banner banner banner
Зубы грешников (сборник)
Зубы грешников (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Зубы грешников (сборник)

скачать книгу бесплатно


– С другой стороны, кабы все верующими стали, какой прок всех спасать?

Я не понял, поежился. Он продолжил:

– Я вот в нелюбви к миру человеческому здесь живу, каюсь пред Господом-то. Об чем мне с ними, с людьми-то? Убивать будут, пусть убивают, я привыкший. Я вот сколько здесь один, а все от людей отвыкнуть не могу, привязалось оно и здесь где-то стоит.

Он глухо постукал по старческой груди.

– Дитя живет при матери, солдат при смерти, а я – при этой нелюбви своей. Я себе и могилку придумал, дерну за веревочку – она меня сама закопает.

– Живой еще, что ли, дернешь?

– Почему живой? Как помирать соберусь, руку привяжу, и как только рука ослабеет, меня и засыплет.

– Так ведь живой еще можешь быть. Самоубийство все же…

– Да какая разница, я и так мертвец. Я уж теперь наверняка знаю, что спасаться среди людей надо, да только мне ходу в мир человеческий нету. Любовь между людьми тонкой нитью все связывает. Господь одного святого в Царство Небесное потянет, а за ним все привязанные этой ниточкой потянутся. Враг людской тоже сети расставил, один грешник в ад упадет, за ним все, грехом связанные, посыплются. И где слабее нитки, там и рваться начнет, вот тебе и суд. Раздерется человечество, как платок, надвое. Да и разодралось уже, поди.

– Романтичные у вас размышления.

– Станешь тут в лесу романтичным. У меня и разговору-то здесь только со зверями, а они – народ простой, без приподвыперта.

Мы помолчали. Я достал из рюкзака упакованный в золотинку апельсиновый кекс. Он подержал его в руках, поразглядывал:

– Это что?

– Сладость, кекс апельсиновый. Скушайте.

– Да нет, мне нельзя, у меня свой строй жизни, баловать нельзя, а то загрущу. Ты его бабе дай, бабы сладкое любят. Или засуши да потом на елке к Рождеству ребятишкам повесишь. Они в чае его размочат да и съедят.

Он улыбнулся, подумав о детях. Только их одних он допускал из нелюбимого человечества до старого сердца своего.

Я вспомнил про кекс только дня через четыре. Стоя на переправе через Обь, я достал кекс и развернул золотинку. Кекс зачерствел и давно подернулся зеленой плесенью. Я оглянулся, на кекс голодными глазами смотрела лайка. Тощая лайка, которая отбилась от хозяина, заигравшись на сеновозе, и долго оставалась одна на острове. Ее подобрали рыбоприемщики и сейчас переправляли в поселок, где был порт ее приписки. Она смотрела на меня, точнее, на кекс. Я знал, что лайка на станет есть не из рук хозяина. Но почему-то бросил кекс ей. Она понюхала, сглотнула слюну и, поиграв лапой, столкнула кекс в холодную и мутную воду реки. Кекс упал, от него пошли по воде радужные масляные разводы. Он немного покачал в волне своим золотым и довольным боком, потом пошел в гости к щекурам и пыжьянам.

Университет

(Рассказ старика)

Взяли меня из-за моего пристрастия к классической литературе. И дали-то десятку, а огреб я там все свои университеты. А начиналось все простенько и задушевно. На первом курсе филологического задали нам учить стих «О Лесбия, о нимфа», а в группе из парней был я один, да еще этот рыжий подонок. Я спрашиваю девчонок: «А кто это – Лесбия?» Ну, они мне рассказали. Оказалось, что греки жили симпатично, без особых затей. И вот написал я первую курсовую, сделал сравнительный текстологический анализ «Метаморфоз» Апулея и «Золотого осла» Лукиана с параллельными местами из персидской поэзии. Казалось бы, альковные утехи, а следователи отнеслись к этому весьма с пристрастием. Вспомнили мне утерю комсомольского билета и поцелуйчики в мойке третьей общаги. И накатали за эти поцелуйчики десять лет без права переписки. До Воркуты мы ехали в теплушках, воду нам не давали, и мы сосали грязные черные сосульки, которые получались от нашего дыхания на потолке. Здесь бал правили рецидивисты, они были «социально близкими». А я со своей альковной контрреволюцией оказался «политическим». Меня как-то сразу окружили интеллигенты и попы, потом в лагере я их и держался. Хотя сказать «держался» – не вполне точно, там держались только пайка и почти больше ничего. Странные университеты это были. Вот стоит крепкий председатель колхоза, которого взяли за проросшую на обочине копенку из просыпанного пшена, а перед ним гном-конвойный. Председатель просит его:

– Вы видите, профессору Виноградову совсем плохо, пожалуйста, выдайте ему хотя бы четверть пайка.

