжал Нуйкин. – И я все понял. Я понял, что вы хороший, добрый человек. В вас есть главное – совесть. Спасибо вам, Екатерина Марковна.
– Ну что вы…
– И за этот вечер спасибо. Желаю вам, и дочке вашей, и внучке – счастья! А теперь я пойду… мне вот сюда… До свиданья! – И, не мешкая ни секунды, Нуйкин свернул в проулок и растворился в темноте.
– До свиданья… – прошептала растревоженная, удивленная Екатерина Марковна.
Лет десять назад, когда отношения Евграфова с женой еще были далеки от того, чем они стали впоследствии, у них состоялся один памятный разговор (Тося в это время была в школе), после которого правда каждого обнажилась четче и жить друг с другом стало трудней.
– Совесть у тебя есть? – спросила тогда Екатерина Марковна. (Какая жена у какого мужа не спрашивала об этом?!)
Евграфов решил отшутиться:
– Ну вот, как только какое-нибудь серьезное дело, начинаются упреки, подозрения… (Он и в самом деле – под видом обычной деловой встречи – собрался к очередной любовнице.)
– Как можно жить и лгать беспрестанно, безостановочно, будто это какая-то поэзия, правда, суть жизни?
Что-то в этих словах поразило Евграфова, он приостановился в прихожей, посмотрел на жену внимательно.
– А знаешь, ты это здорово сказала: что ложь – поэзия жизни. Поздравляю! Не всякий мужчина додумается до этого.
– Ну, еще бы! Ложь – поэзия жизни! Удобная философия для оправдания мерзостей, гадостей…
– А ты что хотела, – вдруг зло, с искаженным лицом зашипел Евграфов, – чтобы я ползал как червь по земле и исповедовал вашу философию? Будь добр, будь честен, будь вьючным ослом, пусть сидят у тебя на шее, пусть пинают под зад, скребись всю жизнь в одну щель, может, допустят в рай перед смертью, помрешь как агнец? Для кого тогда красота? радость? деньги? женщины? любовь? Или ты предлагаешь мне, как сделала это сама, превратиться в книжного червя, шелестеть страницами и упиваться созерцанием того, как жили другие люди – достойные, честные, правдивые, умные, талантливые? Так знай же: именно бездарные люди живут правильно, соблюдают мораль, гордятся нравственностью, кичатся потомством, при этом размножаются как жуки навозные: слепо, тупо, бездарно! Ты возьми любого, кто так или иначе выбился в люди, сделал себе имя, оставил след в искусстве. Кто это? Это люди, поправшие усредненную мораль, поправшие философствующее заблуждение: ах, не делай зла, ах, возлюби ближнего, ах, сиди около женской юбки! Вспомни Сезанна, Гогена, Ренуара, Ван-Гога – разве это были добропорядочные люди с точки зрения общечеловеческой, усредненной, лицемерной морали? Гоген плюнул на семью, на пятерых детей, на хапугу-жену, уехал на Таити, стал жить с Майоркой, с дикаркой. И кто теперь осуждает его? Кто помнит теперь об этом? Теперь знают одно: Гоген – гений!
– Гоген – художник, – спокойно произнесла жена Евграфова. – А ты кто?
– А я – мужчина! – взорвался Евграфов. – Любой мужчина творец по своей сути. Творить – значит отвергать то, что признает большинство. Ты хочешь, чтобы я, как шавка, просидел у твоих ног, чтобы в конце концов меня благосклонно потрепали по облысевшей голове: ах, молодец, ах, пуделек, какой смирный, какой послушный, всю жизнь просидел на задних лапках и ни разу не тявкнул! Плевать я хотел на вашу философию! Плевать, ясно это?
– Ясно, – все так же спокойно проговорила Екатерина Марковна. Она потому была спокойна, что вдруг многое поняла в муже. Она думала: он гуляет, потому что просто гуляет, как все – как мужчина, как кот, а тут, оказывается, совсем другое, у него философия, убеждения, взгляды…
– Ах, дети, ну что вы так расшумелись? – В прихожую вышла Антонина Степановна (Тонечка). Вышла смущенная, улыбающаяся, седенькая, хрупкая, так и заносило ее из стороны в сторону на слабых ногах. Примечательной была еще одна черта: она носила всегда большущие тапочки, которые еле-еле держались на ногах, и эти тапочки шаркали, волочились, стучали об пол… Задолго до появления хозяйки тапочки обычно предупреждали: приближается Тонечка… А тут они и этого не услышали.
– Да нет, нет, ничего, – начала успокаивать Тонечку Екатерина Марковна.
