Читать книгу В поисках великого может быть (Владимир Яковлевич Бахмутский) онлайн бесплатно на Bookz (42-ая страница книги)
bannerbanner
В поисках великого может быть
В поисках великого может бытьПолная версия
Оценить:
В поисках великого может быть

3

Полная версия:

В поисках великого может быть

Вообще, в поэзии невозможно заменить слово синонимом. Взять хотя бы строчку известного стихотворения Пушкина «Зимнее утро»:

Вся комната янтарным блеском

Озарена…


Конечно, можно было бы использовать здесь и другой глагол, например, «освещена». Но не нужно, потому что, во-первых, это – заря, дивное утро, и комната озарена не только потому, что рассвело, но и потому, что проснулась только что дремавшая красавица. Кроме того, слову «озарена» в русском языке присущ ещё и очевидный духовный смысл. Поэтому «освещена» здесь не подойдет. Слово «озарена» несёт и реальный, и символический смыслы …

В поэзии эти изначально присущие слову смыслы оживают. Это хорошо чувствовал Пушкин. В «Евгении Онегине», например, когда он хочет, чтобы слово в полной мере проявляло этот свой многозначный смысловой потенциал, он пишет его с заглавной буквы. Это начертание сохранилось, к сожалению, только в академическом издании. Скажем, Пушкин упоминает

Луну, небесную лампаду,

Которой посвящали мы

Прогулки средь вечерней тьмы,

И слёзы, тайных мук отраду…

Но нынче видим только в ней

Замену тусклых фонарей.

(XXII)


Луна в поэме с большой буквы, потому что это не только небесное тело. Конечно, слово имеет и конкретный смысл, но оно мерцает множеством оттенков и ассоциаций…

Так вот, романтики хотели вернуть поэзии эту изначальную многозначность, оживить глубинную связь слова с чем-то иррациональным, непосредственным, как бы утопленным в нашей душе… Всякое художественное произведение, по мнению романтиков, допускает различные толкования, независимо от того, осознавал их автор или нет: они как бы заложены в самом художественном тексте, поскольку то, что автор внёс в него сознательно, составляет только поверхностный его слой.


Теперь коротко о втором этапе развития немецкого романтизма – так называемой гейдельбергской школе (от названия города – Гейдельберг). Её возникновение относится к более позднему периоду развития немецкого романтизма – периоду так называемых освободительных войн Германии против наполеоновской Франции, оккупировавшей значительную часть страны. Освободительное движение 1805—1815 гг. способствовало пробуждению национального самосознания. Романтики, объединившиеся вокруг гейдельбергского университета, обращались к национальным чувствам, к традициям немецкого народа.

Что характерно для этого периода? Вообще, романтики гейдельбергской школы чрезвычайно интересовались фольклором. Ахим фон Арним и Клеменс Брентано, к примеру, были собирателями немецких народных песен. Ими был составлен известный сборник «Волшебный рог мальчика», подготовленный и изданный в 1806—1808 годах в Гейдельберге. А, скажем, братья Якоб и Вильгельм Гримм собирали немецкие народные сказки. Чем привлекал писателей гейдельбергской школы фольклор? Народ они воспринимали как некую вневременную субстанцию жизни. Не имеет значения, когда были созданы народные произведения. Это нечто такое, что могло быть рождено в любое столетие, в любую эпоху, по мнению романтиков. Это важное отличие представителей гейдельбергской школы от взглядов романтиков йенской школы, для которых каждый художник – это неповторимая индивидуальность, проявляющая, хоть и на свой особый лад, черты, свойственные более широкой личности – сознанию целого народа. А для романтиков гейдельбергской школы, напротив, личность должна раствориться в этой всеобщей народной субстанции, представленной наиболее полно в фольклоре. Отсюда культ народной песни, в которой нет автора, нет личности и т. д., Национальное выступает как соборное, и оно исключает индивидуальность.

Поэты йенской школы склонны были видеть в каждой национальной культуре неповторимое своеобразие, но для них это были многочисленные голоса, которые выражают некое общечеловеческое целое, а романтики гейдельбергской школы противопоставляют немецкое всему иному. Этот пафос был связан с тем патриотическим подъёмом, который переживал народ Германии в тот период. Поэтому народное, коллективное они противопоставляют индивидуальному, а немецкое – всему остальному.

