banner banner banner
Путь всякой плоти. Роман
Путь всякой плоти. Роман
Оценить:
Рейтинг: 3

Полная версия:

Путь всякой плоти. Роман

скачать книгу бесплатно

С течением времени и эта печаль миновала. На пятом году брака Кристина благополучно разрешилась от бремени мальчиком. Это произошло шестого сентября 1835 года.

Новость немедленно сообщили старому мистеру Понтифексу, который воспринял ее с истинным удовлетворением. Жена его сына Джона рожала только дочерей, и мистер Понтифекс был серьезно обеспокоен тем, как бы не остаться без потомков по мужской линии. Следовательно, хорошая весть была вдвойне желанной и вызвала столько же радости в Элмхерсте, сколько тревоги на Уоборн-сквер, где обитало тогда семейство Джона Понтифекса.

Там эту прихоть фортуны восприняли как особенно жестокую из-за невозможности открыто негодовать на нее. Но обрадованного деда нисколько не заботили чувства семейства Джона Понтифекса: он хотел внука, и он получил внука, этого для всех должно быть достаточно. Теперь, когда миссис Теобальд Понтифекс сделала хороший почин, она может родить ему еще внуков, что было бы желательно, поскольку он не мог чувствовать себя в безопасности, пока их будет меньше трех.

Старик позвонил в колокольчик, вызывая старшего слугу.

«Гэлстрэп, – сказал он торжественно, – я хочу спуститься в погреб».

И вот Гэлстрэп пошел впереди хозяина со свечой, и тот вступил в подвал, где хранил отборные вина.

Он прошел мимо многочисленных клетей с бутылками. Там были портвейн 1803 года, императорское токайское 1792 года, бордо 1800 года, херес 1812 года. Все эти вина, как и многие другие, остались позади: ведь вовсе не для них глава семейства Понтифекс спустился в свой винный погреб. В клети, которая казалась пустой, пока свет поднесенной к ней свечи полностью не осветил ее, находилась одна-единственная бутылка емкостью в пинту. Это и был предмет поисков мистера Понтифекса.

Гэлстрэп частенько ломал голову над тайной этой бутылки. Мистер Понтифекс самолично поставил ее туда примерно двенадцать лет назад, возвратившись как-то от своего друга, знаменитого путешественника доктора Джонса, но на клети не было никакой таблички, которая могла бы дать ключ к разгадке ее содержимого. Не раз, когда хозяин уходил из дому, случайно позабыв ключи, что порой с ним приключалось, Гэлстрэп подвергал бутылку всяческим исследованиям, на которые только мог отважиться, но она была столь тщательно запечатана, что доступ к знанию оставался совершенно закрыт с того входа, у которого Гэлстрэп был бы более всего рад с ним встретиться, и фактически со всех других входов, ибо он вообще ничего не мог выяснить.

И вот теперь тайна должна была раскрыться. Но, увы, казалось, будто последний шанс получить хотя бы глоток содержимого должен исчезнуть навсегда, поскольку мистер Понтифекс взял бутылку и после тщательного досмотра печати поднес ее к свету. Он улыбнулся и отошел от клети с бутылкой в руках.

И тут произошла катастрофа. Он споткнулся о пустую корзину. Послышался звук падения, звон разбитого стекла, и в одно мгновение пол погреба оказался залит жидкостью, которая столь бережно хранилась так много лет.

Со свойственным ему присутствием духа мистер Понтифекс произнес, задыхаясь от гнева, что уволит Гэлстрэпа. Затем он встал и топнул ногой, как это сделал Теобальд, когда Кристина не хотела заказывать ему обед.

– Это вода из ИОРДАНА! – воскликнул он в ярости. – Вода, которую я берег для крещения моего старшего внука! Черт тебя побери, Гэлстрэп, как смел ты проявить столь дьявольскую небрежность, что оставил эту корзину валяться в погребе?

Удивительно, как вода из священного потока не поднялась с пола погреба и не укорила его. Гэлстрэп впоследствии говорил другим слугам, что от ругательств хозяина у него кровь стыла в жилах.

Но в тот же момент, едва услышав слово «вода», он пришел в себя и помчался в кладовую. Прежде чем хозяин успел заметить его отсутствие, он возвратился с маленькой губкой и тазом и начал собирать воды Иордана, как если бы это были обычные помои.

– Я профильтрую ее, сэр, – сказал Гэлстрэп кротко, – она станет совсем чистой.

Мистер Понтифекс усмотрел надежду в этом предложении, которое было вскоре исполнено в его присутствии c помощью куска фильтровальной бумаги и воронки. В конечном счете оказалось, что полпинты спасены, и это было сочтено достаточным.

Затем он занялся приготовлениями к визиту в Бэттерсби. Он распорядился подготовить большие корзины со съестными припасами самого лучшего качества, а одну из больших корзин наполнил отборными винами. Я говорю «отборными», а не «отборнейшими», так как, хотя в приступе первоначального восторга мистер Понтифекс отобрал лучшие из своих вин, все же по зрелом размышлении он пришел к выводу, что во всем хороша мера, и поскольку он расстается со своей превосходной водой из Иордана, то отправлять первосортные вина не обязательно.

Перед поездкой в Бэттерсби он провел пару дней в Лондоне, что случалось теперь редко, ведь ему уже перевалило за семьдесят, и он практически отошел от дел. Джон Понтифекс с супругой, зорко следившие за ним, узнали, к своему огорчению, что он имел встречу со своими поверенными.

Глава 18

Впервые в жизни Теобальд чувствовал, что сделал что-то правильное и может без тревоги ожидать встречи с отцом. Старый джентльмен действительно написал ему чрезвычайно сердечное письмо, объявляя о своем намерении стать крестным отцом мальчика. Впрочем, стоит привести письмо целиком, ибо оно показывает автора во всей красе. Содержание его таково:

Дорогой Теобальд!

Твое письмо доставило мне истинное наслаждение, тем более что я уже приготовился к самому худшему. От всей души поздравляю невестку и тебя.

