
Полная версия:
В поисках великого может быть
Люди, знавшие Чаппеллетто, которые слышали его исповедь, стоя за дверью, давились хохотом и говорили друг дружке: «Вот так человек! <…> ни старость, ни болезнь, ни страх близкой смерти, ни страх перед господом, на суд которого он должен предстать через какой-нибудь час, ничто не отвлекло его от греховности и желания умереть таким, каким жил». (159)
В тот же день Чаппеллетто скончался. «Приор и легковерные монахи … отслужили над ним большую торжественную панихиду, а утром в стихарях и мантиях, с книгами в руках и преднесением крестов, с пением отправились за телом и с большим почетом и торжеством отнесли его в церковь, сопровождаемые почти всем населением города, мужчинами и женщинами. Когда поставили его в церкви, святой отец, исповедовавший его, взойдя на амвон, начал проповедовать дивные вещи об его жизни…» (160)
И вскоре «так возросла молва об его святости и почитание его, что не было почти никого, кто бы в несчастии обратился к другому святому, а не к нему. Прозвали его и зовут San Ciappelletto и утверждают, что господь ради него много чудес проявил и ещё ежедневно проявляет тем, кто с благоговением прибегает к нему». (161)
Таково содержание первой новеллы.
Хочу сразу отметить: вроде бы нельзя обмануть Бога. Почему же тогда могила Чаппеллетто и в самом деле стала чудотворной? По этому поводу Боккаччо замечает: очевидно, «мы можем познать в этом великую к нам милость господа», который, взирая «не на наше заблуждение, а на чистоту веры», хотел помочь тем, кто искренне верил в святость Чаппеллетто. Автор так это объясняет. А может быть, нам вообще не дано знать божественных помыслов…
Теперь десятая новелла десятого дня, новелла о Гризельде. Эта история прямо противоположна первой. Итак, юный маркиз по имени Гвальтьери решил жениться на простой крестьянке. Он пришёл к её отцу, бедняку из бедняков, и объявил, что хочет взять в жёны его дочь Гризельду. Молодая невеста, переодевшись в дорогие одежды, казалось, переменила и душу и привычки. «Она была… красива телом и лицом и, насколько была красивой, настолько стала любезной, столь приветливой и благовоспитанной, что, казалось, она – дочь не Джьяннуколе, сторожившая овец, а благородного синьора, чем она поражала каждого, кто прежде знавал её. К тому же она была так послушлива и угодлива мужу, что он почитал себя самым счастливым и довольным человеком на свете». (162)
Гризельда сумела «всюду устроить так, что заставила говорить о своих достоинствах и добрых делах». И всё же вскоре маркизу пришла в голову странная мысль: устроить Гризельде испытание.
В положенный срок Гризельда родила дочь. Однако услышала от мужа: «Зачем мне дочь, я ждал сына…» Через некоторое время на свет появился мальчик: «Но мне не нужен сын от простолюдинки! – снова воскликнул маркиз, – это позорит мой род». А потом заявил, что и сама Гризельда ему надоела, и прогнал жену прочь. В одной сорочке, босая и простоволосая, Гризельда покинула замок. А вскоре стало известно, что маркиз решил снова жениться, и желает, чтобы Гризельда собственноручно подготовила всё необходимое к свадебному торжеству. Гризельда приняла и это. Но оказывается, происходившее было лишь игрой, на самом деле маркиз испытывал терпение и добродетель Гризельды. Женщина достойно вынесла все испытания, и тогда маркиз снова взял её в жены, разом возвратив всё то, что отнимал постепенно. «Что можно сказать по этому поводу, – заключает историю Дионео, рассказчик этой новеллы, – как не то, что и в бедные хижины спускаются с неба божественные духи», в то время, как в царственных покоях рождаются «такие, которые были бы достойнее пасти свиней, чем властвовать над людьми». (163)
Итак, в первой и в последней новеллах «Декамерона» представлены своего рода крайности. Это два полюса, между которыми располагаются все остальные новеллы книги. В первой новелле показана, казалось бы, абсолютная греховность. В последней, казалось бы, – абсолютная праведность. На этом строится концепция Витторе Бранка, его сопоставление «Декамерона» с «Божественной комедией». Но на самом деле привлекает в героях книги самого Боккаччо как раз то, что их объединяет. Это неоднозначность, способность проявлять себя неожиданно. Поведение Гризельды столь же невероятно, как и поступки, с другим знаком конечно, Чаппеллетто. А саму историю о Гризельде рассказывает Дионео, от лица которого представлены, кстати, самые фривольные новеллы «Декамерона».