Гёте не разделял этого всеобщего национального воодушевления, что послужило поводом для рождения легенды о холодном олимпийце, равнодушном к общественным чаяниям. А он просто не понимал этого восторга перед всем немецким. Позже Гёте заметит, что от любви к родине у француза сердце расширяется, а у немца сужается.

Кстати, немецкие романтики гейдельбергской школы оказали большое влияние на русских славянофилов. Вообще, это такой парадокс нашей истории: русскими славянофилами становились люди, владевшие иностранными языками, очень хорошо знавшие европейскую культуру. Большое влияние на них оказала именно общая философия немецкой романтической школы гейдельбергского периода. А вот западник В. Белинский, для сравнения, почти не знал иностранных языков, по его же собственным словам, «едва-едва» читал по-французски…

Но наивысшего расцвета немецкий романтизм достиг тогда, когда перестал существовать как литературная школа. Это был период уже после падения Наполеона, отмеченный деятельностью крупнейших немецких романтиков – Генриха Гейне и Гофмана.


Гофман родился в 1776 году в городе Кенигсберг, ныне это российский Калининград, умер в 1822-м в Берлине. Вообще, первоначально имя писателя звучало – Эрнст Теодор Вильгельм, но позже Гофман внёс в него изменения, прибавив – Амадей, в честь композитора Моцарта, которым восхищался. С успехом пройдя обучение на факультете юридических наук в Кенигсбергском университете, Эрнст Теодор Амадей Гофман, согласно семейной традиции, поступил на государственную службу. Но жизнь чиновника его тяготила. Гофман был очень одарен: хорошо рисовал, играл на фортепьяно, скрипке, органе, пел… На могиле Гофмана сделана надпись: «Он был одинаково замечателен как юрист, как писатель, как музыкант и как живописец». Слово «одинаково» здесь, конечно, – преувеличение, но Гофман, действительно, сочетал в себе разнообразные таланты. Он переехал из Кенигсберга в Варшаву, где сочинил оперу, расписал как художник концертный зал. Позже, когда Варшава была захвачена Наполеоном, Гофман эмигрировал в Пруссию. Он поселился в Гамбурге. Это был, пожалуй, единственный период жизни, когда Гофман занимался исключительно искусством. Он стал руководителем местного театра, выступал как композитор, режиссёр, живописец, график и писатель. Но это его не кормило, зарабатывал он тем, что давал уроки музыки.

С этим обстоятельством связано событие, которое сыграло важную роль в творчестве и в судьбе Гофмана – его любовь к ученице Юлии Марк. К тому времени, правда, Гофман был уже давно женат, но чувство к Юлии оказалось очень сильным. Мать девушки выдала её замуж, причем, за человека, который был значительно старше, и к тому же, больного сифилисом. Гофман очень тяжело это переживал. Тема любви к Юлии проходит через многие произведения Гофмана, в частности, она звучит в его романе «Житейские воззрения кота Мурра», где писатель изображает себя в образе музыканта Крейслера, а в героине, дочери князя, угадываются черты Юлии. Мать выдает её замуж за принца Игнасиуса, который, несмотря на то, что ему было уже больше 20 лет, всё ещё продолжал играть в оловянных солдатиков.

Пережив все эти личные неудачи, Гофман покидает Гамбург. Некоторое время он живёт в Лейпциге, затем в Дрездене, и в конце концов приезжает в Берлин. Здесь он становится чиновником, и его жизнь приобретает двойственный характер. Как признавался сам Гофман, «по будням я юрист и – самое большее – немного музыкант, в воскресенье днём рисую, а вечером до глубокой ночи бываю весьма остроумным писателем». Служба в судебных ведомствах Гофмана мало привлекала, кроме того, в государстве начиналась полоса политической реакции… Его последнее произведение «Повелитель блох» представляло собой сатирический образ современной ему Пруссии. Будучи членом апелляционного суда, советник Гофман выступил с обвинением крупного полицейского чиновника, которому было свойственно сначала арестовывать человека, а потом подбирать ему подходящее преступление. Против Гофмана было начато судебное разбирательство, но от ареста и тюремного заключения писателя спасла тяжёлая болезнь, за которой последовала смерть.