– Вот-вот, – проговорил Евграфов, глядя на обеих с горячей злостью. – Давайте, успокаивайте друг друга, лейте елей, ну а как же – такие обе добрые, хорошие, чистые…
– Кант, прекрати! – вырвалось у Екатерины Марковны.
– О чем это вы? – не понимала Тонечка. В ту пору ей было под семьдесят, иногда плохо слышала, отчего часто – невпопад – улыбалась, стараясь показать, что все слышит, понимает. Тогда она еще жила с ними, верней – жила в своей комнате, а они – в своих двух: квартира была коммунальная.
– Ладно, пошел, – сказал Евграфов и хлопнул дверью.
– Что он сказал? – спросила Тонечка у Екатерины Марковны.
– Он сказал: всего доброго, он пошел.
– А-а, ну-ну… Кстати, Катенька, у вас не найдется лишней коробки спичек?
После рабочей смены Егор обычно уходил в чащобу, к берегу Неруссы-реки. Угрюмый, с печальными глазами, в которых, пожалуй, было больше боли, чем печали, Егор, с его густой черной бородой, с лохматыми кустистыми бровями, с никогда не причесанными непослушными волосами, производил впечатление замкнутого, странного, а иногда и страшного человека. Страшного своей нелюдимостью, замкнутостью, угрюмостью взгляда. В бригаде его побаивались – не силы его побаивались, не характера, не огромных жилистых кулаков, а тяжелого неподъемного взгляда. Уж если он что сказал, да не сделают, то так посмотрит… Бригадирское место он занимал по праву, лучше других знал дело, был сильней всех – и физически, и характером – вот только работать с ним было не всегда легко: тепла не хватало, сердечности, душевного уюта.
Каждый вечер он уходил к Неруссе-реке; уходил один. И всякий раз либо сидел на перекатах с удочкой в руке – одного за другим таскал золотисто-пепельных хариусов, либо плел «морды» из ивняка и ставил их на тайменя в глубинных местах, в омутках и ямах Неруссы-реки. Рыбу он отдавал, конечно, в общий котел, а вот рыбачить сообща, бригадой, не любил. Такая душа – рыбалку признавал только в тиши, в одиночестве. Или тут была еще какая-то причина?
От ближайшего поселка строителей зимовье пряталось километрах в двадцати, не меньше. Жили обособленно – каждый день, даже каждую неделю, в поселок не находишься. Когда Тосю спросили: «Что умеешь делать? Варить умеешь?» – она кивнула почти машинально. «Ну вот, Егор, будет вам кашевар. Забирай девчонку», – и начальник отряда, будто отделавшись от какой-то надоевшей ему мысли, с силой пожал Егору руку.
Тот смерил Тосю тяжелым взглядом. Ничего не сказал, ни о чем не спросил.
Когда шли к зимовью, глухой лесной тропой, Егор иногда останавливался, поджидал Тосю. Она отставала, в досаде на себя хмурилась. И злилась на Егора. Чемоданчик ее он нес в руке, но шел так, будто не было с ним никакой Тоси. Вот только иногда останавливался, поджидал ее.
В дороге сели перекусить. Егор сосредоточенно жевал бутерброд, Тося боялась встретиться с ним взглядом – бородатый, угрюмый, непонятный человек. С ближней ели на них с любопытством поглядывал бурундук. Тося никогда не видела бурундуков, смотрела с опаской, думала: вдруг это какой-то страшный зверь? Егор, поняв ее, усмехнулся, и бурундук, распушив хвост, метнулся на соседнюю ель, пулей взлетев в вершинник.
– После школы приехала? – спросил Егор.
Как бы ей хотелось ответить: нет, давно окончила, чего только не повидала, куда только не ездила! Да как такое скажешь?
Она кивнула: после школы, да.
– Издалека? – спросил он.
– Из Москвы.
Он посмотрел на нее повнимательней.
– Поехала жизнь узнавать?
– А что, нельзя? – спросила она с вызовом.
Он не ответил. Дожевал бутерброд. Подхватил чемодан и, не взглянув на нее, пошел тропой дальше.
В первую неделю она трижды испортила борщ. Трижды лесорубы уходили на просеку без первого. Колька Соловей откровенно спросил Егора:
– На хрена нам эта музыка?
Бригадир не ответил.
Через неделю, когда Соловей еще злей, чем прежде, повторил свой вопрос, Егор ответил:
– Небось ложку в первый раз тоже уронил.
– Чего-о?.. – не понял Колька.
– Мы только матку сосать сразу мастера. Остальное – через горб.
– Не понял. – Колька Соловей искренне ничего не понимал.
– Не понял – поймешь.