
Полная версия:
Анархия и Порядок (сборник)
С другой стороны, достоверно, что ни один человек никогда не видел, не мог видеть чистого духа, освобожденного от всякой материальной формы, существующего отдельно от какого бы то ни было животного тела. Но если никто не видел его, как люди могли дойти до того, чтобы поверить в его существование? Ибо факт этого верования несомненен, и если и не универсален, как это утверждают идеалисты, то по меньшей мере весьма распространен. И как таковой он вполне заслуживает нашего почтительного внимания, ибо всеобщее верование, каким бы глупым оно ни было, всегда оказывает слишком сильное влияние на человеческие судьбы, чтобы было позволительно игнорировать его или отвлекаться от него.
* * *Факт этого исторического верования объясняется, впрочем, естественным и рациональным образом. На примере детей и подростков и даже многих людей, давно уже достигших совершеннолетия, видно, что человек может пользоваться своими умственными способностями раньше, чем он отдает себе отчет в том, каким образом он ими пользуется, и раньше, чем он отчетливо и ясно сознает, что он пользуется ими. В этот период бессознательной работы наивного или верующего ума человек, преследуемый внешним миром и толкаемый внутренним возбудителем, именуемым жизнью с ее многочисленными потребностями, творит множество вымыслов, понятий и идей, по необходимости весьма несовершенных вначале и очень мало соответствующих действительности вещей и фактов, которую они стремятся выразить. И так как он не сознает еще работу своего собственного интеллекта, не знает еще, что это он сам создал и продолжает создавать эти вымыслы, понятия и идеи, и так как он не сознает сам, что они чисто субъективного, т. е. человеческого происхождения, он естественно и необходимо рассматривает их как существа объективные, реальные, совершенно независимые от него, существующие сами по себе и сами в себе.
Таким-то образом примитивные народы, медленно выходя из своей животной невинности, создали своих богов. Создав их и не подозревая, что они сами были их единственными творцами, они стали поклоняться им. Рассматривая их как реальные существа, бесконечно высшие, чем они сами, они их наделили всемогуществом, а себя признали их созданием, их рабами. По мере того как человеческие идеи развивались дальше, боги, которые, как я это уже отметил, всегда были лишь фактическим идеальным поэтическим отражением или перевернутым изображением, также идеализировались. Сперва грубые фетиши, они мало-помалу становились чистыми духами, существующими вне видимого мира, и, наконец, в результате долгого исторического развития они слились в единое божественное существо, в чистый, вечный, абсолютный дух, творца и владыку миров.
В каждом развитии, истинном или ложном, реальном или воображаемом, как коллективном, так и индивидуальном, труден лишь первый шаг, первый акт. Раз этот шаг сделан и первый акт совершен, дальнейшее развертывается, естественно, как необходимое последствие. Что было трудно в историческом развитии этого ужасного религиозного безумия, продолжающего преследовать и давить нас, так это установить божественный мир, каким он представляется вне реального мира. Этот первый акт безумия, столь естественный с точки зрения физиологической и, следовательно, необходимый в истории человечества, не совершился внезапно. Нужно было я не знаю сколько веков для развития и для проникновения этого верования в умственные привычки людей. Но, раз установившись, оно делается всемогущим, как необходимо делается всемогущим всякое безумие, овладевающее человеческим мозгом. Возьмите сумасшедшего – каков бы ни был пункт его помешательства, вы найдете, что смутная и навязчивая идея кажется ему самой естественной вещью в мире и что, напротив того, естественные и реальные вещи, находящиеся в противодействии с этой идеей, кажутся ему смешным и возмутительным безумием. А религия есть коллективное безумие, тем более могущественное, что оно – безумие традиционное и что ее происхождение теряется в чрезвычайно отдаленной древности. В качестве коллективного безумия она проникла во все детали как общественной, так и частной социальной жизни народов, она воплотилась в обществе, она сделалась, так сказать, коллективной душой и мыслью. Всякий человек окружен ею с рождения, он всасывает ее с молоком матери, поглощает со всем, что слышит и видит. Он так напичкан, отравлен, проникнут ею во всем своем существе, что позже, как бы могуч ни был его природный ум, он вынужден делать невероятные усилия, чтобы освободиться от нее, и все же никогда не достигает этого вполне. Наши современные идеалисты представляют собою одно доказательство этого, наши материалисты-доктринеры, немецкие коммунисты – другое. Они не сумели отделаться от религии государства.
