
Полная версия:
13 минут радости

Евгения Анатольевна Батурина
13 минут радости
© Е. Батурина, текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2026

Пролог
Говорят, люди перед смертью видят белый коридор. Я увидела белый чемодан.
Увидела и обрадовалась. Он, кажется, тоже обрадовался мне – многообещающе скрипнул, будто поднялся в приветствии. Узнал. Был он такой же, как раньше: белый, в серо-серебряные завитушки, дно чёрное, тряпичное, замочки блестящие, ручка на таких же блестящих квадратных петельках, а сама – деревянная, с полосой посередине. Ничуть не изменился чемодан, хотя мы не виделись почти сорок лет. Он и пах очень знакомо – чем-то сложным, коленкорово-химическим. Но главное, он пах радостью. Этот запах ни с чем не перепутаешь хотя бы потому, что слышала я его в жизни нечасто.
Первое моё отчётливое, ещё до чемодана, воспоминание такое: я сижу у мамы на руках, мама качается на табуретке и качает меня – надеется, что усну. На соседней табуретке соседка тётя Маша Харчева. Халат на тёте Маше плохо сходится, и между пуговицами видны кружева едко-сиреневой комбинации. К правому лацкану халата приколото несколько английских булавок с головками разного размера. Тётя Маша дышит тяжело, я слежу за тем, как раздуваются и обратно сдуваются её ноздри. Я ещё не знаю слов «ноздри» (но умею показывать, где у папы/мамы/бабушки носик), «комбинация», «английская булавка». А спор между мамой и соседкой идёт тем не менее лингвистический.
– Как назвала? – спрашивает тётя Маша, кивнув на меня.
– Еф-ро-синь-я! – с гордостью произносит мама по слогам.
– Ой, – пугается соседка. – В честь бабки какой, что ль?
– Сама ты бабка. – Мама отмахивается от тёти Маши правой рукой, а левой сильнее прижимает меня к себе, чтоб не сползла. – Нам и в загсе тётка сказала: «Родители, вы точно уверены?» Книжечку отдавать не хотела, подумайте, говорит, о дочери, ей жить… Много вы все понимаете! Ефросинья в переводе с греческого – «радость».
– Какая уж, к чёрту, радость с таким именем, – фыркает соседка и тянется за синей железной кружкой с чёрным пятном на ободке.
Кружка опрокидывается, звякает, тётя Маша исключительно проворно для своей комплекции уворачивается, на стол и пол проливается горячий чай, несколько капель попадает на меня, и я уже точно не сплю.
– Вот тебе и радость! – с удовлетворением говорит тётя Маша испуганной маме. – Видала, как ревёт? Успокаивай её теперь. – И со вздохом берётся за тряпку.
Мама ругается (причём не на соседку, а почему-то на меня), вскакивает, ходит со мной туда-сюда по кухне, поёт: «А-а-а!» Я вою: «А-а-а» – в другой тональности. Тётя Маша, перекрикивая наши «а-а-а» и считая это беспримерно уместным, принимается жаловаться маме на собственную дочь.
– Люсь, ты представь, оставила ей молочка в холодильнике. Сказала, попей, как придёшь из школы, парное, у Клавки брала. Думаешь, она его выпила? – Соседка торжествующе раздувает ноздри. – В ведро помойное вылила!
Мама уже не просто качает меня, а трясёт. И ругается ещё громче, и немножко щипается. Тётя Маша вдруг встаёт, тянет меня из маминых рук, говорит: «Ну что ты на ребёнка-то, она разве виноватая…» Я упираюсь щекой в английские булавки – в их головки, никакой трагедии, – и замолкаю. «Истеричка ты, Люсь, – произносит соседка уверенно. – Артистка, тоже мне. Родила, так терпи. Радость ей, понимаешь, понадобилась. Дети – это не радость, это ответственность. Да, малая? Зачем мамку довела, а?» Последние слова адресованы мне, которая уже не плачет, а икает.
