Читать книгу Гетман Войска Запорожского (Владислав Анатольевич Бахревский) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Гетман Войска Запорожского
Гетман Войска Запорожского
Оценить:
Гетман Войска Запорожского

3

Полная версия:

Гетман Войска Запорожского

3

Отлеживался Богдан в своем доме, в Переяславе.

Дом этот был приданым жены Анны. Померла Анна полгода назад, оставила ему двух хлопчиков да двух дивчинок: Тимофея, Юрко, Степаниду да Екатерину.

Глядя в угол, на икону Богоматери, Богдан вел беседы с душой Анны.

– Ты прости уж меня! – винился он перед женой. – Сама знаешь, не забыл я тебя. И до последнего дня своего – не забуду. Попроси за нас у Господа, чтоб отпустил грехи: мне – по старости, Матрене – по молодости. Сама знаешь, Матрена с семнадцати лет вдовица. Настрадалась. А мне, старому, женских утех рыскать недосуг. Так все и получилось. Житейское дело.

Говорил и мрачнел: не лгал он Анне, но и всю правду тоже сил не хватало выложить. Полюбил он Матрену. Так прилип, что Тимошу в глаза глядеть стыдно. Хлопец взрослый, все понимает.

Горько было Богдану: от живого человека мысли утаить – дело нехитрое, от духа ничего не утаишь. Да и не стал бы он утаивать ничего: жалел Анну, не хотел больно сделать ей. Вторую любить, и тоже без памяти, – это ведь на предательство похоже.

Лечил Богдана старик-запорожец, по прозвищу Барвинок. Сколько старик прожил лет, никто не знал, а сам он забыл. Глубокие переяславские деды стариком его помнили. А Барвинок возраста своего не чуял. Болеть он никогда не болел, а только усыхал помаленьку. Был он похож на корешок ходячий. Идет, с землей сливается, а глаза – словно барвинки, синеют, сияют. Как бы ни было скверно человеку, а встретит такие глаза – улыбнется, хоть сквозь слезы, а улыбнется.

– Чем ты меня травишь, дед? – спрашивал Богдан, принимая питье.

– По утрам отвар болиголова тебе даю, – отвечал дед Барвинок. – А на ночь растрил-траву с плакуном да чертополохом – от испуга.

– От какого такого испуга? На труса я, что ли, похож?

– Ты такой удалец, что и сам еще не знаешь, сколько в тебе удали неистраченной живо! – улыбнулся дед Барвинок. – Ум храбрится, да плоть страшится. Плоть я твою врачую. Душа у тебя как пламень, хорошая душа, здоровая. Если бы не твой ум, как знать, дожил бы ты или нет до седых волос с таким огнем в сердце. Ум у тебя сильнее души.

– А скажи, дед, – глаза у Богдана блестели пронзительно, – скажи ты мне! Бывает, жжет мне сердце. Так жжет, что мечусь. Одно спасение – на коня и по степи гонять… Ничего себе объяснить не могу, только все же знаю: не ту я жизнь прожил, не свою, чужую, маленькую.

– Отчего ж прожил? Ты ведь жив-здоров, один Бог знает, сколько тебе жить осталось и что на роду тебе написано.

– Дедок! Ну какая у меня может быть жизнь впереди? Мне ведь не двадцать и даже не сорок. Мне – пятьдесят два года. Всей моей славы – сотник. Да еще по миру грозятся пустить.

Богдан заворочался на постели, сел, стрельнул глазами на деда Барвинка, но тот укладывать не стал, глядел на казака с улыбкой – Богдан матушку вспомнил. Совсем далекое. Купает его мама в корыте, смеется, зубами блестит, а ему тоже очень хорошо.

– Ты не колдун? – спросил Богдан. Дед Барвинок засмеялся:

– Я – запорожец.

– Ладно. Не в том дело, – махнул рукой Богдан. – В стычке, где меня свои же по голове угостили, погнался я за татарчонком, за пленником моим. Правду сказать, из хитрости погнался. Так нужно было. А вот когда скакал, екнуло у меня сердце… По-особому екнуло, словно бы я цветок папоротника на Ивана Купалу ловил. Поймал татарчонка, и ведь не затрясло меня от радости, но успокоился я тогда очень. Подумалось: все теперь будет как надо. Тут-то меня и шарахнули по башке!

