
Полная версия:
В поисках великого может быть
Дон Луис в негодовании от таких слов сына: корнелевский герой может произносить свои монологи только стоя. Но это «вы бы сели» подчеркивает, что слова отца для Дон Жуана ничего не значат.
Дон Жуан исповедует известный ренессансный принцип «делаю, что хочу», но только понимает его совершенно буквально.
Он живёт лишь настоящим мгновением, не знает ни прошлого, ни будущего. Известно, что у Пушкина был «донжуанский» список женщин, с которыми он был близок. А герой Мольера не мог бы составить подобный список по одной простой причине – он их просто не помнит. Дон Жуан не помнит прошлого, не помнит, что было минуту назад. Но для него не существует и будущего, и поэтому он не знает страха. Это – единственное качество дворянина, которое в нём ещё присутствует. Дон Жуан – бесстрашен. Но что такое настоящее мгновение, в котором он живёт? Паскалю принадлежит известный парадокс о времени, который объясняет суть мироощущения Дон Жуана. «Прошлого уже нет, будущего ещё нет, настоящее – это нулевая точка между тем, чего уже нет и тем, чего ещё нет». Дон Жуан живёт этой нулевой точкой. Единственное, во что он верит, – это «два плюс два равно четыре», признает только одно действие – сложение. Он складывает. Но складывает – нули…
У Дон Жуана есть одна особенность – он блистательный актер мольеровского театра. Это важное его качество. Тартюф играет плохо, достаточно грубо, а Дон Жуан – великолепный актёр, потому что он одновременно и искренен и притворен. Он вживается в свою роль и в то же время дистанцируется от неё. Соблазняя женщину, в эту самую минуту Дон Жуан верит, что любит, хотя знает, что это игра и через минуту он её оставит. Как настоящий артист, он поглощён игрой и одновременно смотрит на своё исполнение отстраненно. Второе действие целиком – комическое. Дон Жуан жаждет свободы, но живёт в мире, в котором свободы нет. Поэтому у него психология, которая, кстати, присуща и Тартюфу. Почему Тартюфа так влечёт Эльмира? Потому что только запретный плод сладок. Дон Жуан и Тартюф живут в обществе, где действуют сплошные запреты.
Дон Жуан не может вынести никаких ограничений. К примеру, встретил крестьянку Шарлоту. У неё был жених, но Дон Жуана это не остановило. Он соблазняет Шарлоту, обещает жениться. Но тут же появляется другая крестьянка… И вот уже обе держат его за руки и требуют своё.
Кстати, комичность образа Дон Жуана ещё и в том, что почти во всех сценах пьесы Мольера мы видим героя ускользающим от женщин. Здесь довольно ясно это представлено: Мольер выстраивает ситуацию, в которой одно мгновение словно наслаивается на другое. Герой каждый раз бывает искренен, но в то же время он не может перестать быть Дон Жуаном. Всеми героями Мольера владеет какая-то страсть. Страсть Дон Жуана – соблазнять женщин, и он не может без этого. Такова особенность мольеровского героя.
Третье действие комедии – поворотное. Здесь проиходит первое поражение Дон Жуана: его встреча с нищим. Дон Жуан, как всегда, соблазняет. В данном случае он пытается соблазнить нищего. Говорит: побогохульствуй и получишь луидор, а тот отказывается. Дон Жуану это кажется невероятным. Сам он ни во что не верит. Даже когда позже происходит его встреча со статуей и каменная статуя оживает на его глазах, это не вызывает у него никакого удивления. А вот нищий, отказавшийся от луидора, – это для него чудо.
В четвертом действии прошлое точно настигает Дон Жуана, угрожающе надвигается на него со всех сторон. Сначала появляется торговец Диманш, требуя вернуть взятое у него в долг. А Дон Жуан не помнит долгов. Для него вообще не существует прошлого. Какие долги? Затем приходит Эльвира, его первая жена. За ней – отец. И наконец является статуя Командора. В ответ на приглашение Дон Жуана, статуя сама зовет его на ужин. И вот, казалось бы, совершается невероятное – статуя двинулась с места. Но Дон Жуана ничто не способно поколебать. Даже чудо не может заставить его измениться.