В общем, в тот день я запомнила три вещи:
1. Молоко нельзя выливать в ведро.
2. Маму нельзя «доводить».
3. Моё имя переводится «радость», но какая, к чёрту, радость с таким именем.
Соседка тётя Маша Харчева была, в принципе, права. Как показал дальнейший опыт, я не очень-то склонна испытывать радость. Особенно в конвенциональные моменты, типа Нового года, свадьбы, рождения ребёнка или собственного дня рождения, но и в неконвенциональные тоже. Не моё это, скажем так, конкурентное преимущество. Мне вообще от сильных эмоций подолгу плохо.
Однако кое-что всё-таки было. Порой я чувствовала радость – острую, щемящую, норовящую выпрыгнуть из груди и разорваться фейерверком – редко, но чувствовала. Каждый такой «приступ» длился не дольше минуты, и всего их за мои 42 неполных года было 24. Каждый из них подряд, последовательно, один за одним, мне довелось заново пережить на пороге смерти.
А началось всё с белого чемодана.
Радость первая
Белый чемодан по имени Катя
Моя мама – актриса. Об этом я узнала не сразу, только в пять лет (думаю, в семьях шпионов детей о профессии родителей оповещают ещё позже). От меня, впрочем, никто ничего не скрывал, я просто мало интересовалась маминой карьерой. Знала, что они с папой оба ходят «наработу», но он приходит «сработы» раньше, когда ещё «Филька» даже не начинается. Днём я была у бабушки, вечером меня чаще всего забирал папа, и мы ехали домой на троллейбусе. Спешили – очень надо было успеть к «Фильке», то есть к программе «Спокойной ночи, малыши!», причём к самому началу, когда зазвенят колокольчики, на синем небе зажгутся пластилиновые звёзды и начнут вовсю превращаться то в луну, то в бабочку, то в колокольчик с бантом (он как раз и звенел, ясное дело), а после и вовсе в телевизор с кнопочками. Этот ряд трансформаций меня завораживал, я всегда боялась пропустить начальную заставку и фразу «А теперь давайте посмотрим мультфильм!», от которой в животе что-то ёкало. Из зверей-ведущих мне больше всего нравился, само собой, Филька (он был добрый), а из человеческих – тётя Таня (она была красивая). Благодаря ей я впервые и услышала слово «актриса». Как-то мама забрала меня от бабушки вместо папы. Всё пошло не так: мы опоздали к звёздной заставке, пропустили половину сюжетных разборок между Хрюшей и Степашкой (а Фили вообще не было!), мультфильм оказался кукольный, и не из «хороших» кукольных… Я сидела перед телевизором, не мигая, пытаясь подавить разочарование и не расстроить им маму, и уповала только на одно: сейчас будет прощальная заставка про «спят усталые игрушки», в которой покажут слонёнка, с которым я, согласно тексту, надеялась подружиться. Он крутил пластилиновым хоботом, а вокруг него летал «пирожар птицы», и это была моя любимая часть – остальная песня, предполагающая скорый отход ко сну, вдохновляла куда меньше. Но прямо на слонёнке мама решила поговорить со мной о превратностях актёрской судьбы.
– Танька Веденеева могла бы большой актрисой стать, – сказала мама, тыча пальцем в слонёнка. – А занимается ерундой. Такая была талантливая девка…
Я понятия не имела, кто такая талантливая девка Танька Веденеева (или что такое неймдроппинг), и с тётей Таней из «Фильки» её никак не ассоциировала. Поэтому внезапно, за неимением достойного ответа, исполнила вместе с заставочным певцом последние две строчки: «Глазки закрыва-а-й, ба-ю-ю-бай!»
– Дочь, умоляю, никогда не пой на публике, – пригрозила мама. – Вообще-то спать уже давай, чего сидим!
А вскоре я услышала, как на публике поёт сама мама. Тогда-то и узнала, что она актриса.