Развитие сверхъестественного мира, мира божественного, прочих различных религиозных систем следовало своим естественным и логическим путем, всегда, впрочем, сообразно с современным и реальным развитием экономических и политических отношений, верным воспроизведением и божественной санкцией коих в мире религиозной фантазии оно являлось во все времена. Таким образом, коллективное историческое безумие, называющееся религией, развилось от фетишизма, пройдя через все ступени политеизма до христианского монотеизма.
Второй и, разумеется, наиболее трудный после установления отдельного божественного мира шаг в развитии религиозных верований был как раз переход от политеизма к монотеизму, от религиозного материализма язычников к спиритуалистической вере христиан. Языческие боги были – и в этом заключается их основной характер – прежде всего боги исключительно национальные. Затем, так как они были многочисленны, они необходимо сохраняли более или менее материальный характер или, скорее, они были потому многочисленны, что были материальны, так как множественность есть одна из главных принадлежностей реального мира. Языческие боги не были еще собственно отрицанием реальных вещей – они были лишь их фантастическим преувеличением.[132]
Чтобы установить на развалинах их столь многочисленных алтарей алтарь единого и высшего Бога, Владыки Мира, нужно было, следовательно, сперва разрушить автономное существование различных наций, составлявших языческий или античный мир. Это и сделали в очень грубой форме римляне, которые, завоевав наибольшую часть мира, известного древним, создали в некотором роде первый набросок, конечно, совершенно отрицательный и грубый, человечества.
Бог, возвысившийся таким образом над всеми национальными различиями всех стран, как материальными, так и социальными, и бывший в некотором роде прямым отрицанием, необходимо должен был быть нематериальным и отвлеченным. Но столь трудная вера в существование подобного существа не могла родиться сразу. Поэтому, как я указываю в приложении, эта вера была задолго подготовлена и развита греческой метафизикой, впервые установившей философским способом понятие о божественной идее, вечно творящей и вечно воспроизводимой видимым миром. Но Божество, познанное и сотворенное греческой философией, было божеством безличным, ибо никакая метафизика, будучи последовательной и серьезной, не может возвыситься или, скорее, опуститься до идеи личного Бога. Нужно было, следовательно, найти Бога, который был бы одновременно единым и весьма любым. Такой Бог нашелся в лице весьма грубого, весьма эгоистического, весьма жестокого Иеговы, национального бога евреев. Но евреи, несмотря на этот исключительный национальный дух, который отличает их еще и теперь, стали фактически задолго до рождения Христа самым интернациональным народом в мире. Увлеченные частью в качестве пленников, но еще больше толкаемые той меркантильной страстью, которая составляет одну из главных черт их национального характера, они распространились по всем странам, неся повсюду культ своего Иеговы, которому они становились тем более верными, чем больше он покидал их.
В Александрии этот ужасный Бог евреев сделал личное знакомство с метафизическим Божеством Платона, уже сильно извратившимся впоследствии от знакомства с ним самим. Несмотря на свою национальную исключительность, ревнивый и жестокий, он не мог бесконечно противиться прелестям этого идеального и безличного Божества греков. Он соединился с ним, и от этого брака родился Бог спиритуалистический, но не остроумный – Бог христиан. Известно что неоплатоники Александрии были главными творцами христианской теологии.