Но всё же Дон Жуан меняет образ своего поведения, и в этом суть пятого действия комедии… Встретившись с отцом, он говорит, что многое осознал и теперь, кажется, стал другим. Отец верит в эту внутреннюю перемену, но Дон Жуан тут же украдкой признаётся слуге Сганарелю: «Я рад, что есть свидетель, которому я могу открыть свою душу и истинные побуждения, заставляющие меня действовать так или иначе». (Действие пятое. Явление первое).
На самом деле он лишь надевает на себя маску. «Лицемерие – модный порок, а все модные пороки сходят за добродетели. Роль человека добрых правил – лучшая из всех ролей, какие только можно сыграть. В наше время лицемерие имеет громадные преимущества. Благодаря этому искусству обман всегда в почете: даже если его раскроют, всё равно никто не посмеет сказать против него ни единого слова. Все другие человеческие пороки подлежат критике, каждый волен открыто нападать на них, но лицемерие – это порок, пользующийся особыми льготами, оно собственной рукой всем затыкает рот и преспокойно пользуется полнейшей безнаказанностью. Притворство сплачивает воедино тех, кто связан круговой порукой лицемерия. Заденешь одного – на тебя обрушатся все, а те, что поступают заведомо честно и в чьей искренности не приходится сомневаться, остаются в дураках: по своему простодушию они попадаются на удочку к этим кривлякам и помогают им обделывать дела. Ты не представляешь себе, сколько я знаю таких людей, которые подобными хитростями ловко загладили грехи своей молодости, укрылись за плащом религии, как за щитом, и, облачившись в этот почтенный наряд, добились права быть самыми дурными людьми на свете. Пусть козни их известны, пусть все знают, кто они такие, всё равно они не лишаются доверия: стоит им разок-другой склонить голову, сокрушенно вздохнуть или закатить глаза – и вот уже все улажено, что бы они ни натворили. Под эту благодатную сень я и хочу укрыться, чтобы действовать в полной безопасности. От моих милых привычек я не откажусь, но я буду таиться от света и развлекаться потихоньку. А если меня накроют, я палец о палец не ударю: вся шайка вступится за меня и защитит от кого бы то ни было. Словом, это лучший способ делать безнаказанно всё, что хочешь. Я стану судьей чужих поступков, обо всех буду плохо отзываться, а хорошего мнения буду только о самом себе. Если кто хоть чуть-чуть меня заденет, я уже вовек этого не прощу и затаю в душе неутолимую ненависть. Я возьму на себя роль блюстителя небесных законов и под этим благовидным предлогом буду теснить своих врагов, обвиню их в безбожии и сумею натравить на них усердствующих простаков, а те, не разобрав, в чём дело, будут их поносить перед всем светом, осыплют их оскорблениями и, опираясь на свою тайную власть, открыто вынесут им приговор». (Действие пятое. Явление первое).
Итак, Дон Жуан к финалу комедии превращается в Тартюфа. На самом деле он и не думал меняться, а лишь меняет форму своего поведения. Кстати, Тартюф тоже вёл себя как Дон Жуан по отношению к Эльвире, но это не значит, что герои тождественны. «Лицемерие – это дань, которую порок платит добродетели». Именно такую дань Дон Жуан и решил заплатить. Общество требует видимости нравственности, оно не может простить Дон Жуану неприкрытости его поведения. Но теперь он становится как все, и то обаяние, которое в нём присутствовало, исчезает. Он был хоть и безнравственный, но внутренне непритворный человек. Теперь он, как и все, надел маску лицемерия. Но Дон Жуан носит её цинично, а не так, как Тартюф. Тартюф не может скинуть маску, а здесь мы видим, как Дон Жуан её примеряет. Приходит брат Эльвиры и говорит, что та уходит в монастырь, «ведь честь наша требует, чтобы она жила с вами». А что скажет ему Дон Жуан?
Дон Жуан. Уверяю вас, это невозможно. Я, со своей стороны, об этом только и мечтал и ещё сегодня спрашивал у неба совета, но тут же услышал голос, возвестивший мне, что я не должен помышлять о вашей сестре и что с нею вместе я, наверное, не спасу свою душу.
Дон Карлос. Неужели, Дон Жуан, вы надеетесь обмануть нас подобными отговорками?
Дон Жуан. Я повинуюсь голосу неба.
Дон Карлос. И вы хотите, чтобы я удовлетворился вашими речами?
Дон Жуан. Так хочет небо.