– Хочешь пойти «наработу» к маме? – спросил папа как-то утром в воскресенье, когда я смотрела передачу «Будильник» и, если честно, хотела и дальше её смотреть – я была маленьким рабом телевидения.
– Угу, – ответила я без энтузиазма, но никто из родных от меня энтузиазма и не ждал.
Мы с папой долго одевались, долго ехали на троллейбусе, потом долго шли пешком, а затем долго раздевались в большом холодном помещении под золотой табличкой с буквами. Я тогда только научилась читать, читала всё, что видела, и, ясное дело, вслух.
– ГАР-ДЕ-ГРОБ! – возвестила я громко и посмотрела на папу в поисках одобрения. Папа и тётя, забравшая у него наши пальто и обменявшая их на железный кругляш, засмеялись.
– Какая умница, уже читает! Сколько ей? – Тётя ещё и восхитилась. Папа признался, что почти пять, и мы из холодного помещения с гардегробом пошли в холодное помещение с красными стульями, которые почему-то не превращались в стулья, пока не сядешь на них, а если встанешь – грохотали.
– Нам в амфитеатр, – сказал папа очень понятно, и я, поиграв с каждым грохочущим стулом (при папе такое можно, при маме было бы нельзя), добралась до двух наших.
Мы сели, папа тут же встал – стул грохнул с особенным озорством – и сказал: «А программка-то! Посиди, сейчас вернусь», – и убежал. Я покачала стуловы сиденья справа и слева от меня, потом на левое села строгая тётя в очках, сквозь очки недовольно на меня взглянув, и я перестала. Вернулся папа с маленькой длинной книжечкой, сел справа и довольно громко сказал, отнюдь не стесняясь тёти в очках:
– Вот, читай. Там про нашу маму написано.
Тётя в очках явно заинтересовалась, но решила это скрыть и уткнулась в собственную, такую же точно книжечку.
Я открыла нашу и начала искать в ней слово «мама». Не нашла. Нашла – «петушок». И «золотой». И сложное: «режиссёр», «исполняют».
– А где про маму? – спросила я папу шёпотом (мало ли, может, это всё-таки секрет от тёти в очках).
– Вот же! – Папа ткнул моим пальцем в строчку «Лиса». Ага, «Лиса» – это почти «Люся». Как мама.
Под «Лисой» я прочитала по слогам: «Ал-ла Та-и-рова».
– А где про маму? – повторила я свой вопрос.
Папа воровато оглянулся на женщину в очках, которая усмехалась, не отрываясь от своей книжечки – не верила, – и с досадой произнёс:
– Я ж говорю, вот! Читай! Лиса – Алла Таирова!
– А про маму где? – в третий раз закинула я невод отчаяния.
– Ой, точно ж! – Папа вдруг хлопнул себя по лбу на радость «очкам». – Алла Таирова – это мама в театре. Когда работает, Алла Таирова, когда дома, – он понизил голос, – Людмила Потапова. Понятно тебе? Творческий псевдоним.
– Понятно, – кивнула я. Кто ж не знает про «псевдоним», да ещё «творческий», в свои почти пять.
– Вот! – обрадовался папа. – Сейчас мама вон там, – он кивнул в сторону огромных красных штор, – будет играть.
– С кем? – искренне заинтересовалась я.
– С остальными актёрами, с труппой. Лису будет играть. Мама у нас актриса. – Снова назидательный взгляд тёте в очках.
– А! – Я махнула рукой, изображая мамин же жест. – Как Танька Веденеева!
Спектакль я почти не помню. Помню только, что мама была очень накрашенная и с чужими рыжими волосами, хотя дома ходит со своими, серыми. И пела ещё тонко-тонко: «Масляна голо-о-вушка, шёлкова боро-о-душка». Я тогда уяснила: если мама накрашенная, она Алла Таирова. Если не очень, то Людмила Потапова. Такая игра. И профессию её, конечно, запомнила. Теперь в троллейбусе, в парке или в очереди, если меня спрашивали, где работает мама, я больше не отвечала хмуро «наработе», а охотно делилась: «Она играет с трупами в лису». И имела декадентский успех.