Засмеялся. Боль гвоздем прошибла мозги, и Богдан, морщась, тихонько опустился на подушки.

– Спать тебе, казак, нужно больше, – сказал дед Барвинок. – Спи.

Осенил рукой, и Богдану опять матушка привиделась: стоит, занавеску рукой отслоня, крестит его на сон грядущий.

4

Татарчонок Иса был сыном перекопского мурзы Тугай-бея. Как только Богдану стало лучше, он перевел пленника в горницу.

– Ты не пленник мой, а гость, – объяснил он татарчонку. – Я твоего отца знаю. Он мне друг. Держали тебя взаперти потому, что я сильно болел.

Богдан говорил с Исой по-татарски, тот слушал, но видно было, что не верит ни одному слову.

– Ты очень храбрый джигит, – не отступал Богдан. – На коне сидишь, как никто из наших сидеть не умеет, а вот удар саблей у тебя неверно поставлен. Смотри, как нужно рубить.

Хмельницкий кликнул казака. Взял у него две сабли. Одну передал Исе.

– Пошли во двор, поучу тебя.

Учил татарчонка сабельному бою на совесть, словно важнее дела не было. Ел с Исой с одного стола, спал в одной комнате, дверей не запирая.

– Какой выкуп за меня хочешь? – спросил его в упор Иса.

– Выкуп с гостя? – удивился Богдан.

– А когда домой отпустишь?

– Одного тебя отпустить никак не могу, – развел руками сотник. – Тебя и наши могут обидеть, и поляки… Вот поедут купцы в Крым или попы какие, тогда с Богом. А пока в Суботове поживешь. У меня два сына. Младший мал, а Тимош, старший, – товарищем будет тебе.

– А когда в Суботов поедем?

– Завтра и поедем. Шишки зализали, теперь не стыдно людям на глаза показаться.

– А на чем я поеду? – не отставал Иса.

– Лошадь твою казаки увели! – сокрушенно вздыхал Богдан. – Коня купим.

– Когда?

– Сегодня.

5

Затянул кумачовый кушак на осиной талии – ни вдохнуть, ни выдохнуть, складки с расшитой свитки все за спину убрал, шапчонку заломил и, придерживая правой рукой, пустился вприсядку, подметая горницу синими, как ночь, шароварами.

Матрена заглянула в горницу да и покатилась со смеху. Тимош тотчас перестал плясать. Как сова, воззрился на смеющуюся женщину. А та еще пуще расхохоталась.

Тимош хотел было плюнуть под ноги, да вспомнил – мама за их плевки у Бога прощения просила. Сорвался с места, выскочил из дому.

Матрена-сатана в дверях не посторонилась, высокой груди жаркой от его груди не отвернула: уши у хлопца так и пыхнули, будто в порох кто огниво сунул. Во всем Чигирине не было ни среди замужних, ни среди дивчин такой, которая не увяла бы перед Матреной.

Была Матрена матери Тимоша близкой родственницей. Муж у нее на колу в Истамбуле жизнь кончил. На красоту Матренину всякий мужик облизывался, а новый подстароста чигиринский пан Чаплинский, так тот кружить вокруг да около не стал. Увидал кралю на улице, в ту же ночь и вломился к ней в дом. Только Матрена не стала дожидаться, когда храбрый поляк двери с петель сорвет. Через трубу удрала.

Анна, жена Хмельницкого, в те поры уже болела, и Матрена всему дому пришлась по сердцу. И Тимошу, конечно, тоже. Ухаживала она за матерью, как за малым дитем, но болезнь оказалась сильнее человеческой доброты.

После похорон отец первую неделю будто оглох и ослеп, никого не видел, не слышал, во вторую неделю был послушен, как ребенок, всем и во всем, а на третью вдруг ожил, да еще как ожил! И Матрена расцвела.