Нельзя не учитывать, что «Божественная комедия» Данте внутренне завершена. После того, как Данте достигает Рая, больше уже ничего не может случиться. Сто первой песни «Божественной комедии» быть не может. Другое дело – книга Боккаччо. Конечно, «Декамерон» включает в себя ровно сто новелл, но разве не могло быть сто первой? Рассказчики не исчерпали все случаи, все истории, которые возможно было бы припомнить и представить на суд слушателей.
Вообще, новелла как жанр – памятник раннего Ренессанса. Основу его, как правило, составляют разные необычные случаи из жизни. Люди чаще всего рассказывают о чём-нибудь удивительном. Зачем пересказывать обычное? Оно и так известно. Поэтому Боккаччо, творя в русле этой традиции, тоже опирается на сюжеты, вызывающие удивление, выпадающие из нормы. Его герои нарушают привычный уклад жизни, ведут себя не так, как принято. И то, что они проявляют себя именно таким, необычным образом, поступают всегда непредсказуемо, вызывает явную симпатию и сочувствие Боккаччо. Он ощущает в этих людях ещё неизведанные, скрытые внутренние резервы, о которых сами герои не догадываются, – скорее подчиняются своим страстям. Но они уже выпали из традиционных, устоявшихся, сформированных прошлым устоев. Отсюда это «вдруг» Боккаччо, свидетельствующее, что человек, в сущности, никогда не бывает равен самому себе.
Первая и сотая новеллы, обрамляя «Декамерон», демонстрируют эти потаённые, готовые неожиданно вырваться наружу, не проявленные до поры возможности человека. Новеллы – полярны, но всё дело в самой непредсказуемости их главных героев. То, на что способна Гризельда, мало кто выдержит. Да и то, как проявил себя Чаппеллетто, мало кто проявит. Всё это не укладывается в привычные рамки, удивительно, но – возможно. Но, главное, представленные Боккаччо герои, безусловно, уже очень далеки от мира «Божественной комедии».
Франсуа Рабле
был исключительно самобытным, пожалуй, самым ярким автором Высокого Ренессанса, заложившим основы европейской литературы. Он родился неподалёку от французского городка Шинон около 1494 г. – точная дата нам неизвестна. Умер в 1553 г. предположительно в Париже. Ребёнком Рабле был отдан во францисканский монастырь, где получил начальное образование, изучал естественные науки, право, иностранные языки, в том числе классические – греческий и латинский.
Позже, став членом бенедиктинского ордена, будущий писатель-гуманист всерьёз увлекся медициной, даже прошёл курс обучения в университете города Монпелье на древнейшем в Европе медицинском факультете. Получив степень бакалавра медицины, Рабле поселился в Лионе, где поступил на службу в городскую больницу. Там же он впервые обратился к литературному творчеству.
Рабле является автором одного-единственного произведения – романа «Гаргантюа и Пантагрюэль» не потому, что, сочетая сочинительство с врачебной практикой, ничего больше не успел написать, а потому что эту книгу создавал всю свою жизнь. Первая часть, ныне это вторая книга романа, вышла в свет в 1532 году (была издана под псевдонимом Алькофрибас Назье). Дело в том, что в 1532 в Леоне была опубликована, так называемая, народная книга о великане Гаргантюа, и Рабле решил написать продолжение, рассказывающее о его сыне Пантагрюэле. Но, когда работа над романом была завершена, Рабле понял, что его концепция резко расходится с изложенным в народной книге, и тогда, спустя два года, в 1534 году, обратился к предыстории – написал нынешнюю первую книгу о великане Гаргантюа. Поэтому хронология создания первой и второй книг отличается от их последовательности. Позже были написаны третья и четвёртая книги. Что касается пятой, она была опубликована уже после смерти Рабле и, видимо, не целиком принадлежала его перу, а, скорее всего, была дописана учениками. Существовал план, были намечены основные сюжетные линии… Но, тем не менее, завершена она не была и вышла в свет уже после смерти писателя.