Я долгое время хранил сосуд с водой из Иордана для крещения моего первого внука, буде Господу угодно даровать мне его. Воду дал мне мой старый друг доктор Джонс. Ты согласишься со мной, что, хотя действенность этого таинства не зависит от источника крестильных вод, все же, ceteris paribus[14 - ceteris paribus – при прочих равных условиях (лат.)], к водам Иордана существует некое особое отношение, которым не следует пренебрегать. Маленькие детали, подобные этой, иногда влияют на ход всей будущей жизни ребенка.

Я привезу с собой своего повара, и уже велел ему приготовить все к обеду по случаю крестин. Пригласи своих лучших соседей – столько, сколько поместится у тебя за столом. Между прочим, я велел Лесюэру не покупать омара – лучше тебе самому поехать и купить его в Солтнессе (Бэттерсби всего в четырнадцати – пятнадцати милях от морского побережья): омары там лучше, чем где-либо в Англии, по крайней мере, я так думаю.

Я выделил кое-что вашему мальчику, что он получит по достижении двадцати одного года. Если твой брат Джон будет продолжать производить на свет только девочек, то, возможно, позднее я сделаю больше, но на меня рассчитывают многие, а дела мои не так хороши, как ты, может быть, воображаешь.

    Твой любящий отец
    Дж. Понтифекс.

Несколько дней спустя автор приведенного письма явился в Бэттерсби в пролетке, доставившей его из Гилденхэма, отстоявшего от Бэттерсби на расстояние четырнадцати миль. Повар Лесюэр занимал место на козлах рядом с кучером, а множество корзин, какое только могла выдержать пролетка, были помещены на крышу и везде, где только можно. На следующий день должны были прибыть Джон Понтифекс с супругой, Элиза и Мария, а также Алетея, которой по ее собственной просьбе предстояло стать крестной матерью мальчика. Раз мистер Понтифекс решил, что следует устроить счастливый семейный праздник, то все должны приехать и излучать счастье, иначе им же будет хуже. На другой день виновника всей этой суматохи действительно окрестили. Теобальд предложил назвать его Джорджем в честь мистера Понтифекса-старшего, но, как ни странно, мистер Понтифекс отклонил это предложение в пользу имени Эрнест. Оно только начинало входить в моду, и он считал, что обладание таким именем, как и крещение в воде из Иордана, может оказывать постоянное воздействие на характер мальчика и благотворно влиять на него в решающие периоды жизни.

Меня попросили быть его вторым крестным, и я обрадовался возможности встретиться с Алетеей, с которой не виделся несколько лет, но поддерживал постоянную переписку. Мы с ней были друзьями еще с той поры, когда вместе играли детьми. Когда со смертью дедушки и бабушки порвалась ее связь с Пэйлхэмом, моя близость с семьей Понтифекс поддерживалась благодаря тому, что я учился в школе и колледже с Теобальдом. Всякий раз, встречая Алетею, я восхищался ею все больше и больше как самой доброй, самой ласковой, самой остроумной, самой милой и, на мой взгляд, самой красивой женщиной, которую мне когда-либо доводилось видеть. Никто из Понтифексов не был обделен хорошей внешностью, все в этой семье были рослыми и статными, но Алетея даже по части внешности была украшением семьи, а что касается всех прочих качеств, делающих женщину привлекательной, то создавалось впечатление, будто запас, предназначавшийся трем дочерям и вполне достаточный для троих, целиком достался ей одной: сестры не получили ничего, а она – все.

Не стану объяснять, как получилось, что мы с ней так и не поженились. Мы оба хорошо знали причину, и этого читателю должно быть достаточно. Между нами существовала глубокая симпатия и взаимопонимание; мы знали, что ни один из нас не вступит в брак с кем-либо другим. Я тысячу раз просил ее выйти за меня замуж. Сказав так много, я не намерен более распространяться на эту тему, которая вовсе не является необходимой для развития повествования. В последние несколько лет существовали сложности, служившие помехой для наших встреч, и я не виделся с Алетеей, хотя, как уже говорил, постоянно поддерживал с ней переписку. Естественно, я был несказанно счастлив встретиться с ней снова. К тому времени ей уже исполнилось тридцать лет, но я находил ее красивее, чем когда-либо.

Ее отец, разумеется, царил на этом торжестве, как царит лев в мире зверей. Но, видя, что все мы кротки и вполне готовы быть съеденными, он скорее демонстрировал нам свое рычание, чем рычал на нас. Это было впечатляющее зрелище – видеть, как он засовывает салфетку под свой розовый старческий второй подбородок и расправляет ее на широкой груди поверх жилета, а яркий свет люстры, подобно звезде Вифлеема, играет на шишке благоволения на лысой голове старика.

Подали суп из настоящей черепахи. Старый джентльмен был, несомненно, очень доволен и начал являть себя публике. Гэлстрэп стоял позади стула своего хозяина. Я сидел по левую руку от миссис Теобальд Понтифекс и, следовательно, прямо напротив ее свекра, имея полную возможность наблюдать его.

Если бы задолго до того у меня не сложилось на его счет совершенно определенного мнения, то в первые десять минут, пока не было покончено с супом и не подали рыбу, мне бы, вероятно, могло показаться, что это милейший старик, и дети должны им гордиться. Но когда он приступил к омару под соусом, то неожиданно побагровел, на его лице появилось выражение крайней досады, и он метнул два быстрых, но испепеляющих взгляда в оба конца стола: один – на Теобальда, другой – на Кристину. Они, бедные простаки, разумеется, поняли, что допущена какая-то ужасная оплошность. То же понял и я, но не мог догадаться, в чем дело, пока не услышал, как старик шипит на ухо Кристине:

– Это блюдо приготовлено не из самки омара. Что толку, что я назвал мальчика Эрнестом и устроил крещение его в воде из Иордана, если его собственный отец не в состоянии отличить самца омара от самки?

Это огорчило и меня, ибо я понял, что до того момента не только не подозревал, что среди омаров существуют самцы и самки, но и мнил, будто в деле супружества они как ангелы на небесах, и зарождаются едва ли не самопроизвольно из камней и морских водорослей.