Обиделся Тимош на отца. Степанида, старшая сестра, тоже обиделась, а меньшие, Юрко, Катерина, как кутята. Им бы лишь теплый бочок. Подкатились к Матрене, приняли ее ласку. Со свадьбой, однако, отец не торопился, не хотел людей дразнить. Минет год, тогда другое дело, никто слова не скажет.

Чужим стал Тимошу дом. Захотелось на волю, но из гнезда рано сниматься. Еще и в парубках не хаживал. Вот и решился он, как вернется отец из похода, испросить у него соизволения – в парубках ходить. Ростом Тимош удался, силы ему было не занимать, хлопец он в семье старший, одна помеха – годы молодые. Пятнадцати лет еще не стукнуло. Скажет отец: «Обожди годок», и ничего не поделаешь, придется ждать. Парубок – вольный человек, живет своим умом, как только хочется да можется. Ему и колядовать позволено, а после Пасхи ходить в клуни или на гумна к дивчинам спать. Спанье это чистое. Коли дивчина ласку не превозможет, так ей же и беда. Все от нее отвернутся, искуситель первым. Закон тот суров и свят. Зато целоваться не возбраняется. Ой, не зря поют:

Та на вечерницахТак нацилувався,Так намилувався,Як у садку соловейТай нащебетався.

Рукой опершись на старую косматенькую вербу, Тимош глядел на реку, и мыслей в голове его было не много. «Поймать бы сома с лошадь, – думал хлопец, – уж тогда бы отец думать не стал – отпустить в парубки сына или не отпустить».

Верба ловила залетные вечерние ветерки, заигрывала с ними, и длинные кудлатые ветки, покачиваясь, щекотали Тимошу то щеку, то шею, а он, даже не отмахнувшись, упрямо думал о своем: «Али пристрелить бы татарского лазутчика. Сесть в камышах с ружьем и ждать. Уж тут бы отец слова поперечного не сказал».

Тимошу почудилось вдруг – скачут. Вышел на дорогу – отец и еще кто-то с ним. Богдан издали помахал сыну, а подъехав, легко соскочил на землю.

– Здравствуй, Тимош! – обнял. – Все живы, здоровы?

– Живы! – Тимош разглядывал спутника отца: татарчонок, что ли?

– Товарища тебе нашел! – сказал отец. – Иди сюда, Иса! Познакомься. Тимош – мой большак, моя надежда, а это Иса, сын Тугай-бея. В седле, как пан Ветер, сидит. Отмахни ему голову – не потеряет стремян.

– Здравствуй, – сказал Тимош, не очень радуясь новому знакомству.

Иса тоже гордый, отвернулся.

– Э-э! – догадался Богдан, оглядывая нарядную одежду на сыне. – Ты, я гляжу, парубковать собрался!

Глаза у Тимоша вытаращились, и опять он стал похож на совенка, взъерошил перышки.

– С Богом, сынку! Исе с дороги отдохнуть нужно. Весь день мы с ним в пути, обоз бросили – и давай скакать. Мы отдохнем, а ты погуляй.

Рябое, тяжелое лицо Тимоша осветилось радостью и похорошело.

– Так я тогда пойду? – спросил он отца, не веря ушам своим.

– Ступай, сынку! Гуляй! Гуляй, покуда есть еще время для песен.

Хлопец рванулся было в сторону Чигирина – семь верст топать, но отец окликнул его:

– Тимош, держи полтину. В парубки в долг вступать не годится.

– Спасибо, отец!

У Тимоша деньжата были припасены, но щедрый дар отца позволит дышать свободно, гроши в уме не подсчитывать.

6

«Коронувание» Тимоша в парубки устроили в хате сироты Карыха. У Карыха – шаром покати, все, что можно было отнести, отнес он в шинок, и не потому, что вино любил, а потому, что больше себя любил он товарищей своих.

Платя за любовь и бескорыстие, парубки называли его «березой» и во всем слушались: «береза» – старшина парубков.

Выставил Тимош на угощение два ведра горилки да зажаренную на вертеле свинью.

