
Полная версия:
Эмиль Золя. Его жизнь и литературная деятельность
Это положение представляло в миниатюре положение семьи Золя среди экского общества. Пока был жив Франсуа, у него, конечно, были и друзья, и завистники, и враги всё благодаря тому же каналу. Но очень вероятно, что даже друзья скорее походили у него на людей, связанных с ним лишь серьезными деловыми отношениями. Во всяком случае, как только он умер, приятели исчезли, завистники и враги, конечно, позлословили насчет внезапного крушения семьи; а эта семья осталась одинокой, как кучка иностранцев, закинутых судьбою в чужие края, то есть осталась, в сущности, тем, чем была постоянно среди экского общества. До этого момента сближению мешали отчасти аристократические замашки инженера, отчасти его положение в Эксе как новатора и к тому же пришельца, а после помешала нужда. Достаточно, в самом деле, припомнить не только развязку, но саму необходимость судебной тяжбы семьи с компанией, чтобы понять всю полноту одиночества, в котором она оказалась со смертью Франсуа, – остальное же очевидно как всякое следствие.
Все эти обстоятельства, конечно, не замедлили отразиться на судьбе Эмиля. Трудно представить себе, чтобы в забытой всеми семье не говорили о неблагодарности того-то, о лживости другого, о корыстолюбии третьего и так далее, чтобы не подсчитывали, чем обязаны все эти господа Франсуа Золя и сколько украли они у его наследников; а если говорили и подсчитывали, то трудно допустить, чтобы эти толки миновали ушей Эмиля. Ребенок с юных лет начинал смотреть на жителей Экса как на виновников несчастия своих близких, а это, вместе с вольной и невольной замкнутостью семьи, конечно не могло способствовать развитию общительности в характере мальчика. Конечно, все дети – дети, оптимизм в особенности свойствен их возрасту, но если атмосфера семейной жизни оставляет глубокий след в развивающейся душе ребенка, то именно таков был этот след в душе Эмиля.
Помогло тут и другое обстоятельство. Ребенок от рождения был близорук и очень долго картавил, а недостатки этого рода – вечная тема для насмешек среди детей. И вот, чтобы не сделаться мишенью юного остроумия, Золя приходилось держаться особняком. Но все-таки над ним смеялись. Среди живых, болтливых южан, от природы Тартаренов, он производил впечатление холодного джентльмена и потому сейчас же прослыл за парижанина или, как говорили на юге, – franciot. Сближению мешал, наконец, характер Эмиля. Та богатая игра натуры, которая проявлялась у его сверстников в бурной жестикуляции, в быстрых движениях и громкой, крикливой речи, у него совершалась внутри и всегда отличалась стройностью, стремлением обобщить и сделать вывод. От Эмиля всегда веяло вследствие этого холодком, невыносимым для экспансивной натуры южанина, тем более что и в своих ученических работах он любил порядок.
Но друзья у него все-таки водились. Их было двое, Сезан и Байль, одних с ним лет, но старше классом. Первое время все трое встречались мельком и потом опять забывали друг о друге. Но мало-помалу их встречи участились и превратились в тесную дружбу, за что товарищи не замедлили окрестить приятелей «тремя неразлучниками». Они действительно почти не расставались и в стенах, и за стенами коллегии. Отправляясь домой, они поджидали друг друга, а в свободное время совершали прогулки всегда втроем, как будто только втроем могли и видеть, и слышать как следует. Пока их интересовало немногое: движения войск под звуки марша, религиозные процессии, наконец, прогулки ради прогулок, с перспективой лежанья где-нибудь на солнце наподобие ящериц. Когда же всем троим пошел шестнадцатый год, то есть с 1856 года, новым связующим звеном их дружбы сделалась страсть к чтению. Читали они всё в ужасающем количестве, обмениваясь книгами, но главным образом поэтов, и, как всегда бывает в подобных случаях, сами сделались поэтами, то есть проще – писали стихи. Золя увлекался еще и музыкой. Немного туговатый на ухо, он был принужден довольствоваться кларнетом, но все-таки достиг известных успехов и в 1856 году принимал участие в оркестре, замыкавшем процессию на празднике Тела Господня.