Прежде чем было покончено со следующим блюдом, к мистеру Понтифексу вернулось благодушие, и с того момента он до конца вечера пребывал в наилучшем расположении духа. Он рассказал нам историю воды из Иордана: как она в глиняном кувшине была привезена доктором Джонсом вместе с кувшинами воды из Рейна, Роны, Эльбы и Дуная, и какие неприятности имел тот из-за них на таможнях, и как возникло намерение на пирушке приготовить пунш с водой из всех самых больших рек Европы, и как он, мистер Понтифекс, уберег воду Иордана и не дал ей попасть в чашу с пуншем, и т. д., и т. п.

– Нет, нет, нет, – продолжал он, – этого, знаете ли, вовсе бы не сделали: весьма нечестивая затея. Ну и каждый из нас взял по пинте этой воды домой, а пунш без нее получился гораздо лучше. Однако на днях я лишь по счастливой случайности не лишился моей бутылки: доставая ее, чтобы привезти в Бэттерсби, я споткнулся о корзину в погребе, и если бы не проявил величайшей осторожности, бутылка непременно разбилась бы, но я спас ее.

И все это время Гэлстрэп стоял позади его стула!

Более не произошло ничего, что привело бы мистера Понтифекса в раздражение, так что мы провели восхитительный вечер, который часто вспоминался мне, следившему за событиями жизни моего крестника.

Я заехал через день-другой и застал старого мистера Понтифекса все еще в Бэттерсби: он занемог из-за приступов боли в печени и уныния, которым все более становился подвержен. Я остался на завтрак. Старый джентльмен был сердит и очень требователен. Он не мог ничего есть – совершенно утратил аппетит. Кристина пыталась задобрить его сочной бараньей отбивной.

– Как, в конце концов, можно просить меня съесть баранью отбивную?! – гневно воскликнул он. – Вы забываете, моя дорогая Кристина, что имеете дело с желудком, который совершенно расстроен. – И старик оттолкнул от себя тарелку, дуясь и хмурясь, как капризное дитя.

Теперь, в свете обретенного опыта, мне кажется, что я должен был видеть в этом не что иное, как нарастающую усталость от жизни, нарушение равновесия, неизбежно сопровождающее переход человеческих существ из одного состояния в другое. Думаю, ни один листок не желтеет осенью без того, чтобы утрачивать постепенно силы на поддержание своей жизнеспособности и докучать родимому дереву долгим брюзжанием и ворчанием. Но наверняка природа могла бы найти некий менее раздражающий способ ведения дел, если бы приложила к тому старания. Почему поколения вообще должны частично совпадать по времени друг с другом? Почему бы нам не быть упрятанными, как яйца, в аккуратные скорлупки, будучи завернутыми в банкноты Английского банка на сумму десять – двадцать тысяч фунтов на каждого, и не оживать, как оса, которая обнаруживает, что ее батюшка и матушка не только оставили ей обильный запас провизии, но и были съедены воробьями за несколько недель до того, как она начинает жить своей собственной сознательной жизнью?

Приблизительно года через полтора удача изменила Бэттерсби, ибо миссис Джон Понтифекс благополучно разрешилась от бремени мальчиком. А примерно годом позднее самого Джорджа Понтифекса внезапно сразил паралич, почти так же, как это случилось с его матерью, но он не дожил до ее лет. Когда вскрыли его завещание, обнаружилось, что первоначально назначенное Теобальду наследство, составлявшее двадцать тысяч фунтов (сверх суммы, выделенной ему и Кристине по случаю свадьбы), сократилось до семнадцати с половиной тысяч фунтов после того, как мистер Понтифекс оставил «кое-что» Эрнесту. «Кое-что» оказалось суммой в две с половиной тысячи фунтов, которой предстояло накапливаться под надзором попечителей. Остальная часть собственности отходила Джону Понтифексу, за исключением того, что каждой из дочерей было оставлено по пятнадцати тысяч фунтов, помимо сумм в пять тысяч фунтов, которые они унаследовали от матери.

Следовательно, отец Теобальда сказал ему правду, но не всю. Тем не менее, какое право имел Теобальд жаловаться? Конечно, было довольно жестоко заставить его думать, что он и его семья выйдут победителями и обретут честь и славу наследства, когда на деле деньги все время вынимались из кармана самого Теобальда. С другой стороны, отец, несомненно, возразил бы, что никогда не говорил Теобальду, что тот вообще должен получить что-нибудь: он имел полное право делать со своими деньгами все что угодно; не его вина, что Теобальд решил предаваться безосновательным надеждам. Как бы то ни было, он, отец, щедро его наделил, а если и изъял при этом две с половиной тысячи фунтов из доли Теобальда, то все же оставил их сыну самого Теобальда, так что, в конечном счете, общая сумма осталась той же.

Невозможно отрицать, что завещатель со своей стороны был совершенно в своем праве! Однако читатель согласится со мной, что Теобальд и Кристина, вероятно, не сочли бы обед по случаю крещения столь великим успехом, если бы им тогда были известны все факты, открывшиеся позднее. Мистер Понтифекс при жизни поставил в элмхерстской церкви памятник своей жене (плиту с урнами и херувимами, похожими на незаконнорожденных детей короля Георга IV, и всем прочим), а под эпитафией супруге оставил место для собственной эпитафии. Не знаю, сочинил ли ее кто-то из его детей или они доверили написать ее кому-нибудь из друзей. Не думаю, чтобы замышлялась какая-либо сатира. Полагаю, целью эпитафии было сообщить, что ничто, вплоть до Судного дня, не сможет дать кому-либо полного представления о том, каким добродетельным человеком был мистер Понтифекс, но при первом прочтении мне трудно было поверить, что в ней не скрыт подвох.

Эпитафия начинается датами рождения и смерти. Затем говорится, что покойный много лет был главой фирмы «Фэйрли и Понтифекс», а также прихожанином церкви в Элмхерсте. В этих строках нет ни слова ни хвалы, ни хулы. А последние строки звучат так:

«НЫНЕ ОН ПОЧИЕТ В ЧАЯНИИ

РАДОСТНОГО ВОСКРЕШЕНИЯ

В ДЕНЬ ПОСЛЕДНИЙ.