Всё это длинное вступление было нужно лишь для того, чтобы рассказать о белом чемодане.
Прошло какое-то время после спектакля про лису, мне стало не почти пять лет, а просто пять. «Фильку» я теперь часто смотрела у бабушки, а не дома, там же и ночевала. Бабушкин телевизор показывал немножко хуже нашего, рябил, и по нему иногда приходилось стучать или хватать его за рожки-антенны, произнося волшебное заклинание «холера!». Остальное меня устраивало. Папа, как мне объяснили, «мотался по командировкам», потому что у них «открыли филиал».
Однажды мама снова забрала меня вечером от бабушки. Причём в виде Аллы Таировой, а не Людмилы Потаповой: накрашенная, в очень красном платье с бантом, туфлях с заклёпками, только что волосы свои, не рыжие. И домой мы поехали не на троллейбусе, а на длинной серой машине с непонятной надписью «письменными» буквами, которые я ещё не знала.
Добрались быстро. Я проверила, скоро ли «Филька» (бабушка давно научила меня определять время по своим часам с кукушкой), и села ждать. Тут мама позвала меня с кухни:
– Дочь, поди сюда. Серьёзный разговор.
Я нехотя пришла: не хватало пропустить «Фильку» за серьёзным-то разговором. Мама сидела у окна, всё ещё в том же платье, только без туфель, в подследниках. Она красила губы.
– Сейчас ко мне придёт подруга. – Мама сжала губы и почмокала ими, чтоб помада, цвет в цвет с платьем и мамиными длинными ногтями на руках, распределилась как следует. – Нам надо будет пообщаться. А ты сиди тихонько тут, поняла? Чтоб ни звука. Ни. Звука.
Предчувствия не обманули: никакого «Фильки»! Раз без звука-то. И на кухне вообще нет телевизора… Ой беда-беда, огорчение, как говорит домовёнок Кузька из нового, «хорошего» кукольного мультфильма.
В тот момент, прерывая мои пессимистичные мысли, в дверь позвонили. Мама встала, очень медленно, подняв голову, прошла в коридор. Там рассмотрела себя в зеркало, опять почмокала губами, поводила бровями, потрогала реснички и снова надела туфли. С заклёпками, уличные. Отвела плечи назад и открыла дверь.
Вот тогда я увидела его. Белый чемодан. И почувствовала радость, во много раз превосходящую жалкое ёканье от фразы «А сейчас давайте посмотрим мультфильм».
Он был прекрасен, блестящ, совершенен – и он был не мой.
Мамину подругу, которая вошла с ним в квартиру, я не разглядела: видела только её руки с короткими ногтями, сжимающие ручку чудо-чемодана, и ноги в туфлях без каблуков и заклёпок.
– Проходите, – сказала мама сладким, как у лисы из спектакля, голосом – голосом Аллы Таировой. – Извините, тапочек не держим, я привыкла дома ходить на каблуках… Это профессиональное.
Где-то на задворках сознания я удивилась (тапочек дома было полкладовки), но не сильно. Тем более что сладкий голос Аллы Таировой произнёс ещё одну странную, непривычную – и самую желанную из всех тогда возможных фразу:
– Доченька, милая, возьми у тёти чемодан и поиграй пока.
Может, мама и не имела в виду «поиграй пока с тётиным чемоданом», но я интерпретировала её слова в свою пользу. Схватила лучшую в мире игрушку и потащила её на кухню. Чемодан был совсем лёгким, но будь он даже полон кирпичей, меня бы тогда ничто не остановило. Я села на колени под кухонным столом, чемодан аккуратно поставила рядом, «лицом» к себе, и мы стали играть.