Карых велел парубкам перекрестить лбы, надел на палец медный перстенек да и щелкнул вступающего в братство по лбу, приговаривая:

– Чтоб не забывал о Боге, отцов своих и дедов, чтоб на прелести польской веры не соблазнялся, а за свою стоял насмерть. Аминь!

Сели на пол по-турецки. Пустили чашу по кругу. Сперва помянули славных казаков, сложивших головы, кому где пришлось: в Истамбуле, Бахчисарае, в Варшаве, на Поле Диком…

– А теперь, братья, выпьем, чтоб нам всем жилось не хуже, чем батькам нашим, чтоб столько же досталось шишек и шрамов. Да не оскудеет земля украинская храбрыми хлопцами!

Так сказал «береза» Карых и кинул свою чашку через голову.

– А споемте-ка, братья, песню нашему товарищу!

Вскочили парубки на ноги, подхватили Тимоша на руки, подняли под самый потолок да и запели. Славно запели, не загорланили по-дурному, но во всем Чигирине слышно было, как парубки нового товарища величают. Старые казаки из хат выбирались, чтоб слышать лучше, а послушав, смахивали ненароком набежавшую слезу: молодость, молодость, птица залетная, синяя птица, с жаркими перьями.

Посияли дивки лен,Що за диво, дивки, лен! —

пели парубки в хате «березы» Карыха.

Посияли, спололи,Що за диво, спололи!А споловши, вырвали,Що за диво, вырвали!

– Карых-то! Карых-то заливается! – вздыхали молодицы, потому что Карых был для них хуже дьявола: красив, голосист, смел, но уж такая голь перекатная, что никакой любви не хватало за такого замуж навостриться. А впрочем, судьба сама знает. Не в бедности дело, дело в том, что, может, и родилась уже, да еще не вытянулась, не выкруглилась та дивчина, которой для счастья одних глаз Карыха довольно будет.

В Дунай-ричку кидали,Що за диво, кидали!Дунай ричка невеличка,Перевозец небольшой,Що за диво, небольшой!И шли дивки дорогою,Що за диво, дорогою!Дорогою бижить конь,На конику молодец,Що за диво, молодец,Наш Тимош удалец!

Когда снова сели выпить да закусить, был Тимош парубкам ровня.

– А не поиграть ли нам в игры? – предложил Карых, чтобы отвлечь парубков от питья.

Решили играть в таран. Вышли на улицу. Уже было темно, но играть так играть.

– Становись, Тимош, первым.

Тимош встал, как для игры в чехарду: согнулся, руки упер в колени, ногами по земле повозил, устраиваясь как можно прочнее. Двое парубков подхватили третьего, раскачали да и влепили Тимошу в зад своим тараном. Тимош улетел кубарем. Больно, да не обидно, хоть парубки и покатываются со смеху. Теперь его черед над другим смеяться. Следующим встал сам Карых и тоже улетел, не хуже Тимоша.

Но вот дошла очередь до Петро Загорульки. Ростом Петро не удался. Не то что парубков догнать, он и дивчинам иным до плеча, но и шире его во всем Чигирине не только казака – бабы не было.

Долбанули Загорульку раз – устоял. Долбанули в другой раз – устоял. В третий раз долбанули – не шелохнулся. А больше охотников голову о Загорулькин зад расшибать не сыскалось.

Спели парубки славу маленькому Петро и пошли с песнею до дивчин.

Дивчины их ждали на краю Чигирина у хаты Гали Черешни. Ждали, да заждались.

Встретили они парубков песней, чтоб за живое задеть.

Ой, диво дивное, диво!Пошли дивоньки на жниво.Жнут дивоньки жито пшеницю,А парубоньки куколь, митлицы.Чого дивоньки красныя?Бо йдять пироги мясные,Маслом поливають,Перцем посыпають.А парубоньки блидныи!Бо йдять пироги пистныи,Щолоком поливаютьИ попелом посыпають.

Парубки, однако ж, не сплоховали. Мигнул Карых своим да и залился по-соловьиному:

Дивецкая краса,Як литняя роса.В меду ся купала,В меду выгравала.На парубочках краса,Як зимняя роса,В смоли ся купала,В дегти выгравала.