КАКИМ ЧЕЛОВЕКОМ ОН БЫЛ,

ТОТ ДЕНЬ ПОКАЖЕТ»

Глава 19

Мы же между тем можем, по крайней мере, сказать, что, дожив почти до семидесяти трех лет и умерев богатым, он пребывал, должно быть, в полной гармонии со своей средой. Я слышал, как порой говорят, что, мол, жизнь такого-то человека – сплошная ложь. Но ничья жизнь не может быть очень уж большой ложью: пока жизнь вообще длится, она в худшем случае на девять десятых правда.

Жизнь мистера Понтифекса не только длилась долго, но и была благополучной до самого конца. Разве этого недостаточно? Пока мы пребываем в этом мире, разве наше само собой разумеющееся занятие состоит не в том, чтобы жить в полную силу: замечать bona fide[15 - bona fide – благоразумно (лат.)], что ведет к долгой и благополучной жизни, и действовать соответственно? Все животные, кроме человека, знают, что главное в жизни – наслаждаться ею. Они и наслаждаются ею в той мере, в какой им позволяют это человек и другие обстоятельства. Лучше всего прожил жизнь тот, кто более всего ею наслаждался: Бог позаботится о том, чтобы мы не наслаждались больше, чем это нам полезно. Если мистера Понтифекса и следует в чем-то обвинить, так это в том, что он не ел и не пил меньше, а, следовательно, не страдал меньше от своей печени и не прожил, пожалуй, на год-два дольше.

Добродетель бесполезна, если она не ведет к долголетию и достатку. Я говорю в широком смысле и exceptis excipiendis[16 - exceptis excipiendis — исключая то, что подлежит исключению (лат.)]. Так, псалмопевец утверждает: праведники «не терпят нужды ни в каком благе». Либо это просто поэтическая вольность, либо из этого следует, что тот, кто испытывает недостаток в каком-либо благе, не праведник. Есть также основания полагать, что тот, кто прожил долгую жизнь, не испытывая недостатка в каком-либо благе, и сам был достаточно хорош с практической точки зрения.

Мистер Понтифекс не испытывал недостатка ни в чем, чего более всего хотел. Правда, он, возможно, был бы счастливее, если бы хотел того, чего не хотел, но дело здесь именно в этом «если бы». Все мы грешны в том, что упускали случай достичь такого благополучия, какого легко могли бы достичь, но мистера Понтифекса это не особенно заботило, и он не много бы приобрел, получив то, в чем не имел потребности.

Худший способ метать перед людьми корм для свиней это приукрашивать добродетель, словно ее истинное происхождение недостаточно хорошо для нее и ее надо наделить родословной, выведенной, так сказать, духовными герольдмейстерами из такого истока, к какому она не имеет никакого отношения. Истинное происхождение добродетели древнее и благороднее любого выдуманного. Она происходит из опыта собственного благополучия человека, а подобный опыт – пусть и не самое достоверное, но всё же наиболее достоверное из всего, чем мы располагаем. Система, которая не может устоять на столь надежном фундаменте, как этот, таит в себе такую внутреннюю неустойчивость, что свалится с любого пьедестала, на какой бы мы ее ни поместили.

Давно решено, что нравственность и добродетель – это то, что в конце концов приносит человеку покой. «Будь добродетелен, – гласит прописная истина, – и будешь счастлив». Разумеется, если то, что принимают за добродетель, часто оказывается несостоятельным в данном отношении, то это лишь коварная форма порока, а если то, что считается пороком, приносит человеку на склоне жизни не очень серьезный вред, то это не такой уж тяжкий порок, каким его считают. К сожалению, хотя все мы согласны с общим мнением, что добродетель – это то, что ведет к счастью, а порок – то, что приводит к горю, мы не столь единодушны насчет деталей, то есть насчет того, ведет ли какой-то определенный образ действий, скажем, курение, к счастью или к его противоположности.

На основе моих собственных скромных наблюдений я утверждаю, что проявление родителями чрезмерной суровости и эгоизма по отношению к детям не влечет за собой, как правило, вредных последствий для самих родителей. Они, бывает, многие годы омрачают жизнь своих детей, не подвергаясь при этом каким-либо страданиям, причиняющим боль им самим. Должен, следовательно, сказать, что это не выглядит большим нарушением морали со стороны родителей, если они до известных пределов превращают жизнь своих детей в тяжкое бремя.

Принимая во внимание, что мистер Понтифекс не был очень возвышенной натурой, от обычных людей не требуется обладать очень уж возвышенной натурой. Достаточно, если у нас тот же моральный и душевный строй, что и у «большинства» или у «средних», то есть самых рядовых людей.

Непосредственное отношение к делу имеет то, что богачи, доживающие до старости, всегда оказываются средними людьми. Величайшие и мудрейшие из людей почти всегда на поверку окажутся самыми средними – теми, кто лучше всех держался «середины» между избытком как добродетели, так и порока. Вряд ли они когда-нибудь были бы благополучны, если бы не поступали так, а учитывая, сколь многие, в общем, терпят неудачу, не такое уж малое достижение для человека оказаться не хуже своих ближних. Гомер повествует нам о том, кто сделал своей целью всегда превосходить других людей и возвышаться над ними. Каким необщительным, неприятным человеком он наверняка был! Герои Гомера, как правило, заканчивали плохо, и не сомневаюсь, что и этого джентльмена, кто бы он ни был, рано или поздно ждало то же самое.

Принадлежность к существам высшего порядка предполагает обладание редкостными добродетелями, а редкостные добродетели подобны редким растениям или животным, то есть таким, которые оказались не в состоянии выжить в этом мире. Добродетель, чтобы оказаться стойкой, должна, подобно золоту, быть сплавлена с каким-нибудь менее благородным, но более долговечным металлом.