Я играла так: белый чемодан с завитушками – мой, а меня зовут Катя Румянцева (эти имя и фамилия казались мне столь же расчудесными, как чемодановы замочки, и звучали похоже – щёлкали и немножко позвякивали). Чемодан тоже зовут Катя Румянцева, потому что он девочка и потому что имени прекраснее всё равно нет. Мы с ним едем по широкой Лимпопо, где гуляет Гиппопо, спасать страусят и бегемотиков с животиками, которых жалко, жалко, жалко. Тогда мы с бабушкой по сто раз в день читали «Айболита», всегда с начала до конца, и я боялась каждый раз, что доктор не доедет, не поставит бедным зверятам градусники и тогда всё.
Чемодан Катя Румянцева внимательно слушала про корь, и дифтерит у них, и оспу, и бронхит у них, лицо её (глаза-замочки, нос и рот – ручка) выражало крайнюю озабоченность. Я дошла до кульминации – «Приехал, приехал, ура, ура!», но тут в дверном проёме появилась мама, и она была нами недовольна.
– Я же сказала – ни звука! – произнесла она совсем не сладким голосом, а очень даже горьким, как настоящее лекарство, а не гоголь-моголь, которым «пончевал» доктор Айболит своих африканских пациентов.
Мама наклонилась к чемодану Кате Румянцевой, схватила за деревянную ручку и рванула на себя. Один из углов больно стукнулся об стол.
– Мамочка, я же шёпотом, – попробовала я поумолять, не слишком уверенная, что правда читала стихи тихо, могла и заиграться с такой-то прекрасной игрушкой.
– Тётя уходит, – отрезала мама. И унесла чемодан в комнату.
Я успела вскочить и погладить Катю Румянцеву по шершавой тряпичной спинке.
Вскоре тётя (с моим чемоданом) и правда ушла – я слышала, как хлопнула дверь. Провожать их я не вышла: мне надо было дочитать стих про Айболита до конца, чтобы каждый зверёнок получил свою порцию гоголь-моголевой панацеи и пошли они смеяться, и плясать, и баловаться, Лимпопо.
Я не смеялась.
В тот день я поняла три вещи:
1. Радость существует.
2. Но когда она есть, с ней надо потише.
3. И долго она не длится.
А о том, что, когда радость длится долго, её перестаёшь замечать, я узнала сильно позже.
Радость вторая
Взрослые цепочки
Когда я была маленькой, вокруг было как-то не принято разводиться. Почти все знакомые взрослые предпочитали формировать пары и строить крепкие семьи. Если в гости приходила какая-нибудь тётя, то обычно оказывалось, что у неё есть ещё и дядя: он либо ждал её дома и «волновался», либо заезжал за ней, после долгих уговоров «поднимался на минутку» и сидел часами, либо просто фигурировал в разговорах под кодовым именем «Мой» («Мой ремонт шестой год делает, зато сам!»; «Мой уже хорош, по голосу слышу»). Знакомые дяди тоже, как правило, были укомплектованы тётями.
На фоне всеобщего благополучия наша семья выгодно выделялась. Мои родители, например, разводились целых два раза.
Первый раз – понарошку, потому что папе надо было получить квартиру. Второй – по-настоящему, потому что его прикормила Зоя Ловягина.
О разводе номер один я узнала случайно: подслушала мамин разговор с соседкой тётей Машей Харчевой – той, которая не одобряла имя Ефросинья. Мы с куклой Катей (Румянцевой, естественно) очень тихо играли в коридоре, а тётя Маша и мама общались на кухне и, кажется, о нас забыли.
– Мы фиктивно разведёмся, ясно? Фиктивно, – настаивала мама. – Сашка пропишется в новую квартиру, на Революции. Там надо, чтоб один человек прописался, сложная схема…
– Угу, сложная, – повторяла тётя Маша скептически. – У тебя всегда всё сложно, Люсь.