– Ой, мудрецы! Ой, мудрецы! – всплеснула руками Галя Черешня, но дивчинам понравилось, что парубки носов не задирают, чуют за собой вину.

– Припоздали мы, – сказал «береза», – не того ради, чтоб досадить нашим панночкам. Пришли мы к вам не одни, а с новым товарищем.

Парубки вытолкнули вперед Тимоша:

– Принимаете?

– А что же его не принять: не хромой, не горбатый. – Галя сняла с головы своей венок из цветов и пошла к Тимошу, но тот, растолкав хлопцев, спрятался за их спинами. – Да он дикий совсем! – Галя Черешня рассмеялась.

– Чем норовистей конь, тем больше охоты узду на него набросить! – ответил Карых.

– Еще чего недоставало! – крикнула молоденькая, но отчаянная Ганка, первую свою весну гулявшая с дивчинами. – Не цветы за пчелками гоняют, а пчелки ищут цветы медовые.

– Хорошо, дивонька, что про мед вспомнила! – вскричал Карых. – Не сыграть ли нам в «калету»?

– До Андреева дня далеко еще! – удивилась Галя Черешня.

– То до зимнего Андрея далеко, а летний Андрей один миновал, а до другого уже и рукой подать.

– Сыграем! Сыграем! – согласились дружно панночки.

– Но уж коли нынче не Андреев день, то и в игре пусть будет новина, – поставила условие Галя Черешня.

– А какая же новина? – спросили парубки.

– «Писарь» будет не ваш, а наш.

– Согласны! – решил за парубков «береза», и все гурьбой повалили в старую хату Гали Черешни.

Затопили быстро печь, замесили тесто, чтоб «калету» испечь. Пока колоб готовился, песни пели, страшные истории рассказывали.

Галя Черешня была великой охотницей и других напугать, и самой от своих же рассказов трястись.

– Слыхала я, в Кохановке дело было, – начинала Галя Черешня очередную историю и уже заранее таращила хорошенькие свои глазки. – Разбаловались двое парубков. Уж чего-чего они ни выкомаривали: корчаги у соседей поменяли, на хате колдуньи сажей кошку намалевали, забрались на крышу гордячке-дивчине, выли в трубу, будто домовые. А потом один и говорит: «Пошли перекинемся у ракиты через голову. Старухи болтают, что этак можно в волков обернуться. Все село напугаем, а сами потешимся на славу». Пошли они за околицу, у ракитова куста перекинулись и стали волками. Побежали дивчин гонять. Дивчины на вечерницах были. Увидали, что два волка в окно заглядывают, всполошились, заплакали, двери на засов. Натешились волки-парубки, через голову перекинулись. Один человеком обернулся, а другой – нет. Уж катался он катался по земле и так и сяк – не вышло.

– Страсть какая! – охнула Ганка-вострушка. – Я прошлым летом на пасеку к деду моему ходила. Иду назад, а за мной волк! До самой околицы провожал. Думала – конец. Иду, шарю по земле глазами – так даже прутика не попалось. Может, это тот самый хлопец был?

– Нет, не тот, – сказала Галя. – Тот до Рождества по лесу рыскал, а на Рождество прибежал к родной хате. Заглянул в окошко – на отца с матерью поглядеть – да и завыл с горя. В хате светло, на столе еда вкусная, разговляются. Увидал отец волка, схватил ухват, выскочил из хаты да и давай волка охаживать. А тот не убегает. Человеческим голосом взмолился: «Не бей меня, батюшка. Я сынок твой». Поверили волку. Как было не поверить, когда он по-человечески говорит. Привели в хату, посадили за стол. Потянулся волк мордой в чашку с варениками, а сестренка как вскочит, как опрокинет лавку, волк через голову перекинулся да и стал опять человеком.

– А ну тебя, Галка! – зашумели дивчины. – Такого всегда расскажешь, домой страшно идти.

– Парубки проводят! – отрезала Галя.

– А как быть той, у кого нет парубка? – пискнула Ганка.