В новелле Гофмана «Золотой горшок» (1814) присутствуют все атрибуты сказки, художественная структура её вполне сказочна. На эти особенности указывает и подзаголовок: сказка из новых времён. Однако действие разворачивается в реальном немецком городе Дрездене во времена самого Гофмана. В новелле очень подробно описаны улицы Дрездена XIX века. Это реальное пространство, реальный исторический период. Действие сказки всегда происходит «в некотором царстве, некотором государстве», в некие далёкие, незапамятные времена, а у Гофмана всё очень конкретно. Указано, что это «день Вознесения, часов около трёх пополудни». Кроме того, появляется автор, который вступает в беседу со своими персонажами.

Главный герой произведения – студент Ансельм. Это тип чудака, неудачника, который явно не в ладу с действительностью: в его жизни всё время случаются какие-то неприятности. Если, скажем, он надевает новый костюм, то непременно зацепится за гвоздь, а если роняет бутерброд, то именно той стороной, которая намазана маслом. И вот в один из обычных воскресных дней молодой человек решает отправиться на прогулку. У него были разные намерения: пройтись, полюбоваться нарядными девушками, выпить пива и тому подобное. Однако ничего из задуманного не вышло по той простой причине, что по дороге, проходя через Черные ворота, Ансельм умудрился перевернуть корзину с яблоками и пирожками, которыми торговала какая-то безобразная старуха.

Торговка начала его страшно бранить. То, что она говорит вначале, ещё можно понять: «Убегай, чёртов сын, чтоб тебя разнесло…». Но затем она произносит странную фразу: «Попадёшь под стекло, под стекло!..» Эти слова переносят нас в какой-то иной, фантастический мир. Ансельму пришлось заплатить за опрокинутый товар, и потому все его воскресные планы рухнули. Денег у него не осталось, и он решил просто посидеть на траве у бузинного куста. «…Мрачно взирая перед собой, студент Ансельм пускал в воздух дымные облака, пока его досада, наконец, не выразилась громко в следующих словах: «А ведь это верно, что я родился на свет для всевозможных испытаний и бедствий!» (Вигилия первая). (410)

«Но в это мгновение раздался над его головой как будто трезвон ясных хрустальных колокольчиков; он посмотрел наверх и увидел трёх блестящих зелёным золотом змеек, которые обвились вокруг ветвей и вытянули свои головки к заходящему солнцу. И снова послышались шёпот, и лепет, и те же слова, и змейки скользили и вились кверху и книзу сквозь листья и ветви; и, когда они так быстро двигались, казалось, что куст сыплет тысячи изумрудных искр чрез свои тёмные листья. «Это заходящее солнце так играет в кусте», – подумал студент Ансельм; но вот снова зазвенели колокольчики, и Ансельм увидел, что одна змейка протянула свою головку прямо к нему». (Вигилия первая).(411)

У змейки оказались какие-то удивительные тёмно-голубые глаза, в которые Ансельм тотчас влюбился. И под влиянием этого вдруг охватившего его чувства он стал как-то иначе воспринимать окружающий мир. «И вот зашевелилось и задвигалось всё, как будто проснувшись к радостной жизни. Кругом благоухали цветы, и их аромат был точно чудное пение тысячи флейт, и золотые вечерние облака, проходя, уносили с собою отголоски этого пения в далёкие страны. Но когда последний луч солнца быстро исчез за горами и сумерки набросили на землю свой покров, издалека раздался грубый густой голос: «Эй, эй, что там за толки, что там за шёпот? Эй, эй, кто там ищет луча за горами? Довольно погрелись, довольно напелись! Эй, эй, сквозь кусты и траву, по траве, по воде вниз! Эй, эй, до-мо-о-о-й, до-мо-о-о-й!» (Вигилия первая).(412)

Ансельму точно стал внятен голос природы. Но проходящим мимо казалось, что расположившийся на траве молодой человек пьян, что он просто «засмотрелся в стаканчик».

Быть принятым за напившегося в праздник кандидата богословия – эта мысль была нестерпима. Всё чудесное, что только что открылось Ансельму, совершенно исчезло из его памяти. Он бросился бежать. Но тут его снова окликнули. Это были хорошие знакомые Ансельма – конректор Паульман и его дочь Вероника, которая очень нравилась Ансельму и на которой он даже собирался жениться, а также регистратор Геербранд. У этого господина тоже порой случались видения, правда, совсем иного толка. Он, например, мог увидеть потерянный документ. Все вместе они решают совершить прогулку по Эльбе. Но даже плывя на лодке по реке, Ансельм не может не испытывать внутренний разлад. С одной стороны, перед ним реальная хорошенькая, цветущая Вероника. Но в то же время отсветы фейерверков на поверхности воды напоминают ему золотисто-зелёных змеек, которые точно твердят: «Верь, верь, верь в нас!». Ансельм остро ощущает контраст между реальностью и теми видениями, которые волной поднимаются в его душе.