– У вашего профессора паек на верху березы привязан. Вот и пилите.

И мы валили деревья. И люди валились, как подпиленные. Через полгода из нашей теплушки осталось только трое: я, председатель и поп. Поп этот оказался большим затейником и веселым человеком. В лагере было много священников и даже епископов. Некоторые очень строго держались старой веры, трое даже как-то залезли в колодец и там, на перевернутом ведре, служили литургию. Сделали себе епитрахили из мешковины, слепили из хлеба просфоры, надавили морошки в какую-то посуду, которую взяли с кухни. Из-за этой посуды и погорели. Взяли их как раз, когда они причащались, стоя по колено в ледяной воде на дне колодца. Начальник лагеря приказал колодец вместе с ними засыпать, а в пятидесяти метрах поодаль вырыть новый. Заживо и засыпали.

Наш поп Николай все смеялся над ними – и когда они звали его с собой, и потом, когда их засыпали. Он все картишки блатным благословлял, говорил только про баб и составил акафист чашке кипятка. Очень мы развлекались, когда он читал его по вечерам нараспев.

А потом нас клопы замучили. Так он придумал молебствие, чтобы наши клопы пошли войной на клопов соседнего барака, как на Трою. И три дня прыгал вокруг кровати, крестил все вокруг. Шутки шутками, но в диаметре трех метров от его кровати клопы пропали, и первым это понял я, потому что спал рядом с отцом Николаем. Уже через неделю я проиграл это место в карты, а потом рядом с попом могли спать лишь паханы, потому что клопов не было только у его нар. Потом его стали таскать к лагерному начальству, он возвращался совершенно пьяный и всегда говорил, что возвращается из Каны Галилейской[1 - Кана Галилейская – известное из Священного Писания поселение в Галилее, где Иисус совершил свое первое чудо – претворение воды в вино.]. Блатные трезвонили, что он стучит на всех. Однажды его притащили без чувств, а на его левой руке не хватало двух пальцев – мизинца и безымянного. Ночью он очнулся и, как оголтелый, бегал по бараку, вытянув перед собой правую руку, как факел, всем ее гордо показывал и кричал: «Правая цела, правая взяла!» Но его прыть охранники окоротили прикладом.

Вскоре поп Николай стал медленно сходить с ума. Однажды он напялил на себя найденную где-то рваную женскую юбку и носил ее под робой. Его уже почти не вызывали к начальству. Он стал спать в обмотках, которые никогда не снимал, и все чаще говорил по-иностранному с какими-то дикими выкриками, почти лаем. Один учителишка определил в лае французский и греческий. Блатные начали сторониться его. Он уже не благословлял карты, а только пел частушки:

Сидит кошка на заборе,
Вышивает новый хвост,
Парни Пасхи не дождались,
Напились в Великий пост.

Скоро его перевели в медицинский барак, где оставляли только помирать. Скоро и я попал туда, получив гвоздем-двухсоткой в брюхо от одного пронырливого зека. Там поп Николай взялся за меня. Врачи думали, что у меня перитонит, и оставили меня в покое. Отец Николай вытащил меня, почти бесчувственного, в ближайший лесок, положил рядом с пеньком и быстро-быстро зашептал что-то. Голова ходила чугуном, я слабо понимал, что он хотел делать. Вдруг он схватил меня за голову, прижался ко мне и стал шептать в ухо:

– Ты… ты… хочешь новой жизни?

Он смотрел мне в глаза дикими бегающими зрачками:

– Ты хочешь снова родиться? Понимаешь, родиться!

Глаза его безумно сияли:

– Ты хочешь родиться в вечность?

Я облизнул обсохшие губы:

– Батя, ты чего? Видишь, я помираю.

– А я вот тебя и спрашиваю, таракан ты эдакий, ты хочешь не умирать вечно? Хочешь?

– Ты чего?

– Хочешь быть со Христом?

– Ты меня добить собрался, так добей, мне жить часы остались, да и лучше умереть, чем так жить.

– Ты молодой, ты еще не знаешь жизни. Будешь со Христом?

– Ты меня крестить, что ли, хочешь перед смертью?