В городе, имевшем своего архиепископа, ректора, два факультета и прокурора апелляционного суда, не считая других представителей знания и власти, эта процессия отличалась особенной торжественностью. Окна домов убирали коврами, вдоль улиц ставили трибуны и просто стулья и скамейки. К назначенному часу улицы наполнялись двойным рядом богомольцев и зрителей, а посередине торжественно двигалась процессия в дыму кадильниц, при звуках музыки и пения, по дороге, усыпанной цветами и золотыми блестками. Торжество продолжалось от полудня до позднего вечера. Вечером зажигались свечи, и картина делалась еще поэтичнее вплоть до заключительного момента, когда с высоты носилок архиепископ давал благословение коленопреклоненной толпе. Золя как участник оркестра, Сезан и Байль как друзья кларнетиста, все трое никогда не пропускали процессии Тела Господня. Они усердно ходили за нею из улицы в улицу, потому что в толпе богомолок у каждого было «намечено» смеющееся лицо девушки, ради улыбки которой и рукопожатия стоило дождаться благословения архиепископа.
Друзья бывали также в театре, тем более что это стоило недорого, всего пятнадцать су (25 копеек) за удовольствие сидеть в партере. Но больше всего их привлекала природа. Для всех троих она была настоящим кумиром, ради которого забывались и первая любовь, и театр – словом, всё. Летом они почти не бывали дома. Целый день проводили на воздухе, уходя иногда за много верст от города. К таким прогулкам друзья готовились заранее. Накануне припасалась закуска, брались любимые книги, сперва Гюго, потом Мюссе, и на всякий случай прихватывалось ружье. На заре вставший раньше будил товарищей, бросая камень в закрытые ставни, и затем все трое скрывались за разрушенной стеною Экса. Если встречался ручей, друзья купались, потом шли дальше куда глядели глаза: то большой дорогой, то полями, то по извилистым лесным дорожкам. В полдень садились под деревом и вынимали закуску. Байль разводил огонь, набрав валежнику; Золя поджаривал мясо, а Сезан готовил салат в намоченной салфетке. Закусив, отдыхали, затем охотились, не гонясь за драгоценной дичью, а просто так, чтоб разрядить ружье, и снова отправлялись дальше. Немного спустя отдыхали опять. Из котомки вынималась книга, то Гюго, то Мюссе, и вольный воздух оглашался восторженным чтением любимого поэта. Потом начинались споры – кто выше, Гюго или Мюссе?.. И так проходило время до вечера, когда друзья возвращались домой.
Однажды им так понравилась эта бродячая жизнь, что они решили даже переночевать за много верст от города. Быть может, тут сказалось влияние Робинзона или другой увлекательной книги, но вернее, что это было лишь крайним выражением их увлечения природой. Одним словом, они решили и поступили согласно решению. Чтобы не было страшно, прихватили четвертого, младшего брата Байля. Местом ночевки избрали пещеру и приготовили в ней четыре душистых ложа из полевой травы. Но сон не шел сначала от страха, а после испортилась погода. Поднялся ветер; в пещере загудело, а в ушах юных романтиков этот гул отдавался ревом и стоном ее таинственных обитателей. Наконец, над головами стали носиться летучие мыши. Дольше терпеть становилось невмоготу, да и число четыре не защищало приятелей от припадков панического страха. Одним словом, проект ночевки на вольном воздухе за много верст от города, столь поэтический, как казалось вначале, превращался в самую глупую прозу. Друзья дрожали от холода и совсем невоинственно озирались вокруг. Оставалось идти домой. Но чтобы сделать отступление почетней, они сложили костер из постелей и, напугав его пламенем летучих мышей, с облегченным сердцем направились в город.
Так протекали детство и юность Золя в древней столице Прованса. На исходе 1857 года он был во втором классе. До окончания курса оставалось немного больше года, но ждать этого момента не пришлось. Положение семьи с каждым днем становилось невыносимей, хотя и раньше было вечной борьбою с нищетой. Что только можно было продать, – было продано; жили на окраине города в двух маленьких комнатах окнами на городскую стену, но все-таки не сводили концов с концами. В довершение не счастья, в ноябре скончалась бывшая добрым гением семьи старушка Обер. Она умела смотреть веселым взглядом на самые грустные вещи и всегда находила запас энергии для борьбы с обострявшейся нуждой. Теперь настало полное одиночество, казалось – без всякой надежды на лучшее. Во всяком случае в Эксе надеяться было не на что и не на кого. Оставалось решиться на крайнюю меру. Мелькала надежда, что при помощи старинных парижских друзей удастся вырвать кое-что от продолжателей предприятия Франсуа, и вот – в декабре вдова уехала в Париж. В феврале 1858 года Эмиль и дедушка ожидали ее возвращения, но вместо того получили письмо. «Жить в Эксе нет сил, – писала сыну мать, – продай, что осталось из обстановки. Деньги, какие получишь, дадут тебе возможность купить билет третьего класса для себя и деда. Торопись. Ожидаю».