«Гаргантюа и Пантагрюэль» – книга, которую трудно понять. Она сложна не для чтения, а именно для понимания, вообще непривычна для сознания современного человека. Впрочем, сам Рабле предупреждает в предисловии, что его читателю следует уподобиться собаке, «самому философическому животному на свете», которая с усердием разгрызает кость. «Что заставляет её поступать таким образом? На что она надеется? К чему стремится? Ни к чему иному, как к небольшому количеству мозга», – заключает своё вступление сам автор.
К тому же, отечественному читателю произведение Рабле открылось сравнительно недавно.
Было два важных события, которые помогли представить эту книгу русскому читателю. Во-первых, это появление в начале 60-х гг. ХХ века перевода романа, сделанного Н. М. Любимовым. (164) До этого времени Рабле на русском языке не существовало, старая версия В. А. Пяста (Гаргантюа и Пантагрюэль. – ЗИФ, 1929.) – это не перевод книги, а её переложение. Второе – это выход в свет исследования М. М. Бахтина, посвящённого творчеству Рабле (М.М. Бахтин. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. – 1965.). Не будет преувеличением сказать: оно открыло Рабле не только русскому, но и европейскому читателю. Монография Бахтина была переведена на все европейские языки.
Главная тема романа – жизнь человеческого тела. Именно описание физиологического, телесного существования занимает в «Гаргантюа и Пантагрюэле» центральное место, изображение «гротескного тела», если воспользоваться термином Бахтина. Но образ тела, который создаёт Рабле, совсем не похож на тот образ прекрасного обнажённого тела, который знаком нам по скульптурам Античности или по живописным полотнам художников Ренессанса. Там тело – завершённое, гармоничное, а здесь акцент делается на тех его частях, где тело выступает, выходит за собственные границы… Кроме того, подчеркиваются те моменты, в которые тело соприкасается с окружающим миром. Мы не привыкли к подобной трактовке человеческого тела, но у Рабле акцент делается исключительно на его отверстиях, на тех моментах, когда тело вбирает внешний мир или исторгает его из себя.
Человеческое тело для Рабле – это воплощение некой высшей формы материи. Это одухотворенная материя. И здесь возникает первый важный вопрос: как передать эту материю в слове? Дело в том, что жизнь тела до Рабле вообще не описывалась. Конечно, явление может существовать и не имея какого-либо словесного выражения, но по-настоящему культурное бытие нечто обретает лишь тогда, когда воплощается в слове. Пока вещь не названа, не обозначена словом – она не имеет полноценного существования в человеческом сознании. Вопрос заключается в том, как выразить в слове начало исключительно материально-телесное?
Рабле здесь обращается, как минимум, к трём языковым пластам. Вообще, сам Рабле был врачом и одним из первых во Франции препарировал человеческий труп. Поэтому первый языковой пласт, послуживший источником для описания тела в романе – это анатомические и физиологические термины. Они употребляются в столь шутливом тоне, что утрачивают свой чисто прикладной медицинский характер. Однако это язык описания тела. Приведу два примера. Первый – эпизод рождения Гаргантюа. Он появился на свет необычным образом. Его мать, находившаяся на сносях, объелась требухой. «Тогда одна мерзкая старушонка, …слывшая за великую лекарку, дала Гаргамелле какого-то ужасного вяжущего средства, от которого у неё так сжались и стянулись кольцевидные мышцы, что – страшно подумать! – вы бы их и зубами, пожалуй, не растянули. Одним словом, получилось как у чёрта, который во время молебна св. Мартину, записывал на пергаменте, о чём судачили две податливые бабёнки, а потом так и не сумел растянуть пергамент зубами.
Из-за этого несчастного случая вены устья маточных артерий у роженицы расширились, и ребёнок проскочил прямо в полую вену, а затем, взобравшись по диафрагме на высоту плеч, где вышеуказанная вена раздваивается, повернул налево и вылез в левое ухо». (165)
Или, скажем, изображение битвы, которую ведёт брат Жан, защищая виноградники. Обнаружив, что «враги обрывают виноград, и, таким образом, монастырь лишится годового запаса вина», он скинул рясу, схватил перекладину от ясеневого креста и, «не говоря худого слова, обрушился на них со страшной силой». «Одних он дубасил по черепу, другим ломал руки и ноги, третьим сворачивал шейные позвонки, четвёртым отшибал поясницу, кому разбивал нос, кому ставил фонари под глазами, кому заезжал по скуле, кому пересчитывал зубы, кому выворачивал лопатки, иным сокрушал голени, иным вывихивал бедра, иным расплющивал локтевые кости». (166)
В другом месте он сражается тоже весьма необычным способом. Выхватил меч и, ударив лучника, находившегося справа, «перерезал ему шейные вены и сфенитидные артерии, а заодно и язычок вплоть до миндалин, вторым же ударом обнажил спинной мозг между вторым и третьим позвонками, после чего лучник приказал долго жить».(167) Использование подобных терминов – первый языковый пласт, к которому обращается в своём романе Рабле.