– Ну прям у меня, – обижалась мама. – Это у государства нашего всё сложно. Да какая разница, говорю ж, фиктивно разведёмся, он пропишется на Революции, потом обратно поженимся. Мы даже шутим с Сашкой – придётся ему жениться на разведёнке с прицепом…
– Ох, смотри, не дошутись, – вздохнула тётя Маша. – А то прицеп твой без папки останется. Мужику лишняя свобода не нужна, даже нюхать нельзя давать. Мой вон на две недели один тут оставался, пока я в больнице с малой лежала. И что ты думаешь – возвращаюсь, банка с хорошим кофе не на той полке стоит. А он кофе это в жизни не пил, один чай. Значит, что? Бабу приводил, она и пила, и переставила. Ну я ему устроила такое чаепитие на одну персону, на коленях ползал, рыдал: прости, не буду… А ты сама, собственными руками!
– Так фиктивно же, – уже не очень уверенным голосом произнесла мама.
Тут в дверь, не стуча, ввалился тёти-Машин «Мой» – дядя Коля. Он был громаден, татуирован на руке якорем и совершенно не похож на человека, который ползал бы перед кем-либо на коленях или когда-либо в жизни рыдал.
– Домой давай, – гаркнул дядя Коля. – Я тебе суп холодный буду есть?
Тётя Маша пробурчала: «Маленький, что ль, погреть не можешь?» – однако послушно встала, двинулась к выходу, напоследок призвав маму: «Люсь, подумай, а? Квартир много, муж один», – и отправилась за своим единственным мужем в их квартиру номер 8.
Вечером другая соседка, тоже тётя Маша, но не Харчева, а Сиволоб, из квартиры номер 4, встретила меня на лестничной клетке и спросила, что делает мама.
– Она с папой эффективно разводится, потому что папа вписался в революцию, – сообщила я и прыгнула через щербатую ступеньку: наступать на неё считалось плохой приметой.
Второй развод родителей был, может, не таким эффективным, зато точно эффектным. И о нём я узнала от мамы лично, подслушивать ничего не пришлось, даже скорее хотелось заткнуть уши.
В тот вечер папа забрал меня от бабушки и повёз на троллейбусе домой. Обычное дело – за исключением того, что папа тогда особенно долго «мотался по командировкам», поэтому я соскучилась и жаждала поделиться с ним своими новостями: что выучила всё «Краденое солнце» (легкотня после «Айболита»); что сама свернула четыре сахарные плюшки, которые бабушка дала нам с собой, и даже ножичком тесто разрезала; что (это бомба, прибережённая напоследок) теперь умею писать письменными буквами слова «папа» и «мама». До главной новости дело не дошло – папа и на предыдущие-то реагировал вяло, рассеянно, чем меня обескуражил, и я решила замолчать, а он не настаивал. Ехали до дома в тишине. Перед нашим подъездом папа остановился и меня придержал. Положил руку на плечо, начал было: «Слушай…» – но передумал. Мы вошли в квартиру, и тишина кончилась.
Мама открыла нам дверь в образе Аллы Таировой – сильно накрашенная, в незнакомом длинном блестящем халате и со странным, сонным каким-то, лицом. Она часто моргала и запрокидывала голову, как будто кивала наоборот. А ещё она кричала:
– Во-о-т он, явился! Сам явился, не побоялся на этот раз, геро-о-й, рыцарь. Ребёнка привёл, думал, я постесняюсь при ней? А она девушка взрослая, я её стесняться не буду. Вот, дочь, отэц твой. – Мама больно ущипнула меня за плечо. – Ушёл к другой тёте. Не хочет больше с нами жить. Прикормила его Зоя Ловягина.
Я смотрела на папу, таращила глаза так, что аж болели: как это к другой тёте и не хочет с нами, если он как раз пришёл, причём к нам домой? И что такое «прикормила»? И кто такая эта Зловягина? У меня, взрослой девушки пяти с половиной лет, оставались вопросы.
Но папа на них, заданные, впрочем, мысленно, не отвечал, и маме на её озвученные претензии ничего не отвечал, а главное, не снимал ботинки.