Он, безумный, сияя глазами, радостно закивал. Мне было, собственно, уже все равно. Еще раньше в детстве меня хотела крестить бабушка, но отец запретил ей, меня даже, кажется, наоборот – «звездили». На первом курсе я читал Евангелие, и Христос мне тогда показался настоящим революционером. Но теперь – перелесок рядом с больничным бараком зоны, в котором меня скоро и закопают… И вдруг во мне мелькнула слабая надежда, может, клопы сделали свое дело. Я кивнул:

– Валяй, батя…

Он стоял рядом на коленях и шептал что-то, а потом волок меня к единственной маленькой неглубокой лужице, которая осталась посреди рощи. Спина моя намокла, мне сделалось хуже, я стал терять сознание. В какой-то момент я увидел, что поп Николай с ужасным, искореженным лицом вдавливает своими руками мою голову в грязь. Уши уже были забиты, я оглох и убоялся, что он хоронит меня вот так страшно, стал хвататься руками за его горло, но грязь залила мне лицо, и я потерял сознание. Очнулся только на третьи сутки. Врачи называли меня сукиным сыном, говорили, что я родился в рубашке. Температура сошла на нет, а рана стала затягиваться.

Когда через две недели я выбрался из барака, то увидел отца Николая, который сидел на любимом пеньке в рощице и рассматривал свои босые белые ноги. Я с ужасом увидел, что все пальцы на ногах у него ампутированы. А он весело пел какие-то частушки. Теперь говорили, что его оставили варить похлебку для больных и выгребать нужник в санчасти. Я подошел к нему:

– Мне тогда померещилось, ты меня убить хотел?

– А я и убил. Ты помер, нет тебя.

– Тогда чего про Христа говорил?

– Хочешь Его увидеть?

– А где Он?

– У меня за пазухой. Вот, гляди.

Он достал из кармана какую-то тряпицу и постелил ее на пенек, потом вынул красный квадратный платок с рисунками и надписями и постелил поверх тряпицы. Сверху он водрузил портновский наперсток, в который вылил что-то бурое из медицинской пробирки. Он показал мне на эту композицию на пеньке рукой и, как всегда, с сумасшедшим взглядом добавил:

– Прошу тебя, познакомься, это – Христос!

Меня скорее развлекала вся эта сцена, чем пугала.

Я был очень рад, что остался жив.

– Так что, примешь Господа своего?

– Это съесть, что ли, надо?

Он опять радостно закивал головой. Потом вдруг стал серьезным и добавил:

– Только покаяться нужно.

– Это как?

– Рассказать, что сделал нехорошего.

– Чтобы ты потом меня начальству лагеря сдал, а они тебе водки за это налили, а меня – под вышак?

– А ты не говори того, за что ОНИ тебя под вышак могут подвести.

Это стало меня забавлять, я давно не развлекался в лагере. Было похоже на шпионскую игру. И я начал издалека, рассказал про Лукиана и Апулея, про альковные страсти и поцелуйчики в мойке общаги. Он радостно кивал, ему, любителю частушек про баб, это, видимо, нравилось. Я рассказал ему про филологический и про то, как выпил из папиной бутылки в детстве, а свалил все на брата. Вспомнил про ворованные ягоды, которые протекли сквозь карман моих штанов, все увидели, и мне было стыдно. И вдруг мне стало невыносимо жалко себя, я вспомнил неудавшуюся свою юность и зарыдал. Я плакал, уткнувшись в его колени, на которых до сих пор тряпьем красовалась изношенная женская юбка. Я оплакивал свою кривую жизнь, которая показалась такой маленькой и ненужной перед чем-то огромным, о чем я грезил в университете. Я рыдал, а он гладил меня по голове, и обрубки пальцев на его левой руке смешно царапали мою обритую голову. Вдруг он остановил меня, обтер мне лицо и спокойно сказал:

– С Богом!

И опрокинул содержимое наперстка мне в рот. Я, всегда голодный, немедленно проглотил, почувствовав вкус морошки и хлеба. Это было мое первое причастие.

А потом жизнь стала совсем другой. Отец Николай совсем немного говорил со мной, готовил меня к своей смерти. Действительно, скоро пришло какое-то письмо, его забрали, снова допрашивали, а потом доктор сказал, что отца Николая расстреляли.