Регистратор Геербранд говорит Ансельму, что тот может неплохо заработать. У Ансельма прекрасный почерк, а архивариусу Линдгорсту как раз требуются переписчики древних манускриптов… Ансельм и в самом деле «не только хорошо писал и рисовал пером; его настоящая страсть была – копировать трудные каллиграфические работы…» Вообще, тема каллиграфии характерна для литературы того времени. Её можно встретить и в русской классике. Прежде всего, конечно, она связана с образом Акакия Акакиевича Башмачкина, героя «Шинели» Гоголя. Однако и герой романа Достоевского «Идиот» князь Мышкин тоже увлекался каллиграфией… Дело в том, что каллиграфия – это форма проявления несбывшегося художника. Ансельм, конечно, не рисует, не создает художественных произведений, но в том, как он выводит буквы, сказываются некие нереализованные творческие способности. Его интересует не только «что», но и «как».

Попасть к архивариусу Линдгорсту Ансельм так и не сумел, потому что из замка навстречу ему выскочила та самая старуха, корзину которой он случайно опрокинул. Но потом через некоторое время он встречается с Линдгорстом в кофейне. Архивариус рассказывает ему историю о любви юноши Фосфора к огненной лилии:

– Но позвольте, всё это только одна восточная напыщенность, почтеннейший господин архивариус, – сказал регистратор Геербранд, – а мы ведь вас просили рассказать нам, как вы это иногда делаете, что-нибудь из вашей в высшей степени замечательной жизни, какое-нибудь приключение из ваших странствий, и притом что-нибудь достоверное.

– Ну так что же? – возразил архивариус Линдгорст. – То, что я вам сейчас рассказал, есть самое достоверное изо всего, что я могу вам предложить, добрые люди, и в известном смысле оно относится и к моей жизни. Ибо я происхожу именно из той долины, и огненная лилия, ставшая под конец царицей, была моя пра-пра-пра-праба-бушка, так что я сам, собственно говоря, – принц.

Все разразились громким смехом.

– Да, смейтесь, – продолжал архивариус Линдгорст, – то, что я представил вам, пожалуй, в скудных чертах, может казаться вам бессмысленным и безумным, но тем не менее всё это не только не нелепость, но даже и не аллегория, а чистая истина. Но если бы я знал, что чудесная любовная история, которой и я обязан своим происхождением, вам так мало понравится, я, конечно, сообщил бы вам скорее кое-какие новости, которые передал мне мой брат при вчерашнем посещении.

– Как, у вас есть брат, господин архивариус? Где же он? Где он живёт? Также на королевской службе, или он, может быть, приватный учёный? раздавались со всех сторон вопросы.

– Нет, – отвечал архивариус, холодно и спокойно нюхая табак, – он стал на дурную дорогу и пошёл в драконы.

– Как вы изволили сказать, почтеннейший архивариус, – подхватил регистратор Геербранд, – в драконы?

"В драконы", – раздалось отовсюду, точно эхо.

– Да, в драконы, – продолжал архивариус Линдгорст, – это он сделал, собственно, с отчаяния. Вы знаете, господа, что мой отец умер очень недавно – всего триста восемьдесят пять лет тому назад, так что я ещё ношу траур; он завещал мне, как своему любимцу, роскошный оникс, который очень хотелось иметь моему брату. Мы и поспорили об этом у гроба отца самым непристойным образом, так что наконец покойник, потеряв всякое терпение, вскочил из гроба и спустил злого брата с лестницы, на что тот весьма обозлился и тотчас же пошёл в драконы… (Вигилия первая).

Здесь мы как бы окончательно погружаемся в мир Гофмана, в котором смешиваются сказочное и реальное. С этой двойственностью связана сложная ирония автора. Впрочем, и сам архивариус Линдгорст ощущает эту двойственность. Он тоже иронически рассказывает о чудесном, понимая, насколько это противоречит обыденной картине, хотя нисколько не сомневается в существовании какой-то иной, скрытой от глаз реальности, в которой чудеса вполне уместны.