Дон Карлос. Значит, вы похитили мою сестру из монастыря только для того, чтобы потом её бросить?
Дон Жуан. Такова воля неба.
Дон Карлос. И мы потерпим такой позор в нашей семье?
Дон Жуан. Спрашивайте с неба.
Дон Карлос. Да что же это наконец? Всё небо да небо!
(Действие пятое. Явление третье)
Дон Жуан, конечно же, говорит всё это не всерьез, но он знает, что никто против «воли неба» возражать не станет. Теперь он может действовать безнаказанно.
И вот развязка. В финале мольеровской комедии, как известно, появляется статуя командора. Раздается раскат грома, сверкают молнии, земля разверзается и поглощает Дон Жуана, а из пропасти, в которой только что, на глазах зрителя, исчез главный герой, вырываются языки пламени. Но комедия завершается репликой Сганареля: «Ах, моё жалованье, моё жалованье! (Действие пятое. Явление седьмое).
В чём смысл этой заключительной тирады Сганареля? Первый, самый простой: она вызывает смех. Это последняя реакция зрительного зала, ведь перед нами комедия. Она открывается словами Сганареля о табаке, которые вызывают смех зрителей, и завершается подобной же репликой о жаловании. Иначе люди могли бы принять всё происходящее всерьёз. Герой проваливается в преисподнюю – это мало похоже на комедию.
Однако сцена имеет и более глубокий смысл. В финале «Тартюфа», чтобы восстановить справедливость, в события вмешивался король, а здесь Дон Жуан надевает маску лицемера, и уже никакая сила, кроме всемогущего бога, не смогла бы ему помешать. Но что говорит Сганарель? «Смерть Дон Жуана всем на руку. Разгневанное небо, попранные законы, соблазненные девушки, опозоренные семьи, оскорбленные родители, погубленные женщины, мужья, доведённые до крайности, – все, все довольны. Не повезло только мне». Любой мог бы так сказать: другие довольны, а я – нет. Эти слова произносятся не только от лица Сганареля, но и от лица каждого зрителя в зале.
Ещё после монолога Дон Жуана о лицемерии Сганарель скажет, что не может больше терпеть: «Делайте со мной всё, что угодно: колотите меня, осыпайте ударами, убейте, если хотите, но я должен выложить всё, что у меня на душе, и, как верный слуга, высказать вам всё, что считаю нужным. Было бы вам известно, сударь: повадился кувшин по воду ходить – там ему и голову сломить, и, как превосходно говорит один писатель, не знаю только какой, человек в этом мире – что птица на ветке; ветка держится за дерево; кто держится за дерево, тот следует хорошим советам; хорошие советы дороже хороших речей; хорошие речи говорят при дворе; при дворе находятся придворные; придворные подражают моде; мода происходит от воображения; воображение есть способность души; душа – это то, что даёт нам жизнь; жизнь кончается смертью; смерть заставляет нас думать о небе; небо находится над землей; земля – это не то, что море; на море бывают бури; бури треплют корабль; кораблю нужен добрый кормчий; добрый кормчий благоразумен; благоразумия лишены молодые люди; молодые люди должны слушаться стариков; старики любят богатство; богатство делает людей богатыми; богатые – это не то, что бедные; бедные терпят нужду; нужде закон не писан; кому закон не писан, тот живёт как скотина, а значит, вы попадёте к чертям в пекло». (Действие пятое. Явление второе).
Сганарель, кажется, всё предвидел заранее. Обратите внимание: у него каждая фраза начинается с конца предыдущей, логики в его речи – никакой. Последняя реплика как бы подводит итог всей комедии в целом.
Сганарель играет важную роль. Это один из наиболее ярких образов слуги в комедиях Мольера и в мировой литературе вообще. Дело в том, что подобная ситуация была представлена еще в новоаттической комедии и характерна для многих пьес Мольера: слуга, человек здравого смысла, помогает господину спуститься с небес на землю и в конце концов приводит события к счастливой развязке. Но здесь всё иначе. На протяжении всей комедии Сганарель тщетно пытается увещевать Дон Жуана, но тот к его советам не прислушивается. Да и у Сганареля никакого почтения к своему господину нет. Он откровенно его побаивается. Порой даже готов помочь угодившим в его сети женщинам, открыть им глаза на реальное положение дел, но, видя Дон Жуана, робеет. И только в финале комедии Сганарель осмеливается наконец высказать всё до конца. Но о чём он в этот момент сожалеет? Только о своем жаловании и ни о чём другом: «Ах, моё жалование, моё жалованье». Однако Дон Жуан и здесь сумел ускользнуть.