И тон этого письма, и положение дел не допускали долгих размышлений. Оставалось продать, что было, собраться и ехать. Оставалось еще проститься с тем, что было дорого и мило. Друзья в последний раз, по крайней мере им казалось, что в последний, совершили прогулку в окрестности города, и, сохранив навсегда в своей душе и эти милые картины, и этих славных друзей, Золя уехал на север.
Глава II. В лицее
Покровительство Лабо. – Золя в лицее Людовика Святого. – Перемена в школьном положении. – Расстройство здоровья. – Переписка с друзьями. – Первые опыты. – Стихи и поворот к прозе. Единственный школьный триумф. – Поездка в Прованс. – Возвращение в Париж. – Болезнь. – Экзамен на кандидата. – Первая неудача. – Вторая поездка в Прованс. – Новая попытка добиться диплома.
Первой мыслью Золя по приезде в Париж была мысль о возобновлении учения, и если не привели ни к чему хлопоты о воздействии на бывших сотрудников отца по сооружению Экского канала, то в этом отношении все обстояло благополучно. Лабо, старинный приятель Франсуа, в это время генеральный адвокат, рекомендовал Эмиля вниманию директора Нормальной школы Низара, и благодаря этой двойной протекции Золя был принят в лицей Св. Людовика, в тот же класс, из которого выбыл в Эксе. Таким образом, занятия могли продолжаться без всякого ущерба, если не считать таким ущербом времени, потраченного на переезд в столицу. Но естественно предположить, что забота Эмиля о продолжении учения была скорее желанием кратчайшим способом добиться известного положения и тем улучшить семейные дела, чем истинным влечением в стены лицея как храма науки. По крайней мере после приезда в Париж с ним произошло решительное превращение. Правда, и в Эксе, в последних классах, он начинал несколько отставать от лучших учеников, но в Париже им овладела полнейшая апатия к науке. Из разряда первых он попал теперь в разряд двадцатых учеников многочисленного класса и совсем не заботился о своем «повышении».
Весьма характерно, что в Париже Золя оказался в положении такого же иностранца, каким он чувствовал себя и действительно был на юге. Переменились только условия этого положения. В Эксе Золя производил впечатление парижанина и слыл поэтому за franciot; в Париже, наоборот, его считали марсельцем. Одним словом, и на севере, как и на юге, он оставался каким-то посторонним человеком, не сливающимся с окружающими, носителем какого-то особого «я», чуждого элементов стадности, и в Париже еще больше, потому что в эти годы человек уже теряет «эластичность» приспособления.
При таких обстоятельствах разлука с Байлем и Сезаном давала чувствовать себя сильнейшим образом, и все помыслы Золя были направлены к оставленным приятелям. Разлука оказалась в полном смысле слова душевной раной, тем более что есть основание думать, что, кроме дружбы с Байлем и Сезаном, Золя потерял с переездом в Париж и более нежную привязанность. Нарушилась, наконец, привычка беседовать с приятелями, поверять им свой надежды и планы, делиться впечатлениями от чтения; одним словом, с приездом в Париж Золя почувствовал себя как бы обокраденным духовно. А небо юга, прогулки в окрестностях Экса и все, что было связано с этими прогулками, что сделалось потребностью натуры и вызывалось натурой, – все это было тоже потеряно и обостряло чувство одиночества.
Когда-то здоровый, Золя заметно захирел в Париже, когда-то пунктуальный и работоспособный, он совсем забросил свои занятия и жил в каком-то чаду мечтаний и воспоминаний, вне которых испытывал гнетущую тоску. Другим лекарством от этой тоски была переписка. Не имея возможности беседовать с друзьями лично, Золя беседовал с ними по почте и вел почти чудовищную переписку. Каждое его письмо было целым трактатом в стихах и прозе на нескольких листах почтовой бумаги и требовало нескольких марок почтовой оплаты. Чтоб сэкономить, пришлось подобрать особую тонкую бумагу для этой переписки, но все-таки одной почтовой маркой нельзя было оплатить огромное письмо.
Все это рукописное обилие надо считать первым решительным поворотом Золя в сторону литературной деятельности и пробуждением в нем наклонности к творчеству. Самостоятельного, своего в этом было, конечно, немного. Главную массу написанного представляли плоды подражания прочитанному и, надо сказать, плоды невысокого достоинства. Преобладающим в эту пору стремлением Золя как юного писателя было стремление к грандиозному, к изображению необыкновенно пылких страстей и кровавых любовных развязок, но все это отличалось бледностью исполнения, несмотря на видимую яркость замысла, и выражалось в стихах, не стоивших самой заурядной прозы. К этому надо прибавить, что первые попытки Золя в писательстве начались еще в Эксе, когда юному автору было всего 12 лет. Подобно тому как Дон-Кихоту захотелось дописать похождения рыцаря, Эмиль Золя так увлекся тогда знакомством с историей крестовых походов, что почти в один присест написал исторический роман. Рукопись этого произведения и теперь сохраняется в архиве Золя. Она написана без помарок, но совершенно не поддается разбору, о чем, конечно, нет основания сожалеть. Около этого же времени было написано несколько речей в стихах, наконец комедия «Берите пешку» в трех действиях и тоже в стихах.
С приездом в Париж знакомство Золя с лучшими образцами французской литературы должно было расшириться, а вместе с этим пробудилось сознание, что недостаточно писать рифмованные строчки для того, чтобы сделаться поэтом. По-прежнему его заветная мечта – создать какую-нибудь поэму, и план этой поэмы действительно был набросан, но проза начинает уже привлекать к себе молодого писателя. Он начинает даже – верный признак поворота – посмеиваться над служителями музы и в том числе над собою. «Проза вовсе не так презренна, – говорит он в стихотворении, посвященном Сезану, – напротив (скажем потихоньку), гораздо чаще стихи бывают презренной прозой: тяжеловесные нагромождения нежно-зеленого и розового цветов, вереницы прилагательных, восклицаний „о небо!“ и „увы!“ – напыщенный жаргон, которым поэт выражает все, кроме того, что имеет в голове»… Несмотря на эту справедливую оценку и своих, и подобных им чужих вдохновений, несмотря на сознание, что поиски рифмы заставляют довольно-таки попотеть служителя музы, несмотря, наконец, на «сатирическое» признание, что на свете нет поэта нежнее его, он еще долго упражнялся в этом духе.
Слава Гюго, очевидно, не давала ему покоя. С другой стороны, здесь несомненно сказалось влияние школы, в программу которой входила версификация и вообще большая доза риторики. Золя всегда был первым в этих «науках» и в Эксе, и в Париже. В Париже, в лицее Св. Людовика в дни учебы в нем Золя литературу преподавал Левассер, впоследствии академик. Однажды он дал такую тему: слепой Мильтон диктует старшей дочери, между тем как младшая играет на арфе. Очень может быть, что рукопись этого сочинения тоже сохранилась в архиве Золя, но как была исчерпана лицеистом предложенная тема – неизвестно, известно только, что профессор был в восторге от сочинения «марсельца» и в назидание прочел его работу всему классу, а юному автору предсказал известность.
Этот триумф был единственным успехом Золя за первый год пребывания в лицее. По всем другим отделам программы он пожинал лишь такие лавры, какие выпадают на долю ученика, менее всего думающего о классных занятиях. Не думать об этом в значительной степени помогал характер лицейского преподавания. Уроки походили там на лекции, и даже классные скамьи располагались амфитеатром. Чтобы быть внимательным, оставалось только не шуметь, и Золя не шумел, потому что не слушал профессора, а читал или Гюго, или Мюссе, или Рабле и Монтеня. Учение шло, таким образом, кое-как, и когда настали экзамены, Золя отличился лишь в изложении (narration) и получил вторую награду. Впрочем, не дай ему лицейский совет никакой награды, он, вероятно, сокрушался бы очень мало, потому что интересы его были направлены совсем в другую сторону: все помыслы вращались вокруг переписки с друзьями и всего, что касалось Прованса.
Госпожа Золя отлично понимала это, и хотя ее средства были более чем скромны, решила удовлетворить задушевное желание Эмиля повидаться с друзьями. Необходимые для поездки деньги она собрала постепенно, франк за франком, заранее предвкушая восторги сына, и как только кончились экзамены, проводила Эмиля на юг. Целью поездки был Экс, свидание с Сезаном и Байлем, – масса удовольствий во время отдаленных прогулок по знакомым окрестностям древнего города, разлука с которыми делала их еще более дорогими и как будто открывала в них новые, незамеченные прелести. Все это было исполнено друзьями с жаром паломников, увидавших наконец воочию святую землю. Беседы и чтения были тоже возобновлены по-прежнему, но с новым увлечением. Несмотря на «чудовищную» переписку, у всех троих накопились для этого, казалось, неистощимые запасы, подлежавшие самому серьезному обсуждению: вопросы эстетики, литературные явления, первые опыты и планы будущих творений, – немудрено, что два месяца каникул протекли, как неделя.
Когда настала пора возвращаться на север, Золя точно очнулся от какого-то бодрящего миража. Душевной ясности и физической крепости вплоть до готовности бродить без устали с утра до вечера как будто не бывало, напротив – появилось недомогание, а по приезде в столицу пришлось улечься в постель. Болезнь была так серьезна, что на леченье и восстановление сил потребовалось целых два месяца и настолько же пришлось отстать от товарищей по классу. И без того не увлекавшим юношу лицейским занятиям был нанесен поэтому чувствительный удар, тем более что у Золя решительно не было охоты наверстывать потерянное время. Лицей казался ему настоящей тюрьмой или «ящиком», как называл он его, несмотря на некоторые свои успехи, и все его желания сводились к скорейшему оставлению этого постылого «ящика». Одним словом, побывав на юге, Золя приобрел еще более острый вкус к свободе, к работе по душе и еще более острое отвращение к лицейским занятиям. Вот почему, окончив в 1859 году курс риторики, он не мог даже думать спокойно о новом сидении в классе философии и решил, миновав эту чашу, прямо сдать на бакалавра.
Предприятие было заманчивым вдвойне. Исполнение его избавляло от надоевших стен лицея и наконец-то давало возможность стать на ноги, зарабатывать свой хлеб. Чтобы достигнуть этого двойного блаженства, предстояло пройти только два испытания: экзамен письменный и устный. Самым трудным было первое, и предания о подобных испытаниях установили незыблемую истину: только пройти бы на письменных… Особенных шансов на это у Золя несомненно не было, но он решил испытать свое счастье и ни на шаг не отступать. Пошел он на письменный экзамен не без законной тревоги в сердце, исполнил, как смог, а вечером, уже дома, перебирая в памяти все сделанное, пришел к заключению, что сделано плохо и он не пройдет. Он убедился в этом настолько основательно, что, проснувшись утром, не хотел даже идти в Сорбонну справляться о результатах испытания. Тем не менее он все-таки пошел, и каковы же были его изумление и радость, когда он увидел список допущенных к устным: фамилия Золя не только не была пропущена, но даже стояла второй. Теперь уже не было сомнения, что остальное сойдет благополучно, как простая формальность, и Золя ожидал своей очереди для исполнения установленной формальности. В первую голову предлагались вопросы по части естествоведения. Химия, физика, зоология – все это прошло прекрасно, очередь математики – хорошо; оставались история, литература и языки. Оставались пустяки, так думал Золя и, заранее уверенный в успехе, послал товарища известить домашних о триумфе. Товарищ отправился с радостной вестью, а Золя приблизился к профессору.
– Сперва по истории, – буркнул профессор. – Скажите, милостивый государь, в котором году скончался Карл Великий?
«Милостивый государь» заволновался и все-таки ответил, но как!.. Карл Великий умер у него в правление Франциска Первого.
– Перейдем к литературе, – сухо заметил профессор и предложил объяснить одну из сказок Лафонтена.
При этом вопросе Золя опять почувствовал сладость близкого успеха. В самом деле, сколько раз он доказывал свое уменье объяснять произведения то того, то другого писателя, наконец это была его среда, как вода для рыбы, но, по мере того как Лафонтен истолковывался Эмилем, глаза профессора расширялись от изумления вплоть до приглашения: «Перейдем к немецкому».
Перейти к немецкому значило перейти в область полнейшего невежества Эмиля. Кандидат на бакалавра едва разбирал немецкую печать, и профессор совершенно основательно заметил:
– Этого достаточно, милостивый государь!