– Глазами меньше хлопай! – посоветовали дивчины. – Прискакал новый козлик в огород, ты время даром не теряй, а веревочки плети!

Тимош побагровел, но в полумраке краску не видно, а от света печи даже стены розовы.

– А что, товарищ ваш новый, случаем, не немой? – спросила Галя Карыха. – Али, может, пуглив? Наслушался наших сказок да и онемел.

– Не задирай, Галя, парубка! – ответил Карых. – Расскажи, Тимош, дивонькам чего-нибудь такое, чтоб аж пискнули.

Деваться было некуда, и пропавшим голосом Тимош отрывисто просипел:

– Пан Чаплинский, подстароста наш, на охоту ездил. Зайца живьем поймал. А поймавши, распял его на кресте, у часовни, что у Светлой Криницы стоит.

Тихо стало в горнице.

– Чего о поляках поминать? Нам и на дню хватает ярма! – сказала какая-то дивчина.

– А то и вспомнил, что я бы пана подстаросту за ту криницу, за тот крест саблей, как полено бы, расхватил! – крикнул Тимош.

– Чего ты! – шепнула, приткнувшись к парубку, очутившаяся рядом Ганка. – Чего дрожишь-то?

– Хотите о кринице расскажу? – встрепенулась нарочито весело Галя Черешня, но никто не отозвался на деланное ее веселие.

Петро Загорулько тяжелым баском подмял и приглушил начатую было сказку про криницу:

– Поп наш к пану Чаплинскому в день его ангела с поздравлениями явился. Просфиру принес, а пан Чаплинский слуге своему говорит: «Возьми у попа просфиру!» Слуга просфиру взял, покрутил-покрутил, да и кинул под стол собаке, чтоб панов повеселить.

– Парубки, оставьте ваши разговоры! Не ровен час, донесет кто! – сердито сказала Галя Черешня.

– Кто же это донесет, хотел бы я знать?! – взвился Карых, прохаживаясь по горнице. – Разве есть среди парубков моих филин-заушник? А может, среди дивчин, среди красавиц наших черная сорока завелась?

– Ах, зачем же вы так? – расплакалась вдруг Галя. – Все мы хорошие, только жить страшно. Даже в доме своем страшно.

На том бы и кончилась вечерница, но выручила «калета», испеклась. Обмазали ее медом, повесили к потолку и начали играть. Сначала с натугой, не забывая о недавнем разговоре, а потом забылось худое. «Писарем» стала Ганка. Она сидела под «калетой» и помешивала кистью из мочала в ведерке с разведенной сажей. Парубки и дивчины по очереди садились верхом на ухват, подъезжали к «калете» и пытались отгрызть кусочек. Круглая «калета», густо намазанная медом, крутилась, ухватить ее на зуб было непросто: то по щеке медом мазнет, то по носу, как тут не засмеяться, а засмеешься – писарь тебя и разрисует сажей.

Дошла очередь до Тимоша. Сел он на ухват, подошел к «калете», прицелился исподлобья, запрокинул голову да и куснул «калету» белыми крупными зубами. Точно куснул. Зубы пробили сладкую корочку. Тимош выждал, пока «калета» успокоится, и резко дернул головой, отгрызая кусок. Веревочка оборвалась, «калета» упала на пол, покатилась.

– Петухи уже кричали! – сказала Галя. – Спать пора.

– Приходи ко мне! – Горячие влажные губы коснулись уха Тимоша.

Глянул: Ганка.

Покружив по Чигирину, Тимош пробрался к поманившей его дивчине на сеновал.

– Ложись! – шепнула Ганка и сама подвинулась поближе.

Тело ее пахло земляникой, но было горячее, и Тимош чуть отодвинулся.

– Ты чего? – спросила она.

– Ничего.

Они лежали молча, слушали, как перешептываются между собой потревоженные сухие травинки.

– Чего же ты не целуешь меня? – удивленно спросила Ганка.

Тимош приподнялся на локтях, поцеловал дивчину. Губы у нее тоже пахли земляникой.

– Сладко тебе было? – спросила Ганка.