Литературная пара Дон Жуан – Сганарель в каком-то смысле завершает тему «слуга-господин». Герой Сервантеса Санчо Панса до конца оставался верен своему рыцарю Дон Кихоту, видел в нём образец человека и, потеряв, искренне его оплакивал. А здесь слуга к своему господину не испытывает ничего, кроме страха.
На следующем этапе слуга вступит в противоборство со своим господином Это будет комедия Бомарше «Женитьба Фигаро»…
Культура XVIII века
тесно связана с культурой предшествующего XVII столетия, их часто рассматривают как единое целое. Она тоже проникнута духом рационализма: XVIII век не случайно называют веком Разума.
И в то же время культура XVIII века иная. Рационализм Декарта, Спинозы, Лейбница был невозможен без идеи Бога. Творец – это гарантия рационально устроенного мира. Идеальный мир воспринимается как нечто объективно существующее, как духовная сущность Вселенной. Поэтому общие понятия реальнее, чем единичные предметы. Для XVII века характерно господство целого над частным, родового над индивидуальным, вечного над временным, cogito над sum. Понятие долга, ответственности перед целым (родиной, семьей и т.д.) – важнейшая категория XVII века.
Исходный пункт XVIII века – не целое, а изолированный индивид. Такова новая точка отсчета. За этим стоит новое мироощущение, новая модель массового сознания. Идея робинзонады пронизывает не только литературу, но и политическую экономию и философию XVIII века. Полемизируя с идеей Декарта, Локк утверждал, что в уме нет ничего, чего не было бы в чувствах. Наше сознание, учил он, – чистый лист бумаги (tabula rasa), и всё, что мы знаем, – результат нашего индивидуального опыта. Реальностью обладают индивиды, отдельные предметы, а общие понятия – плод абстракции, результат деятельности ума, который комбинирует простые идеи, полученные от первоначальных ощущений. Так возникают такие понятия, как целое, пространство, время, причина, необходимость, свобода.
Различие между XVIII и XVII веками ярко выступает в их отношении к языку. И Декарт и Лейбниц убеждены в том, что язык – средство выражения мысли, и представление, что у животных есть какие-то формы языка, является ложным. Восклицания и жесты животных связаны, считал Декарт, с определенными импульсами, а человеческая речь свободна и независима. По его убеждению, у животных нет языка и не нужно смешивать речь с естественными движениями, которые выражают страсти. «Разумная душа ни в коем случае не может быть продуктом материальной силы, она непременно должна быть сотворена. Когда знаешь, сколь эти души различны (душа человека и животного), понимаешь гораздо лучше те доводы, которые доказывают, что наша душа имеет природу, совершенно независимую от тела, и, следовательно, не подверженную смерти вместе с ним». Лейбниц тоже убежден, что душа и тело живут по разным законам.
Напротив, XVIII век считает, что язык развивается из непроизвольных возгласов и жестов, свойственных и животным. Язык рождается из страстей, и первые слова – междометия. На этом строятся языковые теории Кондильяка и Руссо. XVII век исходит из противопоставления Разума и Природы, а XVIII век – из их единства, он ищет основу разумного и духовного в природе, в естественном. Всё это определяет новые черты культуры XVIII столетия. Прежде всего это идея права. Локк формулирует три важнейших права человека: право на жизнь, право на собственность и право на свободу. Это естественные права, данные человеку самой природой. И роль государства, основанного на общественном договоре, – охрана этих прав. Впервые государство начинает рассматриваться не как средство ограничения свободы, а как условие её сохранения и расширения.
Принцип права является важнейшим для всей культуры XVIII века, который завершился Декларацией прав человека и гражданина, принятой в эпоху Великой французской революции. Там сказано: «Забвение или презрение прав человека и гражданина суть единственная причина бедствий и испорченности правительства».
Идея права определяет и характер рационализма XVIII века. Следовать разуму для XVII века – долг (разум – абсолютная, высшая духовная инстанция), а для XVIII – право: право действовать на основе собственного разумения.