Люди разделяют порок и добродетель, словно это две вещи, не имеющие между собой ничего общего. Это не так. Нет ни одной полезной добродетели, в которой не содержится некоторой примеси порока, и едва ли существует порок, не несущий в себе хоть чуточку добродетели: добродетель и порок, подобно жизни и смерти или духу и материи это те понятия, которые нельзя определить иначе, как противопоставляя их друг другу. Самая полная жизнь таит в себе смерть, а мертвое тело еще во многих отношениях продолжает жить. Да ведь и сказано же: «Если ты, Господи, будешь замечать беззаконие», из чего следует, что даже самый высокий идеал, какой мы в силах вообразить, все же способен допустить такой компромисс с пороком, что злоупотребления, если они не чрезмерны, получают авторитетное покровительство. Всем известно, что порок платит дань добродетели. Мы называем это лицемерием. Следовало бы найти слово и для дани, которую добродетель не так уж редко платит – или, во всяком случае, которую ей благоразумно было бы платить – пороку.

Допускаю, что некоторые люди склонны видеть счастье в обладании тем, что все мы считаем высочайшей нравственностью. Но если они выбирают этот путь, то должны довольствоваться тем, что награда за добродетель – в самой добродетели, и не роптать, если обнаружат, что высокое донкихотство – это дорогое удовольствие, награда за которое принадлежит царству не от мира сего. Они не должны удивляться, если их попытки устроить все наилучшим образом для обоих миров, окажутся неудачными. Мы можем сколь угодно не верить подробностям рассказов, сообщающих о возникновении христианской религии, и все же большая часть христианского учения останется такой же истинной, как если бы мы уверовали в эти подробности. Мы не можем служить Богу и мамоне: узок путь и тесны врата, ведущие к обладанию тем, что живущие верой признают наивысшей ценностью, и об этом не скажешь лучше, чем сказано в Библии. Это в порядке вещей, что некоторые люди будут думать именно так, как в порядке вещей и то, что в коммерции будут спекулянты, которые часто обжигаются, но нет такого порядка вещей, при котором большинство оставило бы «середину» и проторенный путь.

Для большинства людей и в большинстве случаев наслаждение – ощутимое материальное благополучие в этом мире – является самым надежным критерием добродетели. Прогресс всегда достигался скорее благодаря наслаждениям, чем высочайшим добродетелям, а самые добродетельные склонялись более к излишествам, чем к аскетизму. Говоря языком делового мира, конкуренция столь остра, а размеры прибыли ограничены такими узкими рамками, что добродетель не может позволить себе упустить bona fide хоть один шанс и должна основываться в своих действиях скорее на получении наличности с каждого поступка, чем на неких заманчивых проектах. Следовательно, она не станет пренебрегать – как некоторые люди, достаточно благоразумные и проницательные в других делах – важным фактором имеющейся у нас возможности избежать разоблачения или, во всяком случае, сначала умереть. Разумная добродетель оценит эту возможность по достоинству, не выше и не ниже.

В конце концов, наслаждение – более надежный ориентир, чем правда или долг. Ибо как ни трудно понять, что доставляет нам наслаждение, часто еще труднее распознать, в чем состоят правда и долг, а если мы допустим насчет них ошибку, то это приведет нас к такому же плачевному состоянию, как и ошибочное мнение насчет наслаждения. Когда люди обжигаются, идя путем наслаждения, им легче выяснить, в чем они ошиблись, и понять, где сбились с пути, чем когда они обожглись, следуя воображаемому долгу или воображаемому представлению об истинной добродетели. Дьявола же, выступающего в обличье ангела, могут разоблачить только исключительно опытные знатоки, а он столь часто принимает это обличье, что вступать в беседы с ангелами едва ли вообще безопасно, и благоразумные люди предпочитают придерживаться наслаждения как более простого, но и более приемлемого и в целом намного более надежного ориентира.

Возвращаясь к мистеру Понтифексу, скажем, что он не только прожил долгую и благополучную жизнь, но и оставил многочисленных потомков, каждому из которых передал как свои физические и душевные качества в тех или иных не превышающих нормы вариациях, так и немалую долю того, что не так легко передается по наследству, – я имею в виду его денежные средства. Можно сказать, что он обзавелся ими, спокойно сидя и позволяя деньгам плыть, так сказать, прямо ему в руки. Но разве деньги не плывут ко многим, кто неспособны их удержать, или кто, пусть даже и удержав их на короткое время, не умеют так слиться с ними воедино, чтобы деньги перешли через них к их потомству? А мистеру Понтифексу это удалось. Он сохранил то, что, можно сказать, заработал, а деньги, подобно славе, легче заработать, чем сохранить.

Итак, как человека во всем значенье слова, я не склонен оценивать его так строго, как мой отец. Судите его по самому высокому счету, и он окажется никуда не годен. Судите его по справедливым средним критериям, и за ним найдется не так уж много вины. Я сказал в предшествующей главе то, что сказал, и не собираюсь прерывать нить своего повествования, чтобы повторять это. Повествование должно продолжаться без объявления вердикта, который читатель, может быть, склонен вынести слишком поспешно не только в отношении мистера Джорджа Понтифекса, но также в отношении Теобальда и Кристины. А теперь я продолжу мою историю.

Глава 20

Рождение сына открыло Теобальду глаза на многое, о чем до того он имел лишь смутное представление. Прежде у него даже мысли не было о том, как несносны младенцы. Дети являются в мир, в общем-то, неожиданно, а явившись, учиняют ужасный беспорядок: почему бы им не прокрасться к нам без такой встряски семейного уклада? Вдобавок его жена нескоро оправилась после родов; в течение нескольких месяцев она оставалась слабой, и это было еще одной неприятностью, к тому же дорогостоящей, наносившей урон той сумме, которую Теобальду нравилось откладывать из своего дохода, как он выражался, на черный день или на содержание детей, появись они у него. Теперь у него появился ребенок, так что откладывать деньги стало тем нужнее, а младенец-то как раз и мешал этому. Пусть теоретики сколько угодно рассуждают о том, что дети – продолжение своих родителей, но, как правило, на поверку окажется, что у тех, кто такое говорит, собственных детей нет. Семейные люди лучше знают, как обстоит дело.

Месяцев через двенадцать после рождения Эрнеста на свет появился второй ребенок, тоже мальчик, которого нарекли Джозефом, а еще менее года спустя – девочка, которой дали имя Шарлотта. За несколько месяцев до рождения девочки Кристина гостила в семействе Джона Понтифекса в Лондоне и, учитывая свое положение, проводила много времени на выставке в Королевской академии, взирая на типы женской красоты, изображенной академиками, поскольку решила, что на сей раз должна родиться девочка. Алетея убеждала ее не делать этого, но она упорствовала, и ребенок, конечно же, родился неказистым, однако, были картины тому причиной или нет, судить не берусь.