Затем было девять лет лагерей. После чего я забрался от советской власти за полярный круг, жил в таежной избушке дикарем, охотился и рыбачил. Читал Евангелие и другие святые книги, которые смог выменять у охотников. Раз в году я служил Литургию на антиминсе[2 - Антиминс (греч. ????? – вместо и лат. mensa – стол) – четырехугольный плат, на котором во время Литургии совершается претворение хлеба и вина в Тело и Кровь Христову.] отца Николая, просфору вырезал из хлеба, вино делал из лесных ягод. А потом оказалось, что все изменилось, но я был уже старый, и первый поп, которого я увидел после отца Николая, сказал мне, что я не мог причащаться, потому что я не священник. И я не стал с ним спорить. Я просто умер, и первого, кого я увидел ТАМ, был поп Николай. Он, как всегда, был веселым, обнял меня. И когда я рассказал ему про новые времена и мои затруднения, он улыбнулся и сказал:

– Сказано в Писании – по вере вашей будет вам.

Заговоренный

В небольшом селе Посново жил старик Николай Александрович Жегин. Старик дельный, твердый, односельчане его уважали и даже побаивались. Звали его все Дед-Непосед. А история его была простая. В юности жил он в средней России в неприметном селе Зайчики. Отца его расстреляли по доносу во времена революционного лихолетья, и Коля с тремя братьями, двумя сестрами и матерью жили тем, что Бог пошлет. Коля был самым маленьким. Советская власть семью Жегиных не жаловала, потому что мать Коли была женщиной набожной и на одной стене с портретом товарища Сталина имела Казанскую икону Божьей Матери, молилась по ночам сама и детей старалась воспитать в страхе Божьем. Но дальше жизнь разбросала детей. Старшие пошли по партийной линии, девки выскочили замуж за военных. И только Николай был утешением матери, да вот беда – любил он баловать, дурить да драться, и мать с ним ладу не знала. Особенно Николай уважал подраться и имел особое мастерство, которое досталось ему от родного дядьки Мефодия. Тот научил его настучать врагу «в бубен», кинуть противнику «плюху», дать «рюмочку с закусочкой», сделать «журавля» или «куличика»… Он перенял, а тот и плясал, и дрался с одним жаром любым макаром. Искусство этого боевого пляса – «буза» – досталось Мефодию от деда, а тому от его деда. Вроде человек пляшет под гармошку, но только скинет он пиджак с одного рукава, как все на танцульках понимают, что хочет он подраться. Если пляшут в избе, то гармонисту голову женским платком повяжут (чтобы, случаем, не порезали), девки с визгом – под скамейки, лампы керосиновые задуют, парни достают ножи из-за голенища, и пошла поножовщина в полной темноте. Гармошка поет свое, парни пляшут, кулаками да ножами машут. Иной раз и полчаса, и час бьются, но так никто никого и не порежет, вот как оружием владели. Удары-то одни и те же, что мужик дрова колет, что косой траву косит, что сено граблями шевелит, что веслом гребет, теми же движениями танцуют, ими же и воюют.

Однажды Коля сильно захворал. В жару он пролежал несколько дней, и районный врач посоветовал готовиться к худшему. Мать завернула бесчувственного паренька в простыню, укутала и повезла в лес, где в охотничьей избушке два беглых монаха организовали скит и жили тихо, для безбожной власти неприметно. В селе их считали колдунами и ходить в ту сторону боялись. Мать вернулась из леса одна. Монахи оставили у себя умирающего паренька, молились над ним, натирали его отварами разных трав. Николай пробыл в скиту всю зиму. К весне, слабый, он вернулся домой показаться матери, что живой. Но скоро снова ушел в скит, потому что молитвы монахов перевернули всю его жизнь. Он перестал баловаться, стал тихим и серьезным, научился читать Псалтирь и Евангелие. Он все больше жил в скиту, приходя в село, только чтобы помочь матери управиться с хозяйством. Скоро монахи померли от старости, и Николай, собрав их книги и иконы, вернулся домой. Под крыльцом выкопал себе келью и сидел там часто, молясь и обдумывая заветы старых богомольцев. На селе все считали, что его сглазили и что ему лучше было умереть от лихоманки, чем дураком сделаться. Мать его ничего не говорила, только плакала по ночам. Затем началась война.