Второй пласт – космический. Человеческое тело в изображении Рабле – это своего рода микрокосм, Вселенная в миниатюре. Скажем, описывая рот Пантагрюэля, он показывает, что внутри одного только зуба помещаются целые города. Это второй способ описания тела.
И третий – это то, что мы называем теперь ненормативной лексикой. В одном из эпизодов романа герои, плывя в открытом море, обнаруживают замерзшие слова. (Во время одной из битв якобы царил такой лютый холод, что всё произнесённое бойцами просто замерзало на лету). Герои набрали полные пригоршни таких замёрзших слов и звуков. Отогреваясь на ладонях, они начинали звучать. Но вот среди воинственных кличей и ржания боевых коней слуха героев коснулись «речения грубые, напоминающие по звуку барабан, дудку, рог или трубу». Панург вздумал было тоже сохранить несколько таких слов, «положив их в масло или чистую солому». Но Пантагрюэль ему этого не позволил, заметив, что «глупо беречь то, в чём никогда не бывает недостатка и что всегда под рукой». (168)
Таковы три главных языковых источника, прибегая к которым Рабле описывает человеческое тело.
Важнейшее место в романе занимают сцены еды и питья. Главные герои книги – пьяницы. Первое слово, которое произносит в романе Гаргантюа, – это «пить», и тем же самым словом роман завершается. Когда герои достигают наконец оракула Божественной Бутылки и обращаются к нему с вопросом о смысле жизни, в ответ они слышат лишь одно: «Пейте!» Пейте вино. Правда, хочу сразу уточнить, что это означает в данном случае. В романе Рабле это имеет символический смысл. То есть, герои пьют по-настоящему, но в то же время вино для них – некий символ, пища духовная в буквальном смысле слова, ибо вино пьют для духа, а не для того, чтобы утолить жажду. Для этого существует вода. Герои Рабле пьют очень много, у них даже ботинки набухают от выпитого. Но они пьют в меру. Просто у них большая мера. Они никогда не бывают пьяными, между прочим. Бывает, люди пьют, чтобы забыться, а герои Рабле – для того, чтобы обрести себя, снять все тормоза, почувствовать себя свободными.
Еда – это тоже особый, праздничный момент в жизни тела. Оно живёт, потому что ест, поглощает мир и, благодаря этому, продлевает своё существование. В этом смысле еда противостоит смерти. Смерть – это когда мир поглощает наше тело, а в процессе еды мы сами поглощаем мир. Поэтому не случайно у большинства народов после похорон принято устраивать поминки – за ритуалом погребения следует поминальная трапеза. Еда – это праздник в жизни тела. Не в том смысле, что еда – всегда праздник. Это ерунда, она перестала быть для нас праздником. Но всё-таки нет праздника без еды.
Вино, кстати, – это тоже очень важное выражение праздничности. В эпоху Возрождения существовал даже особый жанр – застольные беседы. Кстати, у современника Рабле, немецкого гуманиста Эразма Роттердамского, есть специальное произведение, которое носит название «Застольные беседы». Вино развязывает языки. Если устроить застолье без вина – люди будут есть и молчать, а с вином они начинают разговаривать, потому что вино – это пища духовная. Так было уже со времен Античности, достаточно вспомнить, например, известный трактат Платона «Пир». Отсюда слово, которое у нас теперь широко используется, – «симпозиум». Теперь научное обсуждение называют симпозиумом, а изначально это был пир, таково буквальное значение слова. Это разговор за столом, во время которого обязательно пьют вино. Вообще, пить молча – очень вредно, пить надо, разговаривая. Такие застольные разговоры могут касаться самых разных, даже сложных философских вопросов.