Теобальд никогда не любил детей. Он всегда избегал их, как только мог, и они тоже избегали его. О, почему бы, – склонен он был задаваться вопросом, – детям не рождаться на свет уже взрослыми? Если бы Кристина могла родить нескольких совершеннолетних духовных особ в сане священника – с умеренными взглядами, но склоняющихся скорее к евангелической доктрине, с выгодными приходами и во всех отношениях являющими собой копию самого Теобальда: ведь в этом же, ей-богу, было бы больше смысла! Или если бы люди могли покупать уже готовых детей в лавке, любого возраста и пола, по своему усмотрению, а не вынуждены были производить их на дому, каждый раз начиная все с самого начала, – это было бы лучше; но нынешнее положение вещей Теобальду не нравилось. Он чувствовал то же, что и тогда, когда от него потребовалось взять да и жениться на Кристине: он долгое время жил вполне сносно и намного охотнее оставил бы все по-прежнему. В деле женитьбы он вынужден был притворяться, что хочет этого; но времена изменились, и теперь, если ему что-то не нравилось, он мог найти сотню безупречных способов выразить свое неудовольствие.

Вероятно, было бы лучше, если бы в более молодые годы Теобальд больше восставал против своего отца. То обстоятельство, что он не делал этого, побуждало его ожидать беспрекословного повиновения от собственных детей. Он мог надеяться, говорил он (и то же говорила Кристина), что будет более терпим, чем, пожалуй, был к нему его отец. Опасность для него, продолжал Теобальд (и Кристина вновь вторила ему), состоит скорее в том, чтобы не оказаться излишне снисходительным; он должен остерегаться этого, ибо нет обязанности более важной, чем обязанность научить ребенка во всем слушаться своих родителей.

Незадолго до того он читал об одном путешественнике по Востоку, который, исследуя отдаленные районы Аравии и Малой Азии, наткнулся на необыкновенно выносливую, воздержанную, трудолюбивую маленькую христианскую общину, все члены которой пребывали в полном здравии и оказались настоящими живыми потомками Ионадава, сына Рехава. А в скором времени два человека, правда, в европейской одежде, но говоривших на английском с сильным акцентом и по цвету кожи явные выходцы с востока, явились, прося подаяния, в Бэттерсби и назвались членами этой общины. По их словам, они собирали средства для содействия переходу их соплеменников в англиканскую ветвь христианства. Да, они оказались самозванцами, так как, когда он дал им фунт, а Кристина – пять шиллингов из собственного кошелька, они пошли и пропили эти деньги в ближайшей к Бэттерсби деревне. Тем не менее, это не лишало правдивости историю путешественника по Востоку. А ведь были еще и древние римляне, чье величие, вероятно, проистекало из неограниченной власти главы семейства над всеми ее членами. Некоторые римляне даже убивали своих детей. Это было уж слишком, но ведь тогда римляне не были христианами и не придумали ничего лучше.

Практическим результатом вышесказанного была внутренняя убежденность Теобальда, а, следовательно, и Кристины, что их обязанность – направлять детей на путь истинный уже с самого раннего детства. Нужно зорко подмечать первые признаки своеволия и тотчас с корнем их вырывать, чтобы они не успели пуститься в рост. Теобальд подхватил окоченевшую змею этой метафоры и отогрел ее на своей груди.

Эрнест еще не умел как следует ползать, а его уже учили коленопреклонению. Он еще не умел как следует говорить, а его уже учили лепетать «Отче наш» и Символ Веры. Как можно было научиться таким вещам в столь раннем возрасте? Если его внимание рассеивалось или память изменяла ему, это воспринималось как наличие сорняка, который будет разрастаться, если не вырвать его немедленно, а единственный способ вырвать его состоял в том, чтобы высечь ребенка, или запереть в чулан, или лишить каких-нибудь маленьких детских радостей. До того как Эрнесту исполнилось три года, он умел читать и с грехом пополам писать, а прежде чем ему исполнилось четыре, начал изучать латынь и умел пользоваться тройным правилом.

Что касается самого ребенка, то у него от природы был спокойный нрав. Он до самозабвения любил свою няню, котят, щенков, да и всех, кто соблаговолил позволить ему любить себя. Он любил и свою мать, но из чувств к отцу, как он говорил мне позднее, он не может вспомнить ни одного, кроме чувства страха и трепета. Кристина не возражала ни по поводу трудности заданий, которые Теобальд заставлял выполнять сына, ни даже по поводу постоянной порки, считавшейся необходимой в часы уроков. Когда же на время отсутствия Теобальда вести уроки поручалось ей, она обнаруживала к своему сожалению, что порка – единственный выход, и порола сына не менее усердно, чем сам Теобальд, хотя, в отличие от Теобальда, любила своего мальчика, и потребовалось немало времени, прежде чем ей удалось искоренить всякую привязанность к себе в душе своего первенца. Но она настойчиво шла к этому.