Но теология не составляет еще религию, как и исторические элементы недостаточны для создания истории. Я называю историческими элементами общую обстановку и условия какого-либо реального развития: например, здесь завоевание римлян и встреча Бога евреев с идеальным Божеством греков. Для того чтобы оплодотворить исторические элементы, чтобы заставить их произвести целую серию новых исторических превращений, нужен живой, самопроизвольный факт, без которого они смогли бы остаться еще много веков в первобытном состоянии, ничего не творя. В таком факте не было недостатка у христианства, это была пропаганда, мученичество и смерть Иисуса Христа.
Мы почти ничего не знаем об этой великой и святой личности, ибо все, что сообщают о нем Евангелия, до такой степени противоречиво и носит такой сказочный характер, что мы едва можем уловить несколько жизненных и реальных черт. Достоверно лишь, что это был проповедник среди бедняков, друг и утешитель несчастных, невежественных, рабов и женщин и что он был весьма любим этими последними. Он обещал вечную жизнь всем угнетенным и страдающим на земле, число коих неизмеримо. И, как и надо было ожидать, он был распят представителями официальной морали и общественного порядка того времени. Его ученики и ученики его учеников благодаря завоеваниям римлян, уничтожившим национальные границы, могли разнести пропаганду Евангелия по всем странам, известным в те времена. Повсюду они были приняты с распростертыми объятиями рабами и женщинами, двумя общественными слоями древнего мира, наиболее угнетенными, наиболее страждущими и, разумеется, наиболее невежественными. Если им и удалось создать нескольких последователей в среде привилегированных и образованных, то в значительной мере благодаря влиянию женщин. Самая усиленная пропаганда велась ими почти исключительно в народе, столь же несчастном, как и отупевшем вследствие рабства. Это было первое пробуждение, первый осмысленный бунт пролетариата.
Великая честь христианства, его неоспоримая заслуга и весь секрет его беспримерного торжества, впрочем, совершенно законного, заключалась в том, что оно обратилось к страждущим массам, за которыми древний мир, образовавший интеллектуальную и политическую, узкую и жестокую аристократию, отрицал самые элементарные человеческие права. Иначе оно никогда не смогло бы распространиться. Учение, преподававшееся апостолами Христа, при всей своей утешительности для несчастных на первый взгляд, было слишком возмутительно, слишком нелепо с точки зрения человеческого разума, чтобы просвещенные люди могли принять его. Понятен поэтому восторг апостола Павла, когда он говорит о необъяснимости веры и о победе божественного безумия, отвергнутых могущественными и мудрыми века, но с тем большей страстностью принятых простецами, невеждами и нищими духом!
В самом деле, нужны были весьма глубокое недовольство жизнью, великая жажда сердца и почти абсолютная нищета ума, чтобы принять христианскую нелепость, самую отважную и самую чудовищную из всех религиозных нелепостей.
Христианство было не только отрицанием всех политических, социальных и религиозных институтов древности – оно было абсолютным извращением здравого смысла, всего человеческого разума. Всё, действительно существующее, реальный мир, рассматривалось, как несуществующее. Продукт отвлеченной мысли человека, последняя наивысшая абстракция, до которой достиг человеческий ум за пределами всего существующего и вне идей времени и пространства и которая, не имея уже больше ничего для преодоления, успокаивается на созерцании своей пустоты и своей абсолютной неподвижности (см. приложение), – эта абстракция, это ничто (caput motuum), абсолютно лишенное всякого содержания, в полном смысле слова ничто, Бог провозглашается единственным реальным существом, вечным, всемогущим. Все реальное объявлено ничем, и абсолютное ничто – всем. Тень стала телом, и тело исчезает, как тень.[133]
Это было неслыханной дерзостью и нелепостью, настоящей необъяснимостью веры, торжеством верящей глупости над умом для масс. Для некоторых же это было торжествующей иронией усталого, развращенного и разочарованного в честных и серьезных поисках истины ума; потребностью одурманиться и опроститься, потребностью, которая часто встречается у пресыщенных умов:
«Credo quia absurdum», т. е. «я не только верю нелепости, но именно и главным образом потому и верю, что это есть нелепость». Точно так же как в наше время многие выдающиеся и просвещенные умы верят в животный магнетизм, в спиритизм, в вертящиеся столы и – зачем ходить так далеко? – верят еще в христианство, в идеализм и в Бога.