Не менее важно другое: XVIII век хочет верить, что разумное и естественное не противоречат друг другу, пытается примирить разум и природу. Эти попытки не всегда приводили к отказу от идеи Бога. Важным направлением философской мысли XVIII века был деизм. Деисты признавали существование Бога как высшего верховного разумного существа, которое сообщило материи некое упорядоченное движение, но дальше не вмешивалось в судьбы мира. Деисты отрицали бессмертие души и признавали существование только нашего посюстороннего мира. Французские материалисты, в частности Гольбах, справедливо критиковали деизм за внутреннюю непоследовательность. Религии нет без тайны, веры и авторитета, и она несовместима с рационализмом XVIII века, провозгласившим принцип – всё подвергать сомнению и не признавать никаких авторитетов, кроме собственного разума. Поэтому вполне закономерен путь многих мыслителей XVIII века от деизма к скептицизму и атеизму. Пушкин писал о Дидро: «То чтитель промысла, то скептик, то безбожник». Эти слова могли бы быть отнесены и к Вольтеру, французскому писателю, философу, историку, члену Французской академии. Взор людей XVIII века обращён не к небу, а к земле, и высшая ценность для них – счастье. Законы природы не противоречат законам разума, и, чтобы быть счастливым, надо следовать своим естественным влечениям, соблюдая необходимые разумные нравственные нормы. Обращаясь к Юсупову в стихотворении «К Вельможе», Пушкин писал:
Ты понял жизни цель: счастливый человек,
Для жизни ты живёшь. Свой долгий ясный век
Ещё ты смолоду умно разнообразил,
Искал возможного, умеренно проказил;
Чредою шли к тебе забавы и чины.
Описанный Пушкиным тип вельможи, образованного мудрого эпикурейца, характерен для XVIII века.
Из единства разума и природы делаются и выводы более широкие: если разумные цели, которые ставит перед собой человек, не противоречат естественным законам природы, значит, может быть создан разумный и счастливый общественный порядок. Это главная идея всего Просвещения. Беда, однако, в том, считали просветители, что до сих пор люди руководствовались не разумом, а предрассудками, и от них надо очистить сознание людей. Важно понять, какое содержание вкладывалось в понятие «предрассудок». Предрассудком считалось всё то, что усвоено на основе традиции и авторитета и не подвергнуто критическому суду разума.
«Изучая человека, – писал Вольтер в «Трактате о метафизике», – я старался поставить себя вне круга его интересов, освободиться от всех его предрассудков, порожденных воспитанием, обычаями страны, и в особенности предрассудков философских».
В XVIII веке складывается новый тип культуры, понятой как образованность, т.е. сумма сознательно усвоенных знаний, а не система традиций – чем культура была в прежние времена. Детищем XVIII века явилась Энциклопедия, и во многом она представляет собой модель культуры этого века. Недаром Вольтер был автором «Философского словаря» – энциклопедии, написанной одним человеком. Как ни исключительна разносторонность Вольтера, она для XVIII века явление типичное. Яркий пример – Казанова. Этот Дон Жуан XVIII века владел латинским, греческим, разбирался хорошо в юриспруденции, философии, химии, музыке, живописи. В старости написал «Опыт критики науки и искусства» с массой сведений исторических, философских, естественнонаучных. XVIII век, по мнению Гегеля, – период мыслительного рассудка, стремится всюду вносить разграничения, обособлять отдельные сферы в нечто самостоятельное, устанавливая между ними скорее внешние, чем внутренние связи. Энциклопедия в этом смысле выражает дух века. Но границы между отдельными сферами ещё не отвердели, и переход из одной сферы в другую совершался естественно и свободно, человеческий ум был ещё способен воспринять каждую из них как особую форму своей духовной деятельности. Поэтому не учёный, как в XIX веке, а философ-энциклопедист – характерная фигура XVIII столетия. Образованность предполагает теперь не столько знание текстов, как это было в Средние века и в эпоху Возрождения, сколько знание и понимание слов, научных понятий, как их даёт и объясняет энциклопедический словарь.