Устный экзамен был закончен. Началось коллегиальное обсуждение профессорами познаний претендента на ученую степень: шепот на ухо, благосклонный учет несомненных познаний и саркастическое взвешивание признаков круглого невежества. Обсуждение было довольно продолжительным, но результат его оказался плачевным: Золя поставили «ноль» за познания во французской литературе.
Горечь этого провала он поехал развеивать в Прованс в обществе Сезана и Байля. Опять начались отдаленные прогулки, наслаждение красотою природы, бесконечные разговоры о будущем, но беспокойная мысль все-таки не покидала Эмиля… О, если бы сдать на бакалавра!.. Тогда, казалось, весь мир принадлежал бы Золя, хотя в том же Эксе прозябало больше сотни бакалавров. На мысль о новом экзамене наводили те же разговоры о будущем. В каждом плане Золя как будто не хватало чего-то, и этим что-то была желанная степень. Мало-помалу он почти заболел от этой мысли. Сдать экзамен необходимо было, хотя бы для того, чтобы отделаться от мучительного «быть или не быть?» К тому же устные предания, столь богатые среди экзаменующихся, говорили, что потерпевший неудачу в Париже нередко торжествовал в Марселе, и Золя решил еще попытать счастья, на этот раз именно в Марселе. Провинциальные умственные центры всегда считаются смягченными аберрацией добродушия и смотренья сквозь пальцы, – так, вероятно, думал и Золя, предпринимая свою попытку; но марсельские профессора совершенно неожиданно разошлись с парижскими совсем иначе и провалили Эмиля еще на письменных экзаменах.
Глава III. Борьба
Результаты неудачного экзамена. – Поиски работы. – Помощь Лабо. – Золя на месте. – Бегство на свободу. – Нищета. – Порывы к лучшему. – «Любовная комедия». – Мнение Золя о собственных стихах. – «Книга Бытия». – Новые поиски работы. – Покровительство Буде. – Золя у Гашета. – Новые порывы к литературе. – «Любовная комедия» на суде Гашета. – Новое положение. – «Сестра бедных». – Сборник рассказов. – «Исповедь Клода». – Признаки литературной зрелости. – Борьба за индивидуальность. – Работы в «Общественном благе». – Статья о Прудоне. – Золя и Гюго. – Золя и Гонкуры. – Уход от Гашета. – Драматические опыты. – Золя – сотрудник Вильмесана. – Рецензии Золя. – «Моя выставка картин». – Буря из-за этих статей. – Прекращение «Салона». – «Завет матери». – Разрыв с Вильмесаном. – Новый «Салон». – «Марсельские тайны». – «Тереза Ракен». – Судьба этого романа. – «Мадлена Ферра»
В Париж из Прованса Золя вернулся, после второй неудачи, в октябре 1859 года. Корабли еще не были сожжены. Он мог еще вернуться в лицей и – кто знает? – добиться наконец спасительного диплома, но его отвращение к «ящику» было так велико, что он, не колеблясь, решил не возвращаться и жить своим трудом.
Что ожидало нового воина в борьбе за существование, – на этот счет самообман был невозможен. Сбережений давно не имелось, оставалось работать, чтобы жить, и жить, чтобы работать. Больше всего улыбалась перспектива свободной жизни, верной влечениям сердца и мысли, и за этими розами совсем не видно было шипов. Правда, готовность терпеть от этих шипов несомненно имелась, но новый мученик был слишком поэтом для того, чтобы оценить вероятные размеры грядущей беды.
На вопрос: что предпринять? – он наметил работу в типографии. Это было так тесно связано с книгой, что казалось почти «пропилеями» если не к славе, то к любимому труду. Но тут вмешался Лабо со своим покровительством и нашел Эмилю место с платой 60 франков в месяц. Выбирать было не из чего. В типографии, конечно, не дали бы и этого, и Золя ухватился за верные деньги. Однако первый опыт независимого существования был неудачен. Приходилось работать без устали и все-таки голодать без всякой надежды на лучшее. А между тем в голове было совсем другое… Тянуло к книге, к работе мысли, тянуло почти мучительно, как птицу из клетки, когда на улице поднимается весенний шум и в небе тянутся свободные стаи. Дольше терпеть было выше сил, и вот, заработав 120 франков, Золя бежал на свободу.