Романтическая ирония Гофмана проявляется в новелле очень ясно. Вообще, мы очень легко усваиваем любую художественную условность. Например, читая лермонтовского «Демона», нисколько не удивляемся, что герой поэмы – крылатое сверхъестественное существо. Но когда Лермонтов пишет реалистический роман «Герой нашего времени», где, может быть, затрагивается та же самая человеческая проблема, его Печорин уже никак не может взлететь «над грешною землей». Это было бы странно. А вот у Гофмана, можно сказать, Печорин летает. Гофман совмещает реальный план и фантастический, осознавая, насколько они несовместимы.

В его новелле Линдгорст, с одной стороны, архивариус, а с другой – Саламандр. А прелестная золотисто-зелёная змейка, в которую влюбился Ансельм, это одна из трёх его дочерей, Серпентина…

Ансельм чувствует какую-то невероятную любовь к Серпентине, то и дело возвращается к бузиновому кусту, надеясь вновь её там увидеть. «Он чувствовал, как в глубине его существа шевелилось что-то неведомое и причиняло ему ту блаженную и томительную скорбь, которая обещает человеку другое, высшее бытие. Лучше всего ему было, когда он мог один бродить по лугам и рощам и, как бы оторвавшись ото всего, что приковывало его к жалкой жизни, мог находить самого себя в созерцании тех образов, которые поднимались из его внутренней глубины. И вот однажды случилось, что он, возвращаясь с далекой прогулки, проходил мимо того замечательного бузинного куста, под которым он, как бы под действием неких чар, видел так много чудесного: он почувствовал удивительное влечение к зелёному родному местечку на траве; но едва он на него сел, как всё, что он тогда созерцал в небесном восторге и что как бы чуждою силою было вытеснено из его души, снова представилось ему в живейших красках, будто он это вторично видел. Даже ещё яснее, чем тогда, стало для него, что прелестные синие глазки принадлежат золотисто-зелёной змейке, извивавшейся в середине бузинного дерева, и что в изгибах её стройного тела должны были сверкать все те чудные хрустальные звуки, которые наполняли его блаженством и восторгом. И так же, как тогда, в день вознесения, обнял он бузинное дерево и стал кричать внутрь его ветвей: «Ах! ещё раз только мелькни, и взвейся, и закачайся на ветвях, дорогая зеленая змейка, чтобы я мог увидеть тебя… Ещё раз только взгляни на меня своими прелестными глазками!.. Ах! я люблю тебя и погибну от печали и скорби, если ты не вернёшься!» Но всё было тихо и глухо, и, как тогда, совершенно невнятно шумела бузина своими ветвями и листами. Однако студенту Ансельму казалось, что он теперь знает, что шевелится и движется внутри его, что так разрывает его грудь болью и бесконечным томлением. «Это то, – сказал он самому себе, – что я тебя всецело, всей душой, до смерти люблю, чудная золотая змейка; что я не могу без тебя жить и погибну в безнадежном страдании, если я не увижу тебя снова и не буду обладать тобою как возлюбленною моего сердца… Но я знаю, ты будешь моя, – и тогда исполнится всё, что обещали мне дивные сны из другого, высшего мира». Итак, студент Ансельм каждый вечер, когда солнце рассыпало по верхушкам деревьев свои золотые искры, ходил под бузину и взывал из глубины души самым жалостным голосом к ветвям и листьям и звал дорогую возлюбленную, золотисто-зелёную змейку…» (Вигилия четвертая).

Однажды Ансельм встретит архивариуса Линдгорста, который, представ перед ним в облике Саламандра, пригласит его прийти в свой дом. Он даст Ансельму особую жидкость, которую следует брызнуть на дверной замок, чтобы дверь отворилась. И хотя этот дом расположен на одной из улиц Дрездена, Ансельм окажется в каком-то совершенно незнакомом ему необычном пространстве.

Но одновременно в новелле присутствует и другая, реальная жизнь, воплощением которой для героя становится Вероника.