Глава 21

Странно! Ведь она считала, что души в нем не чает, и, конечно же, любила его больше, чем кого-либо из других своих детей. По ее версии происходящего, не существовало родителей, столь самоотверженно преданных благу своих детей, как она с Теобальдом. Эрнеста ждало большое будущее – она была уверена в этом. Это делало строгость тем более необходимой, дабы с первых же лет жизни уберечь его чистоту от всяческой скверны греха. Она не могла позволить себе такой неуемный полет фантазии, которому, как мы знаем по книгам, предавалась каждая еврейская мать семейства перед появлением Мессии – ибо Мессия уже приходил; но вскоре должно было наступить Второе пришествие, никак не позднее 1866 года, и, значит, Эрнест будет уже в подходящем возрасте, когда потребуется современный Илия, чтобы возвестить это Второе пришествие. Небеса ей порукой, она никогда не страшилась мысли о ее собственном и Теобальда мученичестве и не станет уберегать от мученичества своего мальчика, если у нее потребуют его жизнь ради ее Спасителя. О нет! Если бы Бог велел ей принести в жертву ее первенца, как велел Аврааму, она отвела бы его к Пигбэрийскому маяку и вонзила… Нет, этого она не смогла бы сделать, да это и не понадобилось бы – кое-кто другой мог бы сделать это. Недаром же Эрнеста крестили в воде из Иордана. То не было делом ее рук или Теобальда. Они того не добивались. Когда для священного дитяти потребовалась вода из священного потока, нашелся путь, по которому вода эта должна была притечь из далекой Палестины через земли и моря к двери дома, где лежало сие дитя. Ну, конечно же, это было чудо! Несомненно! Несомненно! Теперь она это поняла. Иордан покинул свое русло и притек к ее дому. И нелепо считать, что это не было чудом. Никакое чудо не происходит без тех или иных вспомогательных средств: различие между верующим и неверующим в том и состоит, что первый способен видеть чудо там, где второй не способен увидеть. Евреи не сумели увидеть никакого чуда даже в воскрешении Лазаря и насыщении пяти тысяч. Джон Понтифекс с женой не увидели бы никакого чуда в ситуации с водой из Иордана. Суть чуда не в том, чтобы обойтись без определенных средств, а в использовании средств для великой цели, недостижимой без вмешательства: невозможно и предположить, чтобы доктор Джонс привез ту воду, если бы что-то не направляло его. Она должна сказать об этом Теобальду и заставить его увидеть в… А все-таки, пожалуй, лучше не стоит. У женщин в вопросах такого рода предвидение глубже и безошибочнее, чем у мужчин. Именно женщина, а не мужчина, преисполнилась всей полноты божественности. Но почему не сохранили ту воду как сокровище, после того как использовали? Ее никогда, никогда не следовало выплескивать, но взяли и выплеснули. Впрочем, пожалуй, это и к лучшему: можно было бы впасть в искушение чересчур дорожить ею, а это могло бы стать для них источником духовной опасности, – возможно, даже духовной гордыни – из всех грехов самого ей отвратительного. Что же касается пути, по которому Иордан притек в Бэттерсби, то это имеет значение не больше, чем земля, по который река течет в самой Палестине. Доктор Джонс, конечно, человек суетный, очень суетный. Таким же, с прискорбием сознавала Кристина, был и ее тесть, хоть и в меньшей степени. В глубине души будучи, несомненно, человеком духовным, он становился все более духовным по мере того, как старел, и все же он был заражен суетностью, вероятно, вплоть до самых последних часов перед смертью, тогда как они с Теобальдом отреклись от всего во имя Христа. Они не были суетны. По крайней мере, Теобальд не был. Она раньше была, но не сомневалась, что преисполнилась большей благодати с тех пор, как перестала вкушать удушенных тварей и кровь: это было как омовение в Иордане в сравнении с омовением в Аване и Фарфаре, реках дамасских. Ее мальчик никогда не прикоснется ни к удушенной домашней птице, ни к кровяной колбасе, уж об этом-то она позаботится. У него должен быть коралл из окрестностей Иоппии – на том побережье есть кораллы, так что это можно легко устроить без больших усилий. Она напишет об этом доктору Джонсу и т. д. И так далее часами день за днем на протяжении многих лет. Да, миссис Теобальд Понтифекс любила своего ребенка, согласно ее системе взглядов, с величайшей нежностью, но грезы, посещавшие ее в ночных сновидениях, были трезвой действительностью в сравнении с теми, каким она предавалась наяву.

Эрнесту шел третий год, когда Теобальд, как я уже говорил, начал учить его читать. И начал пороть спустя два дня после того, как приступил к обучению.

– Это мучительно, – сказал он Кристине, – но только так и можно было поступить. – Так он и поступил. Ребенок был слаб, бледен и хил, а потому неоднократно посылали за доктором, который лечил его большими дозами каломели и джеймсова порошка. Все делалось с любовью, заботой, робостью, глупостью и нетерпением. Они были глупы в малом, а кто глуп в малом, будет глуп и в большом.

Вскоре старый мистер Понтифекс умер, и обнаружилось измененьице, которое он сделал в своем завещании одновременно с выделением доли наследства Эрнесту. Это было довольно трудно вынести, тем более что не имелось никакой возможности сообщить хоть одно из своих соображений завещателю теперь, когда он больше не мог вредить им. Что касается самого мальчика, то каждому должно быть понятно, что это наследство будет для него непреходящей бедой. Оставить молодому человеку малую толику независимости – это, пожалуй, самый большой вред, какой можно ему причинить. Это парализует его энергию и убьет в нем стремление к активной деятельности. Многих юнцов толкнуло на плохую дорожку сознание того, что по достижении совершеннолетия они получат несколько тысяч. Уж им-то, родителям, можно было вверить преданное попечение об интересах их мальчика, а в чем состоят эти интересы, им ведь лучше знать,, чем ему, как ожидается, станет понятно по достижении двадцати одного года. Кроме того, если бы Ионадав, сын Рехава, – или, может быть, проще в этих обстоятельствах говорить прямо о Рехаве, – если бы, стало быть, Рехав оставил значительное наследство своим внукам, то Ионадаву, возможно, оказалось бы не так легко управиться с этими детьми, и т. д.

– Моя дорогая, – сказал Теобальд, обсудив этот предмет с Кристиной в двадцатый раз, – моя дорогая, единственное, что может помочь и утешить нас в такого рода горестях, это найти прибежище в трудах праведных. Пойду-ка я навещу миссис Томпсон.

В такие дни миссис Томпсон сообщалось, что ее грехи отмыты добела и т. д., немного поспешнее и немного категоричнее, чем в другие.

Глава 22

Я, бывало, наведывался в Бэттерсби на день-другой, когда мой крестник и его брат с сестрой были детьми. Трудно сказать, чего ради я приезжал, ведь мы с Теобальдом все более охладевали друг к другу, но человек иногда идет привычной колеей, и видимость дружбы между мной и Понтифексами продолжала сохраняться, хотя теперь едва ли не в рудиментарной форме. Мой крестник радовал меня больше других их детей, но детской резвости в нем было немного, он походил на хилого маленького старичка – что не могло мне нравиться. Однако настроены эти юные существа были весьма приветливо.