Вести о скором приближении немцев всколыхнули все село. Народ пошел в эвакуацию, собирали, кто что мог, садились на колхозные телеги и уезжали. Скоро в селе остался один Николай. Он разозлился на врагов: как это посмели они прийти на его Родину? Как позволили им? Он решил выйти к ним навстречу и отвести беду крестным знамением. Он сделал из двух жердин крест и вышел навстречу колонне немецких пехотинцев, которые вслед за танком и тремя мотоциклетками входили в деревню. Он нес крест спокойно и, подойдя к офицеру, который с удивлением глядел на шедшего к нему мужичка, хотел сказать что-то гневное, вразумительное, что отвратит врага топтать чужую землю. Офицер не стал дожидаться его слов, достал пистолет и выстрелил Николаю в грудь.

Тело мужичка бросили в кусты. Но он не был мертв. Пуля засела глубоко в теле, но не убила его. Она поразила нервный центр, так что Николай навсегда перестал чувствовать боль. Ночью он очнулся и поджег избы, в которых спали немцы. Через месяц в этом районе появился партизанский отряд Деда-Непоседа. Так звали теперь Николая и враги, и свои за широкую русскую бороду и непримиримый нрав.

Приходящих в лесной скит мужиков Николай обучал народному военному искусству «буза». Благо учить ему было легко – оно глубоко лежало в сказках, былинах и песнях, да и в самом деревенском быту русского человека. Все корневые движения «бузы», несущие гибель врагу, лежали в крестьянской привычке. Бузовские резали врага тихо, без единого выстрела. В ход шли нож, топор, вилы, коса и любое полено. Они входили в село ночью, как духи леса, и оттого еще более напоминали немцам души русских, которые и мертвые были страшны для врага.

После войны Непоседа хотели наградить, но когда узнали о том, что его партизаны жили в скиту, все покрестились, нашли где-то попа и жили христианской общиной, его по политической статье сослали в Сибирь без права смены места жительства. В селе Посново, куда Николая отправили, он нашел себе хорошую верующую девушку Любашу, сосватал ее, и вроде зажили они хорошо. Родилась дочка, но скоро после родов Любаша померла. Николай растил один дочку Леночку. Не гулял, почти не выпивал, только на сельских праздниках плясал лихо и неистово. К преклонным годам, когда дочь пошла замуж, Николай ушел в лес, построил себе избу и стал жить один, среди зверей и лесных духов. В селе его считали колдуном, побаивались и уважали.

Скоро о нем и вовсе позабыли бы, если бы не родившийся сынок Елены, которого нарекли в честь деда Николаем. Этот Николай тоже был непоседа, болтун и шалопай. Любил наврать с три короба, за что и бывал бит нещадно. Он нашел своего уже почти девяностолетнего деда в лесу и стал захаживать к нему в гости. А дело было так.

Дед уже много лет жил в лесу. А молодой Колька почти и не знал о его существовании. Мать боялась притеснений за веру и по совету мужа не говорила об отце.

Как-то зимой Колька с дядьями, братовьями отца, пошел на медвежью охоту. Нашли берлогу, высадили все патроны, но подраненный медведь кинулся на охотников. Все пустились врассыпную, забыв о Кольке. Медведь пошел на парня, которого сковал ужас. Он упал, сознание у него помутилось. Уходя в обморок, он увидал какого-то бородатого человека, который подошел к медведю, взял его за ухо, что-то прошептал, а потом повел за собой в лесную чащу. Колька очнулся в избушке, огляделся и увидел стены, сплошь покрытые иконами. Когда он поправился, бородатый старик отвез его в деревню. Мать Елена признала в старике своего отца Николая Александровича, выхлопотала для него паспорт у новых властей, но в село возвращаться старик отказался, и Колька стал навещать деда в лесу.

Дед, поначалу сторонившийся внука, полюбил его вранье и нахальство и стал потихоньку учить его драться да молиться. То и другое он не отделял. Молитва была для него битвой, а битва – молитвой. Под гармошку или балалайку старик учил внука танцевальным движениям, которые по надобности превращались в страшные боевые удары, захваты и броски. Корневые движения этого боевого искусства были просты: танец переходил то в защиту, то в нападение, главное – научиться ладовать с противником, двигаться с ним в одном темпе.

Поначалу Кольке было интересно, да и защищаться он научился быстро. Но однажды, наблатыкавшись в боевом танце, он чуть не убил соседского сына и с тех пор боялся страшных советов деда. Он реже появлялся в лесном скиту, научился курить и пить самогон, начал ухлестывать за девками. И вот оставался ему год до армии, как Дед-Непосед сам стал появляться на селе. Специально для Кольки. Он нес несусветную чушь про конец времен, про антихриста, про кары Господни и еще про многое, чего Колька понять не мог и не хотел: молитва к нему так и не пристала. Дед постоянно говорил про войну, отлавливал Кольку в сельском клубе и снова и снова заставлял его вспоминать приемы боевого пляса, которые должны были помочь Кольке на войне.