Вера античного пролетариата точно так же, как и современных масс, была более прочной, более простой, не столь «хорошего тона». Христианская пропаганда обращалась к его сердцу, а не к уму, к его вечным стремлениям, к его потребностям, к его страданиям, к его рабству, а не к разуму, который еще дремал и для которого, следовательно, логические противоречия, очевидность нелепости не могли существовать. Единственный вопрос, интересовавший его, был вопрос: когда пробьет час обещанного освобождения? Когда наступит царство Божие? Что же касается до теологических догм, он не заботился о них, ибо ничего в них не понимал. Пролетариат, обращенный в христианство, составлял его материальную силу, а не силу теоретической мысли.
Что же касается христианских догматов, они, как известно, были выработаны в целом роде теологических и литературных работ и на церковных соборах, главным образом обращенными новоплатониками Востока. Греческий ум так низко пал, что уже в четвертом веке христианской эры – в эпоху первого собора – мы встречаем идею личного Бога, чистого, вечного, абсолютного духа, творца и верховного владыки мира, существующего вне мира, единогласно принятого всеми отцами церкви. И как логическое последствие этой абсолютной нелепости явилась, естественно, вера в нематериальность и в бессмертность человеческой души, помещенной и заключенной в смертном теле, но смертном лишь отчасти. Ибо в этом самом теле есть одна частица, которая, будучи телесной, бессмертна, как душа, и должна воскреснуть, как душа. Настолько было трудно даже отцам церкви представить себе дух вне всякой телесной формы!
Следует заметить, что вообще характер всякого теологического, равно как и метафизического, рассуждения требует, чтобы одну нелепость объяснили другою.
Христианству посчастливилось встретить мир рабов. Другим счастьем для него было вторжение варваров. Варвары были прекрасные люди, исполненные естественной силы и особенно вдохновленные и толкаемые громадной потребностью и громадной способностью к жизни; первостепенные разбойники, способные все разрушить и все поглотить, равно как и их преемники – современные немцы; менее систематичные и педантичные в своем разбое, чем эти последние, гораздо менее моральные, менее ученые, но зато более независимые и более гордые, способные к науке и неспособные к свободе, как современные немецкие буржуа. Но при всех этих крупных достоинствах они были все же лишь варвары, то есть столь же равнодушны, как и античные рабы, из коих многие, впрочем, принадлежали к их расе, ко всем вопросам теории и метафизики до такой степени, что раз их практическое отвращение к идеям было преодолено, то уже нетрудно было обратить их теоретически в христианство.
В течение десяти веков подряд христианство, вооруженное всемогуществом Церкви и Государства и без всякой конкуренции с чьей бы то ни было стороны, могло способствовать вырождению, порче и извращению умов Европы. У него не было конкурентов, ибо вне Церкви не было никаких мыслителей, ни даже грамотных людей. Она одна мыслила, она одна говорила, писала, она одна обучала. Если в недрах ее возникали ереси, они всегда нападали лишь на практическое или теологическое развитие основных догматов, но не на самые догматы. Вера в Бога, чистого духа и творца мира, и вера в материальность души оставались неприкосновенными. Это двойное верование сделалось идейной основой всей восточной и западной цивилизации Европы, и оно проникло, оно воплотилось во все учреждения, во все детали жизни, как общественной, так и частной, всех классов, точно так же как и масс.
Удивительно ли после этого, что это верование удержалось до нашего времени и что оно продолжает оказывать свое разрушительное влияние даже на такие избранные умы, как Мадзини, Кине, Мишле и многие другие? Мы видели, что первое нападение на него было произведено возрождением свободного ума в пятнадцатом веке, Возрождением, породившим героев и мучеников, как Ванини, Джордано Бруно и Галилей. Хотя и заглушенная скоро гамом, шумом и страстями религиозной Реформации, свободная мысль продолжала втихомолку свою невидимую работу, завещая наиболее благородным умам каждого нового поколения дело человеческого освобождения путем подтачивания и разрушения нелепостей, пока наконец во второй половине восемнадцатого века она не появилась вновь на белый свет, смело подняв знамя атеизма и материализма.