Это было ужасно – стоял и не снимал. И не шёл в комнату включать телевизор или в ванную мыть руки, как делал до этого всегда. Подтверждал то есть мамины слова. В тот момент мне больше всего хотелось, чтобы он снял ботинки. Это было единственной гарантией нормальной жизни. И я, выйдя на секунду из оцепенения, начала стаскивать свои синие сандалики. Показывать папе пример.
Ремешок на правом не поддавался, хотя обычно расстёгивать его было проще, чем застёгивать. А мама продолжала кричать:
– Готовит она, значит, хорошо? Повариха-сватья-баба-Бабариха. Судочки свои пошлые на обед таскает и курочку в поезд. Вот тебе, значит, что надо, Сашенька? Судочки и курочку! И Зойку-дурочку. А когда ко мне в театр с розами бегал год, когда в любви клялся, когда говорил: «От любого быта тебя, Люсь, освобожу, только играй, служи искусству!» – без курочки тебе было нормально? А когда ребёнка мне заделал…
Тут ремешок на сандалии наконец поддался, а папа как будто включился.
– Так, всё, – сказал он мне странным, не папиным голосом. – Мы пошли.
Он взял меня за левую руку, мама дёрнула за правую, да так сильно, что я вылетела из расстёгнутого сандалика и пропрыгала два шага в одном стоптанном носке.
– Никуда ты не пойдёшь! – крикнула мама уже не папе, а мне. – Ты где хочешь жить, дочь, с чужой тётей или с мамой? А? Что молчишь, что глаза свои вылупила? Что надо сказать?! Что надо сказать, я сказала?! Ревёт она мне тут. Это мне надо плакать, а не тебе…
Мамина рука трясла меня за плечо, и я уже не слышала, что она кричит. То есть слышала, но из разрозненных звуков не могла собрать воедино ни слова. Казалось только, что я стою там, в носке, невыносимо долго и что больше никогда в жизни ничего хорошего уже не будет.
А план-то был написать «папа» и «мама» письменными буквами, порадовать…
Потом я вдруг взлетела. Папа взял меня на руки, отцепив мамины пальцы от рукава моей футболки.
– Завтра поговорим спокойно. Выпей аспирин, – сказал папа тем же чужим голосом (зато его слова я понимала), и мы с ним вывалились на лестничную клетку.
Мама что-то неразборчиво рыдала нам вслед, но отнять меня не пыталась.
На папиных руках я поехала во двор. Там он заметил, что на мне один сандалик, тихо произнёс короткое незнакомое слово, оглянулся на дверь нашего подъезда, потоптался, покачал головой, покрутил ею, подозвал сидящего у соседнего подъезда дядю Серёжу Кулагина:
– Серёг, твоя на ходу? Не пил? Отвезёшь нас на Первый Парковый?
В этот момент горе, из которого только что состоял весь мир, вырвалось из меня, как вырывается пар из вскипевшего чайника, и исчезло: «на Первый Парковый» означало «к бабушке».
Дети актёров, обычно сами актёры, хвастаются, что выросли за кулисами. Из меня (маленький спойлер) артистки не вышло, и в театре я бывала, наверное, даже реже, чем среднестатистический советский ребёнок. А выросла между Пузом и Первым.
Пузо – так называли улицу Пузакова, где до моих пяти с половиной лет мы жили с мамой и папой, а потом только с мамой. Первый – Первый Парковый переулок, бабушкина территория. «Вы сегодня на Пузе?» – такое я в детстве слышала чуть не каждый день. Этот вопрос бабушка адресовала папе, когда он приезжал за мной на Первый после работы и, поужинав, вставал из-за стола. «Ага, на Пузе», – отвечал папа, бабушка кивала и начинала собирать нам с собой еду (возможно, в судочках). Я представляла, как мы с папой катимся до самого дома на пузе, и веселилась. Папа тоже улыбался, а бабушка как бы между делом уточняла:

