
Полная версия:
Посмотрите на меня. Тайная история Лизы Дьяконовой
Наша бедная Лиза оказалась рядом с Иоанном Кронштадтским в тот момент, когда, по правде говоря, он совсем не готов был эту милую девушку видеть, слушать, вникать в ее “проблемы”.
Евпраксия Георгиевна со своей семьей пожелали встретиться с отцом Иоанном на его пути из Ярославля в Москву и взяли с собой Лизу. Для этой встречи был придуман свой “маневр”. Из Кускова они поехали на станцию Обираловка. Там взяли семь билетов первого класса, с тем чтобы, войдя в вагон к отцу Иоанну, ехать с ним обратно до Кускова. Они стояли на платформе в ожидании поезда. “Народу на станции все прибывало, а когда подошел поезд, было уже тесно”.
Торопясь войти в вагон (поезд стоял всего две минуты), я видела только благословляющую руку, которую ловили и целовали десятки других, – пишет Лиза. – На площадках вагона нас, имевших билеты, не пускали в вагон к отцу Иоанну. “Не приказано, да как же я могу?” – говорил кондуктор, вертясь во все стороны между пассажирами и убеждая войти в соседний вагон. Никто его не слушал. Тетя, окруженная детьми, кормилицей и няней, и я рисковали упасть под поезд, стоя на площадке, где нельзя было повернуться. “Сейчас поезд тронется, уйдите, пожалуйста, пускать не приказано!” – кричал в отчаянии кондуктор… Но тетя настойчиво добивалась, чтобы ее пропустили в вагон. “Вызовите ко мне Софью Яковлевну (Борхардт), скажите ей, что я Ол-ва, у меня сын – крестник отца Иоанна, я его личная знакомая!” Сначала эти слова не произвели никакого впечатления на неумолимого кондуктора, но когда Софья Яковлевна вышла к тете и расцеловалась с ней – двери вагона отворились, и мы вошли…
Даже богатая и влиятельная Оловянишникова не могла пройти в вагон к отцу Иоанну без посредничества его духовной дочери, сопровождавшей его в пути.
В небольшом купе на диване сидел отец Иоанн. Он немного постарел с тех пор, как я видела его в последний раз; его кроткие лучистые голубые глаза остались те же, только выражение лица было измученное, сильно усталое. Золотой наперсный крест с синей эмалью, темная шелковистая ряса на лиловой подкладке и старенькая соломенная шляпа… Мы вошли все и по очереди подходили под благословение. Я пристально смотрела на отца Иоанна и мысленно просила его помолиться за меня и за маму. Что-то благоговейное, особенное, казалось мне, носилось в воздухе, и чувствовалось, что мы находимся в присутствии необыкновенного человека, ближе стоящего к Богу, нежели мы все, вместе взятые. Я жадно следила за каждым словом и движением отца Иоанна. Видно было, что он очень утомлен, постоянно зевал, глаза его невольно смыкались… Вслед за нами привели нервнобольную, которая, получив благословение, упала на скамью в сильном припадке. Ее крики раздались по всему вагону. Все замолчали. Отец Иоанн встал и положил ей руку на голову. Больная начала кричать еще более. Продержав руку несколько времени, отец Иоанн прикрыл ей лицо платком и велел унести, а сам, расстроенный этой тяжелой сценой, подошел освежиться к открытому окну. Едва он вернулся на место, как в купе быстро вошла женщина с маленькой девочкой. “Благословите, батюшка, на новую жизнь, хочу девочку отдать в приют куда-нибудь…” – “Разве не ваша дочка?” – спросил отец Иоанн. “Не моя, не моя, приемыш, сирота круглая, так вот благословите, батюшка, поместить куда-нибудь”. – “Ты говоришь, сирота?” – переспросил о. Иоанн, почти не слушая женщину, очень неприятную на вид. “Круглая сирота, батюшка…” Отец Иоанн вынул из кармана деньги, отделил две красненьких бумажки и отдал женщине левой рукою. “Вот ей”, – сказал он, в то время как правою благословил какого-то мужчину, который, целуя руку, всунул туда деньги и быстро что-то проговорил…
В то время еще не было кинематографа как такового. Но если бы кому-то пришло в голову снимать немой фильм об Иоанне Кронштадтском, то все эти сцены с поездом, именно так, как они записаны в дневнике, могли бы оказаться в сценарии короткометражного кино. Все “кадры”, все “планы” на своем месте.
И станция, и толпа, и поезд, и кондуктор, и богатая семья с бедной родственницей, и интерьер купе, и правильно замеченные элементы одежды, и очередь под благословение, и глаза пастыря, и бесноватая, которая непонятно как возникает в этом купе, куда никого не пускают, и женщина, просящая благословения священника, чтобы избавиться от сироты, и деньги, которые он ей дает, достав из кармана рясы, и странный господин, неизвестно как появившийся, но мгновенно отвечающий на немой вопрос зрителей, где священник берет деньги на свою благотворительность, – все здесь работает на зрительный зал, которого еще нет.
Вопрос в режиссере. Как и с какой целью снимать этот фильм? Как по заданию режиссера будут играть актеры? Что будет в титрах? Словом, о чем будет кино?
Но она – не режиссер.
Она сама еще зритель.
“Я шла домой, вся под впечатлением свидания с отцом Иоанном. Этот тихий и кроткий священник олицетворяет собою идеал служителя Божия, и вся его необыкновенная личность дышит смирением и бесконечною добротою. Я видела его сегодня, в вагоне, благословляющего, утешающего, подающего милостыню сироте, ласкающего детей (Оловянишниковых. – П. Б.), и таков он всегда, где бы он ни был… И немудрено, что наш народ, от сановника до крестьянина, чтит отца Иоанна. Это живое напоминание нам о том, какими мы должны бы быть…” – пишет Лиза.
Таким образом, она прошла проверку на искренность своей веры не только в Христа, но и в русского пастыря, которого народ выбрал на роль святого батюшки.
Это в ней, конечно, не от мамы и отца. Это – от бабушек. В этом плане словосочетание “необыкновенный человек” (из ряда вон выходящий) применительно к образцу кротости и смирения не царапает наш слух. Потому что именно так смотрели бы на отца Иоанна и бабушки Лизы. Да, необыкновенный человек! Не то что мы, грешные! Да, но у бабушек не стоял на столе Наполеон. И бабушки не читали “Крейцерову сонату” Льва Толстого.
Дьяконова прочитала повесть Толстого об убийстве Позднышевым своей жены из ревности не так, как читали ее юноши и большинство девушек. Они не задавались вопросом: почему Позднышев так страдает беспричинной ревностью? Ведь жена ведет себя прилично, всего-навсего музыкой увлекается.
В 90-е годы о “Крейцеровой сонате” непрерывно спорили. Это был один из главных пунктов помешательства десятилетия, когда решалась будущая судьба Лизы. Основной предмет спора заключался не в проблеме ревности, а в том, что Толстой очевидно отрицал само положительное значение брака, выносил приговор браку как союзу мужчины и женщины, освященному христианской традицией. Но как же быть с рождением детей? Ведь тогда человечество прекратит свое существование!
И мало кто оценил другую проблему, которую поставил перед всеми Толстой. А почему девушка до брака должна оставаться девушкой, а юноша не только имеет право заранее приобрести сексуальный опыт, но всячески поощряем к этому родителями, старшими братьями, просто обществом?
Да и родители невесты не против. Потому что… как иначе? Это невеста не должна ничего знать (знали, еще как знали! только говорить об этом вслух было неприлично), а он-то должен обладать этим опытом… а как же иначе?
После появления повести Толстого вопрос о женской моногамии и мужской полигамии обсуждался не только устно, но и в печати. Летом 1893 года, находясь на каникулах в Нерехте, Лиза прочла в “Русском вестнике” статью популярного драматурга Петра Гнедича “Вопрос о единобрачии мужчин”, которая возмутила ее даже не содержанием, а цитатой из комедии “Перчатка” норвежского писателя Бьёрсона, где невеста возвращает жениху данное ему слово, потому что он знал до свадьбы других женщин. “И вот, вместо сочувствия несчастной невесте, – пишет Дьяконова, – отовсюду поднимаются вопли негодования, и сам жених на вопрос возмущенной девушки – решился бы он жениться на падшей до замужества – тоном оскорбленной добродетели читает ей же (!) нотацию, что всякий мужчина из его круга почел бы это за позор для себя… Им все можно, а женщинам они не прощают и еще считают позорным союз с подобной себе: они же ее развращают, и они же смеют отворачиваться от нее, делаясь впоследствии «образцовыми» мужьями и отцами семейств. Это везде! везде! и в России, и за границей! О, Боже мой, Боже мой! Точно что оторвалось у меня на сердце, я хотела плакать, но не могла”.
Какая буря эмоций! У Лизы еще нет жениха, которому можно было бы предъявить эти требования. За ней никто не ухаживает, в отличие от младшей сестры Вали…
Я сейчас раздевалась, чтобы лечь спать. Заплетая косу, я подошла к зеркалу, зажгла свечку. Рубашка нечаянно спустилась с одного плеча… Боже мой, какая жалкая, уродливая фигура! Худые детские плечи, выдавшиеся лопатки, вдавленная, слабо развитая грудь, тонкие как палки руки, огромные ноги неприличных для барышни размеров. Такова я на 20-м году моей жизни. Я чуть не плакала от отчаяния. За что я создана таким уродом? Почему у сестер красивые, прелестные плечи, шея, волосы, маленькие ножки, а у меня – ничего, ничего!.. И вот почему я никогда не думаю о мужчинах – влюбленный урод смешон и жалок… Как приятно жить с сознанием собственного безнадежного уродства… И мне хотелось разбить все зеркала в мире, чтобы не видеть в них своего отражения.
Ах, если бы она была “синим чулком”[12] или нигилисткой! Но для нигилистки она была слишком религиозна, а для “синего чулка” слишком честна в отношении самой себя. Например, она пишет, что не может “удержаться от удовольствия, которое доставляют надетые новые платья, шляпы”, и с интересом пробегает в газетах хроники моды. “А почему? Да потому, что я… все-таки женщина!”
Она чувствует, что ей не хватает любви: “Ведь никто и никогда не любил меня так, как могут любить других”. Она видит, что “никогда никому не нравилась”, и от этого ей “грустно”. “А зеркало безжалостно отражало мои обнаженные худые, тонкие руки, всю мою хрупкую, худощавую фигуру, мои длинные волосы и жалостную розовую физиономию”.
Современная феминистка, окажись она рядом с Лизой, в нескольких словах объяснила бы ей, в чем суть ее “глупой” проблемы. 1) Она не обязана никому нравиться, кроме самой себя или тех, кому она сама хочет понравиться по каким-то своим причинам. 2) Она никакой не “урод”, потому что само это понятие придумано мужчинами для сексуального порабощения женщин. 3) Если ей нравятся платья, шляпки и хроники моды, то мучиться по этому поводу не надо; в конце концов, она действительно женщина и имеет на это право.
Но такое простое уравнение не укладывалось в голове ярославской феминистки, в которой на равных правах поселились бабушки и Наполеон, Толстой и Иоанн Кронштадтский. И она идет сложным путем, чтобы объяснить самой себе и оправдать несправедливость, которой наградила ее природа. Она хватается за Толстого как за спасительную соломинку, здесь же, в Нерехте, где ее так возмутила статья Гнедича.
Невольно я подошла к полке книг и перечла вновь “Крейцерову сонату”. Каким глубоко нравственным произведением показалась она мне! Еще более я поняла величие гения Толстого в его откровенных признаниях, сознании испорченности, в призыве молодежи к нравственности. Это было известно всем, но Толстой первый осмелился заговорить, и за это его обвиняли чуть ли не в разврате. Разговаривая со мной о “Крейцеровой сонате”, мужчины все порицали это произведение с разных точек зрения учеными словами и выражениями, и ни один из них не сознался, что Толстой прав. Они возмущались. О, как это гадко!
С подачи Толстого она придумывает причину, по которой никогда не выйдет замуж. Это отсутствие нравственной чистоты у мужчин до брака. Гимназическая подруга Катя пытается Лизу успокоить и предлагает не относиться к этому вопросу так “нервно”.
Но ведь это же гадость, Катя, это нечестно! – проговорила я, и слезы так и брызнули у меня из глаз. – Они до брака удовлетворяют свою чувственность, а после эти самые подлецы требуют от нас безукоризненной чистоты и не соглашаются жениться на девушке, у которой было увлечение до брака. Нет, уж если поведение супругов должно быть одинаково, тогда и мужчины должны жениться на проститутках… Я потребую от своего жениха того, чего он не может мне дать, – девственной чистоты, чтобы он был подобен мне; иначе говоря – никогда не выйду замуж…
На самом деле Дьяконова глубже многих своих современников поняла смысл “Крейцеровой сонаты”. Смысл повести не в проблеме самой ревности, а в том, что Позднышев сам до свадьбы не раз оказывался в роли “музыканта”, глядя на женщин как на объект удовлетворения своих сексуальных желаний. Но если в его “послужном списке” были какие-то женщины, то почему в списке другого не может оказаться его жена?
В конце концов увлечение “Крейцеровой сонатой” зашло слишком далеко. 3 июля 1894 года в Кусково, где Лиза гостила у тетушки Евпраксии Георгиевны, приехал друг ее детства.
В нем я всегда уважала доброту характера и стремление к самоусовершенствованию, – пишет Лиза в дневнике. – Живя постоянно в разных городах, я с удовольствием с ним переписывалась. Теперь, воспользовавшись случаем, мы в первый же вечер уединились ото всех на террасе и разговорились совершенно откровенно…
Она спросила: как он относится к “Крейцеровой сонате”? И прав ли, по его мнению, Толстой?
“Позднышев, конечно, говорит правду, хотя он сам был менее испорчен, нежели другие”, – ответил Петя. “А все-таки он требовал от жены, чтобы она была чиста и невинна, не так ли?” – “Да, конечно”. – “Ну а вы, стоя пред алтарем, бываете ли такими же… неиспорченными (я немного запнулась, говоря это слово, и невольно голос мой дрогнул), как ваши невесты? Лично вы, – продолжала я вдруг с отчаянной смелостью, – такой?” – “Нет, я испорчен”, – произнес Петя совершенно спокойно. Меня точно острием ударили в сердце. Я хотела сказать что-то, но не могла и вдруг, закрыв лицо руками, разрыдалась громко и неудержимо.
Дальнейший разговор не имел смысла. Лиза рыдала, Петя предлагал ей выпить воды и успокоиться, но это не помогало. С Лизой случилась настоящая истерика.
Петя не понял ни моих слез, ни моего молчания. Если бы он знал, что в эту минуту он видел перед собой человека, который оплакивал свой исчезнувший идеал. Это очень глупая фраза, а между тем это правда. Иметь идеал – смешно по меньшей мере, но я не боюсь насмешки… И Петя вдруг стал для меня уже другим человеком, похожим на всех.
В следующей записи от 18 июля она рассказывает о встрече с отцом Иоанном Кронштадтским. Необыкновенным человеком! Не похожим на всех! Не то что какой-то Петя!
В тюрьме
В Ярославле Лиза страдает. Ей “душно”, она “в тюрьме”! Ей “хочется сесть на коня и скакать безумно куда-нибудь…” В 16 лет она мечтает: “Нельзя ли уйти хотя на неделю из дома? Три года продолжается эта жизнь; прежде я возмущалась – теперь чувствую смертельную усталость… И в этой бессмысленной сутолоке жить еще 5 лет (до совершеннолетия. – П. Б.)!”
“Как пусто все кругом! – восклицает она. – В сущности, я очень несчастна… Мои мечты и надежды не исполняются, домашняя жизнь так тяжела!”
Может возникнуть впечатление, что бедная девушка живет в удушающей провинциальной атмосфере, среди тупых и невежественных людей. “И это называется «жизнью»!” – иронизирует она. Но развернем запись: “Я изучаю немецкую и французскую литературы, играю сонаты Бетховена, читаю Гёте и Белинского, учусь латыни, занимаюсь рукоделием, хожу за обедню, за Всенощную. И только? и больше ничего? Так знайте же: ни-че-го!”
Она учится в лучшей городской гимназии. Свободно читает в оригиналах французские романы, играет на рояле Бетховена. В домашней библиотеке матери сплошь французская литература: “Эмиль” Руссо, “Коринна” де Сталь, “Приключения Телемака” Фенелона, Гюго, Стендаль, Жюль Верн.
“Все в оригиналах”.
“Я достала из нашей жалкой библиотеки Милля: «Основание политической экономии». В этой науке так много жизненных вопросов…” Жалкая библиотека?!
Здесь же находилась “La vie de Jésus par Ernest Renan”[13], книга, которой зачитывались образованные европейцы и русские второй половины XIX века. То, что она находилась в библиотеке матери Лизы, говорит о ее весьма широких и свободных взглядах на религию. Лиза увидела ее и хотела прочитать в 15 лет. Но мама, такая-сякая, книгу ей не дала, “сказав, что рано читать”.
Боже, какой “деспотизм”!
В 17 лет, находясь на каникулах в Нерехте, она пишет: “В эти дни я кончила немецкие переводы и думаю приняться за лекции о сущности религии Фейербаха. Судя по введению, они будут интересны. «Учитель Лингвист» спокойно отдыхает на бабушкином столе, а итальянская статья тщетно старается обратить на себя милостивое внимание: заниматься пока еще лень…”
Боже, какая “провинция”!
Что такое “Учитель Лингвист”? Это “Международный литературно-лингвистический журнал для изучения шести языков для взрослых и детей”. Выходил в Петербурге в 1890–1891 годах, сперва шесть раз в год, второй год – ежемесячно.
Людвиг Фейербах – радикальнейший философ-материалист, автор работ “Сущность религии” и “Основы философии будущего”, критик богословия.
Что такое “итальянская статья”, мы не знаем. Но едва ли эта статья была на русском языке.
Какая “глушь”, какое “невежество”!
30 сентября 1892 года, Лизе – 18 лет:
Тоска страшная… Я сегодня не выдержала и залилась отчаянными, горькими слезами… О, если бы все это бросить, от всего освободиться! Я чувствовала бы тогда, вероятно, то же самое, что чувствовал Н. М. Пржевальский, отправляясь в далекие путешествия.
13 октября. Читаю теперь “Государя” Макиавелли.
24 октября. А теперь я читаю “Коран” Магомета…
12 ноября, она в Москве.
Сейчас вернулась из Большого театра, слушала “Жизнь за царя”. Это лучшая из русских опер.
16 ноября. “Сафо”. Ермолова играла бесподобно…
20 ноября. “Так жизнь молодая проходит бесследно!” Боже, дай мне другой жизни!
Круг чтения Дьяконовой впечатляет. Если ее матери “сна нет от французских книг”, то Лизе не спится от русских. Она прекрасно разбирается в русской поэзии, постоянно цитирует в дневнике стихи. Тонко и беспощадно разбирает модного поэта Надсона и называет его “калифом на час”. В кругу чтения Пушкин, Гоголь, Островский, Писемский, Тургенев, Гончаров и, конечно же, Толстой, которого Лиза читает и перечитывает постоянно.
В поле ее внимания все новейшие литературно-философские веяния 90-х годов, от “Политической экономии” Милля и “Исповеди” Толстого до дневника Марии Башкирцевой. И все это прочитывается не восторженной провинциальной дурочкой, падкой до всего “модного”, но строгим ценителем, со своим вкусом, со своим пониманием жизни и искусства…
Но ей “душно”, она в “темном царстве”! Как Катерина в “Грозе”! Она бы покончила с собой, но религия не позволяет.
С неким П. они пишут комедию “Провинция”, по-видимому, о нравах российской глухомани, столь далекой от мирового просвещения и науки. Она отправляет свои стихи в газету “Северный край” под псевдонимом Е. Нерехтская…
Но ей “душно”! “Темная ночь, на улицах ни души, слышно, как моросит мелкий дождь”.
Конечно, можно посмеяться над этим и сказать, что девушка просто дурила и не ценила возможностей, которые предоставляли ей семья, школа и система женского образования, сложившаяся в России к концу XIX века. В это время она превосходила все европейские аналоги. И не только потому, что основы ее закладывали такие выдающиеся теоретики и практики педагогической науки, как Н. И. Пирогов, К. Д. Ушинский и Н. А. Вышнеградский, но и благодаря финансовой поддержке, которую оказывало российское государство образовательным учреждениям Мариинского ведомства. Уже в 70-е годы традиционно немецкое руководство российского просвещения признавало, что “среднее женское образование лучше в России, чем в самых просвещенных государствах Западной Европы” и женские школы Мариинского ведомства “по учебному курсу выше и определеннее, чем прусские höher Töchterschulen[14], при преобразовании которых в 1872 году образцом в учебном отношении послужили русские женские гимназии и институты”.
Но в том-то и дело, что все это великолепное образование оказывалось для Лизы бесполезным грузом. Ну хорошо, она получит отличное образование. Но зачем? Зачем она изучала новые и мертвые языки и читала такое количество книг? Чтобы отправиться учительницей прогимназии в Нерехту? Чтобы там готовить таких, как она, бедных Лиз с несоразмерно их положению высоким образованием и умственными способностями? Чтобы эти девочки еще больше страдали, чем если были бы глупыми и невежественными?
И Лиза начинает догадываться, что главный-то вопрос заключается не в образовании. В самом устройстве мира есть какая-то порча, которая не позволяет ей стать человеком в том смысле, в каком она это слово начинает понимать. А она, как все молодые и образованные люди своего времени, понимает это слово в героическом ключе – только так! “Человек – это звучит гордо!” – вскоре вслед за Ницше объявит новый русский пророк. Вот и для Лизы человек – это гений! Это может быть и Наполеон, и отец Иоанн Кронштадтский, и Лев Толстой, но уж точно не Петя! А она-то, Лиза Дьяконова, кто?
Вот она читает “Страдания юного Вертера” Гёте и плачет над книгой. “Боже, как счастлив тот человек, который может создавать великие произведения, как счастлив тот, кто, умирая, оставит по себе бессмертное наследство!”
Но тут же Лиза невольно сравнивает себя – нет, не с Гёте, конечно! – а с его героями. Кто она в этом сюжете? Не Вертер уж точно! Впрочем, “теперь нет Вертеров”. “А Шарлотты? Они-то, может быть, есть… Но ведь Шарлотта без Вертера была бы ничто”.
Шарлотта без Вертера
Настоящей героиней ее души и образцом для подражания становится не гётевская Шарлотта, которая “ничто” без своего Вертера, а Анна Сергеевна Одинцова – один из персонажей романа Тургенева “Отцы и дети”. Этот роман Дьяконова знала “почти наизусть” – так часто она его перечитывала.
В романе присутствуют четыре любовных сюжета: два счастливых и два несчастливых.
Счастливый сюжет – это любовь Николая Петровича Кирсанова и девушки из простонародья Фенечки, которая живет с барином и родила ему ребенка. Второй счастливый сюжет – любовь сына Николая Петровича Аркадия и Катеньки, сестры богатой и красивой вдовы-помещицы Анны Одинцовой. Несчастливый сюжет – роман брата Николая Петровича Павла Петровича Кирсанова со светской львицей, княгиней Р*. Этот роман происходил в прошлом. Он совершенно опустошил Павла Петровича, от которого осталась одна аристократическая оболочка без живой души. Второй несчастливый сюжет – любовь Базарова к Одинцовой. Эта любовь противна его жизненным убеждениям материалиста и нигилиста, однако он ничего не может с собой поделать и против своей воли признается Одинцовой в любви. Но она, хотя и чувствует к Базарову некоторый интерес, отталкивает его, потому что “спокойствие лучше всего на свете”. Наконец, он ей физически неприятен. Потом, когда он будет умирать от случайного заражения крови, поранив палец во время врачебной практики, Одинцова приедет к нему и, наверное, даже почувствует за собой какую-то вину. Но будет уже поздно.
Любопытно, что из этих любовных сюжетов самым привлекательным Дьяконовой показался четвертый. Ее не вдохновили ни идиллическая любовь юных Катеньки и Аркадия, увенчавшаяся счастливым законным браком, ни противозаконное, но такое “уютное” сожительство доброго барина со своей служанкой, ни романтическая, с испепеляющими страстями история Павла Петровича и княгини Р*. Ей понравилось, как Одинцова поставила Базарова на место. Восхитили ее холодность и спокойствие.
Мое самолюбие удовлетворяется тем, что Базаров, все отрицающий, ни во что не верующий, циник и нигилист, – полюбил именно такую женщину, и несчастливо… Она оказалась несоизмеримо выше его… “Странный этот лекарь! – повторила она про себя. – Она потянулась, улыбнулась, закинула руки за голову, потом пробежала глазами страницы две глупого французского романа – и заснула, вся чистая и холодная в чистом и душистом белье”. – Так часто засыпаю и я, чувствуя себя вполне похожей на эту героиню.
Нет, она не была ею. Одинцова была богатой, красивой и свободной, а Лиза – бедной, невзрачной и зависимой.
Между тем в доме начинают появляться свахи. Этот надежный, проверенный веками институт сводничества вызывает у Дьяконовой омерзение. На нее смотрят как на “товар”, на который берутся найти “покупателя”.
Свахи взялись за дело очень усердно и по-старинному: предлагают “показать” меня женихам… О Господи, мало, видно, еще подлости и гадости людской на земле! Наши женихи и обожатели, нажившись вдоволь со всякими… идут теперь справляться о приданом, о нашей нравственности, чтобы жениться “как все порядочные люди”! Я встала на колени и, вместо молитвы, горько заплакала.