* * *Можно было думать тогда, что человеческий ум освободится наконец от всех божественных наваждений. Ничуть не бывало. Божественная ложь, которой питалось человечество – говоря лишь о христианском мире – в течение восемнадцати веков, еще раз показала себя более могущественной, чем человеческая истина. Не будучи более в состоянии пользоваться услугами черного племени, освященным Церковью вороньем – католическими или протестантскими священниками, потерявшими всякое доверие, она стала пользоваться светскими священниками, короткополыми лжецами и софистами, среди которых главная роль выпала на долю двух роковых людей: один был самый лживый ум, другой – самая доктринерская деспотическая воля прошлого (восемнадцатого) века: Жан-Жак Руссо и Робеспьер.
Первый очень типичен по своей узости и мрачной мелочности, по экзальтации, не имеющей другого предмета, кроме его собственной личности, по холодному энтузиазму и по лицемерию, одновременно сентиментальному и непримиримому, по вынужденной лжи современного идеализма. Его можно рассматривать как истинного творца современной реакции. На первый взгляд самый демократический писатель восемнадцатого века, он взращивал в себе беспощадный деспотизм государственного человека. Он был пророком доктринерского государства, первосвященником которого пытался сделать его верный ученик, Робеспьер. Услышав изречение Вольтера о том, что, если бы Бога не было, его следовало бы выдумать, Жан-Жак Руссо изобрел Высшее Существо, абстрактного и бесплодного Бога деистов. И во имя этого Высшего Существа и лицемерной добродетели, требуемой этим Высшим Существом, Робеспьер гильотинировал сперва эберистов, затем самого гения Революции – Дантона, в лице которого он убил Республику, подготовляя таким образом неизбежное с того момента торжество и диктатуру Наполеона I. После этой великой победы идеалистическая реакция стала искать и нашла менее фанатических, менее грозных слуг, приспособленных к сильно измельчавшему уровню буржуазии нашего века. Во Франции это были Шатобриан, Ламартин и… – нужно ли говорить? Почему нет? Нужно все говорить, раз это верно, – это был сам Виктор Гюго, демократ, республиканец, ныне почти социалист, и следом за ними целая меланхолическая и сантиментальная когорта тощих и бледных умов, которые образовали под управлением этих учителей школу современного романтизма. В Германии это были Шлегели, Тикки, Новалисы, Вернеры, Шеллинги и многие другие, имена которых не заслуживают быть упомянутыми.
Созданная этой школой литература была истинным царством привидений и призраков. Она не выносила дневного света и могла существовать лишь в сумерках. Она не выносила и грубого прикосновения масс: это была литература нежных, деликатных, избранных душ, стремящихся к своему небесному отечеству и живущих на земле против воли. Политика, вопросы дня внушали ей ужас и презрение; но когда ей случалось говорить о них, она выказывала себя откровенно реакционной, держа руку Церкви против дерзости свободомыслящих, стоя за королей против народов и за всех аристократов против грубой уличной черни. В общем, как я уже сказал, в этой школе преобладало почти полное равнодушие к политическим вопросам. В облаках, среди которых она витала, можно было различить лишь два реальных явления: быстрое развитие буржуазного материализма и безудержное разнуздание индивидуального тщеславия.
* * *Чтобы понять эту литературу, нужно искать причины ее существования в том превращении, которому подвергся буржуазный класс после революции 1793 г.