Отвергая авторитеты, подвергая всё разрушительной критике, просветительский разум искал опору, некий абсолют, нечто незыблемое в человеческой природе, доброй и разумной, которую можно обнаружить путем вычитания всех социальных, национальных, исторических и индивидуальных различий, существующих между людьми. Полученный таким образом единый общечеловеческий субстрат был некой абстракцией, пустотой. Эту сторону культуры XVIII века остро ощутил О. Мандельштам. «Восемнадцатый век, – писал он в своей книге «О поэзии», – похож на озеро с высохшим дном, ни глубины, ни влаги – все подводное оказалось на поверхности. Людям самим было страшно от призрачности и пустоты понятий. La Verite, la Liberte, la Nature, la Deite, а особенно la Vertu вызывает почти обморочное головокружение мысли, как призрачные пустые омуты». И всё же эти абстракции в XVIII веке не были бесплодными аллегориями. По верному слову поэта, они – «почти живые лица и собеседники».
Понятие человека вообще, «естественного человека» играет важную роль в культуре Просвещения. Оно служит нормой, мерилом, позволяющим судить и оценивать различные социальные и исторические формы жизни. Такую роль, например, играет у Свифта образ Гулливера – нулевая норма романа, благодаря которой мы воспринимаем лилипутов и великанов, лапутян и иеху как искажения человеческой природы.
«Этот век, – пишет Мандельштам, – который вынужден был ходить по морскому дну идей, как по паркету, – обернулся веком морали по преимуществу». Пожалуй, никогда не говорили столько о добродетели, как в XVIII веке. Дело в том, что построить здание нравственности без опоры на традиции, исходя из права человека на счастье, практически невозможно, и потому ничего не оставалось, как проповедовать. «Человеческая мысль, – говорит Мандельштам, – задыхалась от обилия непреложных истин и однако не находила себе покоя. Так как, очевидно, все они оказались недостаточно действенными, приходилось без устали повторять их».
Важной особенностью культуры XVIII века является не только её полная секуляризация, но и деэтизация. Она становится силой, независимой от государства, и приобретает как бы экстерриториальность. В этом смысле очень показательна личность Франсуа Вольтера, которому удалось добиться этой экстерриториальности, когда, переехав в городок Ферне, расположенный на границе Франции и Швейцарии, он впервые почувствовал себя независимым и свободным. Ферне становится местом паломничества, духовной столицей Европы.
Возникает новая сила – европейское общественное мнение, или, как говорили в XVIII веке, новая держава, во главе с Вольтером (псевдоним Мари Франсуа Аруэ, 1694-1778).
С этой силой вынуждены были считаться европейские монархи. Прусский король Фридрих II, русская императрица Екатерина II, шведский король Густав III и другие вели переписку с Вольтером, добивались его расположения. Настоящим триумфом был приезд Вольтера в Париж в феврале 1778 года, незадолго до его кончины. Фонвизин, который находился в эти дни в Париже, писал графу Панину, что приезд Вольтера в Париж подобен сошествию божества на землю, и, если бы Вольтер захотел преподать современникам новую религию, все бы обратились к ней. Вольтер стал символом независимости мысли и слова, не признающих над собой никаких авторитетов, кроме разума, таланта и справедливости.
Важнейшее место в культуре XVIII века занимает искусство. Оно было прообразом той гармонии искусственного и естественного, культуры и природы, к которой стремился XVIII век. Эстетика как философская дисциплина начинается, собственно, только теперь. XVIII век – первый век эстетики и последний век классицизма, его закатный час.
Что привлекало просветителей в классицизме? Им казались близкими выраженная в классицизме позиция художника, сознательно относящегося к миру и к самому себе, способного действовать на рациональных основах, а также взгляд на искусство как на создание искусственное, творение человеческого духа. Источником прекрасного является форма, в которой выступает разумная творческая воля автора, торжествующая над грубой материей. В художнике ценится артистизм, способность преодолевать трудности, систему ограничений, накладываемых на него эстетическими законами, установленными правилами. Вольтер считал, что никогда не существовало искусства, которое не ценилось бы сообразно с его трудностями… Недаром греки поместили муз на вершину Парнаса. Но просветители пытались снять дуализм разума и природы, присущий эстетике классицизма XVII века. Искусство должно походить на природу. «Прекрасно только то, что естественно», – утверждает Вольтер, отдавая себе ясный отчёт в том, что естественность художественного произведения – всего лишь эстетическая иллюзия, только видимость, и достигается она неустанным трудом, виртуозным мастерством, строгим соблюдением правил. Эта двойственная природа «искусственной естественности» определяет и двоякое её восприятие.