Она тоже предается мечтам: хотела бы выйти замуж за Ансельма. «Вероника предалась вполне, по обыкновению молодых девиц, сладким грёзам о светлом будущем. Она была госпожой надворной советницей, жила в прекрасной квартире на Замковой улице, или на Новом рынке, или на Морицштрассе, шляпка новейшего фасона, новая турецкая шаль шли к ней превосходно, она завтракала в элегантном неглиже у окна, отдавая необходимые приказания кухарке: «Только, пожалуйста, не испортите этого блюда, это любимое кушанье господина надворного советника!» Мимоидущие франты украдкой поглядывают кверху, и она явственно слышит: «Что это за божественная женщина, надворная советница, и как удивительно к ней идет её маленький чепчик!» Тайная советница Игрек присылает лакея спросить, не угодно ли будет сегодня госпоже надворной советнице поехать на Линковы купальни? «Кланяйтесь и благодарите, я очень сожалею, но я уже приглашена на вечер к президентше Тецет». Тут возвращается надворный советник Ансельм, вышедший ещё с утра по делам; он одет по последней моде. «Ба! вот уж и двенадцать часов! – восклицает он, заводя золотые часы с репетицией и целуя молодую жену. – Как поживаешь, милая женушка, знаешь, что у меня для тебя есть», – продолжает он лукаво, вынимая из кармана пару великолепных новейшего фасона сережек, которые он и вдевает ей в уши вместо прежних.

– Ах, миленькие, чудесные сережки! – вскрикивает Вероника совершенно громко и, бросив работу, вскакивает со стула, чтобы в самом деле посмотреть в зеркале эти сережки». (Вигилия пятая).

Таковы её мечты. Но в этих мечтах самое главное, что она станет надворной советницей, у её мужа будет титул. Где точно они будут жить, Вероника пока не представляет, но это обязательно будет прекрасная квартира на одной из центральных улиц Дрездена – Замковой улице, или Моренштрассе. В этих мечтах у неё шляпка новейшего фасона, новая турецкая шаль. Представляя, как муж даёт указания кухарке, Вероника не называет его по имени: «Только, пожалуйста, не испортите любимое кушанье господина надворного советника».

У её знакомых в этих мечтах тоже нет имен, а только титулы и регалии: тайная советница Игрек, президентша Т.Ц… Наконец приходит Ансельм, одетый по последней моде, и дарит ей новейшего фасона серёжки…

Мечты Вероники осуществятся. Только замуж она выйдет не за Ансельма, а за Геербранда, который даст ей всё то, о чём она грезила, даже те самые серёжки… «…Формальная помолвка была заключена. Несколько недель спустя госпожа надворная советница Геербранд сидела действительно, как она себя прежде видела духовными очами, у окна в прекрасном доме на Новом рынке и, улыбаясь, смотрела на мимоходящих щеголей, которые, лорнируя её, восклицали: «Что за божественная женщина надворная советница Геербранд!» (Вигилия одиннадцатая).

Граница между реальным и фантастическим в новелле очень зыбка. Но всё же, что для Ансельма более истинно: любовь к Серпентине или к Веронике? Серпентина – это, конечно, мечта, некий идеальный образ, живущий в его душе, а Вероника – вполне реальная девушка. Но к душе Ансельма мечты Вероники никакого отношения не имеют.

Образ Серпентины можно понимать по-разному. Можно считать, что это больное воображение Ансельма, а на самом деле он женится на Веронике. Или вообще не женится, и всё случившееся ему лишь привиделось. Так, скажем, на его глазах архивариус Линдгорст превращается в куст красных лилий, хотя человек в красном шлафроке вполне мог бы навеять подобные видения. Ансельм заглядывает в свой внутренний мир – так можно понимать новеллу Гофмана.

Но можно понимать её и иначе, и это, наверное, будет гораздо ближе к сути. Гофмана занимала тема двойников. Вообще, двойник – это ужасная вещь. У человека, конечно, можно отнять многое, кроме одного – его неповторимой индивидуальности. Каждый человек единственный. Во всяком случае, пока. Вот если в нашу действительность когда-нибудь войдет клонирование, тогда люди утратят и это, самое главное. Кстати, у Гоголя в «Женитьбе» Кочкарёв, уговаривая Подколесина жениться, обещает, что у него родятся дети, их будет шестеро, и все, как он, «как две капли». То есть, будут как клоны. И Подколесин в ужасе выскакивает в окно. Но у Гофмана это даже больше, чем двойничество. Ансельм, каким он видится в мечтах Вероники, вполне мог быть замещен кем-нибудь другим. Надворных советников может быть сколько угодно.

bannerbanner