Со времен Возрождения и Реформации до Великой Революции буржуазия – если не в Германии, то по крайней мере во Франции, в Швейцарии, в Англии, в Голландии – была героична и представляла собою революционный гений Истории. Из недр ее вышло большинство свободных мыслителей пятнадцатого века, великие религиозные реформаторы двух последующих веков и апостолы освобождения человечества, – включая на этот раз и Германию, минувшего, восемнадцатого века. Она одна, разумеется, опираясь на симпатии и на мощные руки народа, верившего ей, сделала революцию 89 и 93 г. Она провозгласила низвержение королевской власти и Церкви, братство народов, права человека и гражданина. Таковы ее права на славу – они бессмертны.
С тех пор в ней произошел раскол. Одна значительная часть ее, те, кто приобрел национальные имения, став богатыми, и, опираясь на этот раз не на городской пролетариат, но на большинство крестьян Франции, которые равным образом сделались земельными собственниками, стремились к миру, к восстановлению общественного порядка, к созданию регулярного и сильного правительства. Она поэтому радостно приветствовала диктатуру первого Бонапарта и, хотя по-прежнему вольтерьянская, ничего не имела против конкордата с папой и восстановления официальной Церкви во Франции: «Религия так необходима народу!» Другими словами, эта часть буржуазии, насытившись сама, начала понимать, что для сохранения ее положения и приобретенных имений необходимо обмануть неутоленный голод народа обещаниями манны небесной. Тогда-то и начал свою проповедь Шатобриан.[134]
Наполеон пал. Реставрация вместе с законной монархией принесла назад во Францию могущество Церкви и родовой аристократии, которые вновь захватили если не всю, то по крайней мере значительную часть своей былой власти. Эта реакция снова толкнула буржуазию к революции. И вместе с революционным духом в ней проснулся свободный ум. Она отложила в сторону Шатобриана и снова начала читать Вольтера. Она не дошла до Дидро – ее ослабевшие нервы не переносили столь крепкой духовной пищи. Вольтер, одновременно свободномыслящий и деист, напротив того, был ей по вкусу. Беранже и Поль-Луи Курье прекрасно выражали это новое направление. «Бог добрых людей» и идеал буржуазного короля, одновременно и либерального, и демократического, вырисовывающегося на фоне величественных и отныне безобидных гигантских побед Империи, – такова была в эту эпоху насущная духовная пища французской буржуазии.
Ламартин, побуждаемый тщеславно-смешным желанием подняться на поэтические высоты великого английского поэта Байрона, начал было свои слабоумные гимны в честь Бога дворян и законной монархии. Но его песни раздавались лишь в аристократических салонах. Буржуазия не слушала их. Беранже был ее поэт и Поль-Луи Курье – ее политический писатель.
Июльская революция имела своим последствием облагорожение буржуазных вкусов. Известно, что всякий буржуа во Франции носит в себе неумирающий тип «мещанина в дворянстве», который всегда проявляется, как только буржуазия приобретает немного богатства и власти. В 1830 г. богатая буржуазия окончательно вытеснила у власти родовое дворянство. Она, естественно, стремилась создать новую аристократию – аристократию капитала, конечно, прежде всего, но также и аристократию ума, аристократию хороших манер и тонких чувств. Буржуазия начала чувствовать себя религиозной.
Это не было с ее стороны простым обезьянничаньем аристократических нравов, это необходимо вытекало в то время из ее положения. Пролетариат оказал ей последнюю услугу, помогая ей еще раз свергнуть дворянство. Теперь буржуазия не имела больше нужды в его помощи, ибо она чувствовала себя прочно засевшей в тени июльского трона, и союз с народом, отныне бесполезный, начал тяготить ее. Нужно было поставить его на надлежащее место, что, разумеется, не могло не вызвать большого негодования в массах. Становилось необходимым сдержать их. Но во имя чего? Во имя открыто признанного интереса буржуазии? Это было бы слишком цинично. Чем более какой-либо интерес несправедлив, негуманен, тем больше он нуждается в прикрытии какой-либо санкцией. А где взять ее, если не в религии, этой доброй покровительнице всех сытых и столь полезной утешительнице всех голодных? И больше, чем когда-либо, торжествующая буржуазия почувствовала, что религия абсолютно необходима для народа.