– Нету никакой войны, понимаешь, нету! – кричал раздраженный Колька.

– Сейчас нету, завтра будет, – твердо отвечал дед, – ты, главное, Коленька, учись да молись. Тебе пока самому-то думать рано, ты вот хоть меня слушай.

В военкомате Колька попросился в десантуру. За месяц до призыва дед захворал. Он перестал есть, только пил крещенскую воду из фляжки. Перед смертью он позвал дочь и Кольку попрощаться.

– Господь судил мне за верность помереть на Пасхальной седмице. Поэтому не отпевайте меня.

– Да как же, папа, как же не отпевать-то? Времена уже не те… – сокрушалась дочь. – В райцентре и церковь открыли, молодой священник туда ездит, святит…

– Я говорю, не отпевать, – твердо сказал дед, – все равно превратите поминки в пьяную тризну. Закопайте, и все.

– Иди ко мне, – позвал он Николая.

Тот подошел.

– Вот что, Коля, ты на войну едешь, не перебивай, перед смертью моей дай слово. И слово твое должно быть крепко. Одного тебя я учил здесь «бузе». Да жаль, не научил с Богом разговаривать. Так вот, когда ты окажешься на войне и увидишь врага, который будет танцевать наш воинский танец, знай, что ты должен его убить. Убить, а иначе наше искусство воинское против нас же и обратится.

– Да меня на Кавказ посылают… – начал было Колька.

– Ты не перебивай, молодой еще и не знаешь, что прошлая кавказская война сто лет шла, и кавказцы наше боевое искусство на себе сто лет знали. Многое за это время переняли, многое проведали. Поэтому дай ты мне слово, что если такого врага найдешь, ты его убьешь. Дай слово.

Ну, Колька под слезы материнские и дал слово выжившему из ума Деду-Непоседу, который наконец помер и которого похоронили без отпевания.

Перед отправкой Колька напился до беспамятства, плохо помнил, как их везли на барже от родного поселка до райцентра, как потом долго тащились они на автобусе до областного города, и очнулся только в поезде, где царило всеобщее ликование молодых бойцов, отправлявшихся на край света тянуть армейскую лямку.

Край света оказался Чечней, где как раз разгорались военные действия. После учебки на блокпосту Колька чувствовал себя героем фильма Копполы «Апокалипсис сегодня», но только до тех пор, пока снайперской пулей не разнесло череп его другу Лехе. На разминировании он познакомился с ребятами из соседнего батальона. Они рассказали ему, что за два года батальон сменился почти наполовину, много парней улетало домой «грузом двести».

Все больше и больше стал понимать Колька, как много дал ему Непосед, как многому научил. Однажды ему пришлось охранять связанного пленного чечена. Тот неожиданно вырвался и бросился с острой палкой на Кольку, который привычным, автоматическим движением сделал «жаворонка», вырубил нападавшего и связал его. Страх навалился, когда все уже было позади. Колька ухватился за дедовы уроки, как за ниточку, которая связывала его с безмятежной прежней жизнью, с возможностью выжить.

Были в соседнем батальоне и свои легенды. Ребята рассказывали про Заговоренного. Звали его Иван Кутовой. Этот щуплый, тихий парнишка уже успел понюхать настоящего пороху. Его взвод два раза полностью менял свой состав. Первый раз ребята погибли на перевале, а Ивана засыпало землей в окопе, и он откапывался, контуженный, несколько часов. Второй раз в дозоре снайпер уложил троих его товарищей, а он, простреленный, снова остался жив. Через полгода службы солдаты старались быть как можно ближе к Заговоренному: его смерть не трогала. За него, говорят, молились мать и весь приход их маленького дальневосточного рыбацкого поселка. Это непонятное слово «молитва» окружало Заговоренного какой-то тайной. Солдаты верили, что Ивана заговорила его мать, которая могла не отпустить единственного сына в армию, но он исполнял обет покойного отца, офицера-подводника, считавшего воинский долг святым обязательством русского мужчины.

Скоро вера в то, что смерть не властна над Иваном, стала своего рода талисманом всего батальона. Офицеры уже не ругали солдат, которые рыли окопы рядом с окопом Ивана, нарушая все законы дислокации огневых точек.