Помню, как Эрнест и его брат в первый день одного из этих визитов вертелись вокруг меня с увядающими цветами в руках и, наконец, протянули их мне. Тогда я сделал то, чего, полагаю, от меня и ожидали: спросил, есть ли поблизости лавка, где они могут купить каких-нибудь сластей. Они сказали, что есть, и я, порывшись в карманах, сумел обнаружить только два пенса и полпенни мелочи. Это я и дал им, и малыши, одному из которых было четыре, а другому три года, тотчас же убежали. Вскоре они вернулись, и Эрнест сказал:

– Мы не можем купить сладости на все эти деньги (я почувствовал себя виноватым, хотя никакого укора в его словах не содержалось). Мы можем купить на это (он показал пенни) и на это (он показал еще один пенни), но мы не можем купить их на все это. – И он присоединил полпенни к двум пенсам.

Полагаю, они хотели купить двухпенсовое пирожное или что-то вроде того. Ситуация показалась мне забавной, и я предоставил им самим справиться с этой трудностью, желая узнать, как они поступят.

Эрнест спросил:

– Можно, мы отдадим вам это (показывая полпенни) и не отдадим вот это и это (показывая пенсовые монетки)?

Я согласился, и они, издав вздох облегчения, радостные отправились своей дорогой. Еще несколько подаренных пенни и маленьких игрушек окончательно их покорили, и они стали мне доверять.

Они рассказали много такого, чего, боюсь, мне не полагалось слышать. Они говорили, что, если бы их дедушка жил дольше, то, вероятнее всего, получил бы титул лорда, и тогда бы их папу называли «достопочтенный» и «ваше преподобие», но дедушка теперь на небесах, и там он с бабушкой Элэби поет красивые гимны Иисусу Христу, который очень их любит. А когда Эрнест был болен, мама сказала ему, что не нужно бояться смерти, так как он отправился бы прямо на небеса, если бы только раскаялся в том, что так плохо делал уроки и огорчал своего папочку, и если бы обещал никогда, никогда больше не огорчать его. И что когда Эрнест оказался бы на небесах, то встретился бы с дедушкой и бабушкой Элэби и навсегда остался бы с ними, и они были бы очень добры к нему и учили бы его петь такие красивые гимны, намного более красивые, чем те, которые он теперь так любит, и т. д., и т. п. Но он не хочет умирать и очень рад, что поправился, потому что на небесах нет котят, и он думает, что там нет и первоцветов, с которыми можно пить чай.

Мать была явно в них разочарована.

– Ни один из моих детей – не гений, мистер Овертон, – сказала она мне как-то за завтраком. – Они не лишены способностей и благодаря стараниям Теобальда не по годам развиты, но в них нет ничего от гениальности: гений – это ведь совсем другое, не так ли?

Разумеется, я подтвердил, что «это совсем другое», но если бы кто-нибудь мог прочесть мои мысли, то прочел бы следующее: «Дайте мне поскорее кофе, сударыня, и не говорите чепухи». Я понятия не имею, что такое гений, но, насколько могу судить, это – глупое слово, которое, на мой взгляд, лучше оставить научным и литературным клакерам.

Не знаю в точности, о чем помышляла Кристина, но склонен вообразить, что о чем-то в этом роде: «Мои дети непременно должны быть гениями, потому что они мои с Теобальдом дети, и это дурно с их стороны – не быть гениями. Но, конечно, они не могут быть такими добрыми и умными, как Теобальд и я, и если бы продемонстрировали признаки того, что они таковы, это было бы дурно с их стороны. К счастью, впрочем, они не таковы, и все же просто ужасно, что они не таковы. Что же касается гения – ну, конечно же – гений должен делать интеллектуальные сальто, едва появивившись на свет, а ни один из моих детей до сих пор не умудрился попасть в газеты. Я не позволю моим детям изображать из себя важных персон: достаточно для них и того, что мы с Теобальдом делаем это…»

Бедняжка, она не понимала, что на истинном величии – плащ-невидимка, под прикрытием которого оно пребывает средь людей, оставаясь незамеченным; если такой плащ не скрывает величия от его обладателя навсегда, а от всех прочих – на многие годы, то величие вскоре сокращается до размеров обычной посредственности. Что толку тогда, спрашивается, быть великим? Ответ: благодаря этому можно лучше понимать величие других, как живых, так и умерших, лучше избрать себе среди них компанию, лучше наслаждаться ею и понимать ее; а также благодаря величию можно обладать способностью доставлять удовольствие самым лучшим людям и участвовать в жизни тех, кто еще не родился. Этой, как можно понять, существенной выгоды для величия достаточно – и ему нет нужды тиранить нас высокомерием, пусть даже скрываемым под маской смирения.

Будучи как-то в Бэттерсби в воскресенье, я наблюдал суровость, с какой детей учили соблюдать день отдохновения; по воскресеньям им нельзя было вырезать что-нибудь ножницами, а также пользоваться набором красок. Выносить этот запрет им было довольно трудно, потому что их кузенам, детям Джона Понтифекса, все перечисленное дозволялось. Их кузены могли по воскресеньям играть со своим игрушечным поездом. И хотя дети в Бэттерсби обещали, что будут пускать только воскресные поезда, всякое движение было запрещено. Только одно удовольствие разрешали им в воскресные вечера: они могли выбрать, какие гимны петь.

Наступил тот момент вечера, когда они вошли в гостиную. и в качестве особой милости им позволили спеть мне некоторые из гимнов, а не просто прочитать вслух, – чтобы я мог послушать, как хорошо они поют. Эрнесту первому выпало выбрать гимн, и он выбрал тот, где говорится о людях, которые должны придти к закатному древу. Я не ботаник и не знаю, что такое закатное древо, но начинался гимн такими словами: «Придите, придите к закатному древу, ибо день уже миновал». Мелодия была довольно приятной и нравилась Эрнесту: ведь он необычайно любил музыку, имел милый детский голосок и наслаждался собственным пением.

Но он очень долго не мог научиться правильно произносить звук «р» и вместо «придите» у него получалось «плидите».