– Сладко, – ответил Тимош. – Твои губы земляникой пахнут.

– Ты будешь ко мне спать ходить? – спросила Ганка.

– Буду.

– Значит, ты и есть мой парубок, мой жених?

Тимош не ответил. Было слышно, как он терзает зубами травинку.

– Что же ты молчишь?

– Нет, – сказал Тимош. – Я не твой жених. Я себе принцессу добуду.

– Откуда же ты ее возьмешь? – удивилась Ганка.

– Возьму.

Сказал и повернулся на бок.

– Уходи! – прошептала обиженная Ганка. – Нечего тебе с простыми дивчинами знаться. Пошел!

– Ну и пойду! – Тимош спрыгнул с сеновала.

– Сам рябой, как сыр, а туда же! Принцессу ему подавай! – крикнула в сердцах Ганка.

Тимош отворил дверь, за дверью стояло розовое утро.

– Вот увидишь, – сказал Тимош. – Я себе добуду принцессу.

И не улыбнулся. Не попрощался.

Ушел.

Вспугивая эхо, в Суботове грохнул выстрел.

7

Пан Чаплинский был человеком далеко уже не первой молодости. Не знатен и не богат, он не мог получить выгодных должностей, и вся его молодость прошла в таких местах, где, хоть тресни – обобрать было некого. На свое назначение в окраинный городишко Чигирин пан Чаплинский смотрел как на счастливый поворот в судьбе.

В первый же день по приезде в староство он позвал к себе Захарию Сабиленку, который арендовал Чигирин у Конецпольского, а потому и был его истинным хозяином, и спросил без всякого словесного витийства:

– Ты – владелец города, скажи мне, кто здесь самый богатый человек?

– Сотник пан Хмельницкий, – тотчас ответил Захария.

Пан Чаплинский взъерошил усы, чтоб ободрить себя, и сказал Сабиленке заготовленную речь.

– Я почитаю тебя за человека разумного и сметливого. Пан Конецпольский – староста, но он далеко и в Чигирине бывает редко, я только подстароста, но я буду жить здесь постоянно.

– Сколько вы хотите иметь? – спросил Захария Сабиленка, улыбнувшись с такой непосредственностью и с таким пониманием, словно открыл кошелек с золотыми.

– Мне нужно выдать замуж старшую дочь. Ей – шестнадцать, а я вдовец и воин. Я не силен в бабских причудах.

– Рекомендую ротмистра Комаровского. Молод, богат, отважен.

– Но? – нахмурился пан Чаплинский.

– О приданом не беспокойтесь! Вы – рыцарь, и пусть житейское не отнимает вашего драгоценного времени, которое все принадлежит королю и Речи Посполитой. Моя жена сделает все, что нужно и как нужно, а я избавлю вас от хлопот по устройству свадьбы.

– Господи! Это слово друга! – искренне обрадовался пан Чаплинский.

Кошелек Захарии Сабиленки открылся перед чигиринским подстаростой в первый, но не в последний раз.

Жизнь пана Чаплинского пошла в гору: дочь благополучно вышла замуж за ротмистра Комаровского, осталось собственную судьбу устроить. Искал пан себе богатую, а нашел красивую. Тут без Захарии Сабиленки никак нельзя было обойтись.

– Вашу свадьбу я беру на себя, – по-отечески сказал Сабиленка, но призадумался и посмотрел пану Чаплинскому в глаза. – Вам, видимо, и впрямь следует обратить внимание на то, как хозяйствует пан Хмельницкий. Тут есть чему поучиться. Хозяйство у сотника устроено разумно, дает хорошие доходы. А теперь послушайте особенно внимательно: имение это подарено не роду Хмельницких, но лично пану Михаилу, отцу Богдана… Весьма возможно, что у самого Богдана нет никаких подтвердительных грамот.

– Хмельницкий тебя обижает? – спросил напрямик пан Чаплинский.

– Упаси господи! Но казаки за Хмельницким как за стеной. Пан сотник окончил иезуитскую коллегию. Он учен, знает законы.

– Стало быть, он тебе мешает? – напирал пан Чаплинский.

bannerbanner