Но есть одна глубокая особенность слова, которое сопровождается возлияниями: оно может быть очень серьёзным по содержанию, но не может быть серьёзным по форме, обязательно должно быть шутливым. Пить и вести тяжеловесно-серьёзные разговоры всё-таки нельзя, они обязательно должны сопровождаться шуткой. В современном обиходе от застольных бесед ничего не осталось, кроме тостов. И, кстати, это тоже всегда благожелательное слово. Это – первое условие, даже в самом простом тосте: «За ваше здоровье!» – это присутствует. Но, главное, тосты должны быть шутливы. Очень серьёзный тост – это неприятно. Таково и слово в романе Рабле – оно серьёзное и одновременно шутливое. Сам автор во вступлении к третьей книге романа признаётся, что, «выпивая, творил, творя – выпивал». Поэтому вино – очень важная эмблема всего произведения.
Теперь хочу коснуться ещё одной темы. Если вы это поймёте, тогда поймёте и роман Рабле, а если нет – читать эту книгу бесполезно… Приведу маленький отрывок, в котором говориться о детстве Гаргантюа: Он «вечно валялся в грязи, пачкал нос, мазал лицо, стаптывал башмаки, ловил частенько мух и с увлечением гонялся за мотыльками, подвластными его отцу, …утирал рукавом нос, сморкался в суп, шлёпал по всем лужам, пил из туфли и имел обыкновение тереть себе живот корзинкой. Точил зубы о колодку, мыл руки похлёбкой, расчёсывал волосы стаканом, садился между двух стульев, укрывался мокрым мешком, запивал суп водой, как ему аукали, так он и откликался, кусался, когда смеялся, смеялся, когда кусался, частенько плевал в колодец…».(169) И дальше следует длинный перечень. Вот если вы поймёте эту бессмыслицу, то поймёте роман Рабле.
…Ребёнок не может самостоятельно открыть дверь. Плачет, просит, чтобы ему помогли – и ему открывают. А потом ему удаётся самому справиться с дверью. И что он делает? Открывает и закрывает, открывает и закрывает. Взрослые удивляются: «Зачем ты это делаешь?» Но раньше ребёнок чувствовал себя подчинённым двери, а теперь она ему подвластна. Хочет – открывает, хочет – закрывает. Он радуется собственной силе. Может, это выражено в несколько парадоксальной форме, но теперь он – хозяин мира. Гаргантюа говорят: пить из стакана, а он им причёсывается. Что хочу, то и делаю!
Вообще, подобное настроение характерно для всей эпохи в целом. Эпоха Возрождения открыла эксперимент. В Средние века либо всё определялось традицией, которой строго следовали, которая передавалась из поколения в поколение, либо выступала на первый план логика. Особо яркое выражение это получило в схоластике – системе сложных логических обоснований и доказательств. А Ренессанс впервые выдвинул идею эксперимента. То есть предположил, что сначала надо попробовать что-либо сделать, хотя, может, это и противоречит логике и устоявшимся представлениям. Может, получится, а может и нет. Но… надо попробовать!
Приведу один простой пример, чтобы это стало понятно. Открытие Колумбом Америки. Но ведь он и не собирался ничего открывать. Он же в Индию плыл. Но, чтобы попасть в Индию, все направлялись на восток, а Колумб повернул на запад. Всё наоборот сделал. Ему говорят – так, а он выбрал совсем другое направление. До Индии он не добрался, кстати. Ничего у него не получилось. Но зато по дороге открыл новый континент, хотя это и не входило в его планы. Это было крайне рискованное мероприятие: никто раньше так не плавал. Все знали путь в Индию, а Колумб всё сделал шиворот-навыворот – примерно, как Гаргантюа…
Но иногда это бывает полезно: вещи утрачивают своё знакомое значение, открываются с неожиданной стороны. Носить что-то в корзине – значит, использовать корзину по назначению. И здесь важно, насколько она вместительная, удобная, лёгкая. Но, чтобы почувствовать, что корзина шершавая… – для этого нужно потереться о неё пузом.
Ребенок открывает мир заново. Это, конечно, детские игры, и не более того. Но всё же, если причёсываться стаканом, то можно открыть в стакане такие качества, которые не заметишь, если из него пить. Ребёнок так познаёт мир. Конечно, скоро он поймет, что все эти эксперименты чаще всего ни к чему не приводят. Из многих перевёртышей может так ничего и не выйти, но из некоторых – что-то да получится.
Тема игры вообще очень важное место занимает в романе, и к этому мы ещё вернёмся. А пока хотел бы отметить одно: всё, что делает Гаргантюа, никакого практического значения не имеет. Смысл игры в том, чтобы играть. Допустим, он пьёт из ботинка, и так далее. Это всё игры. Вряд ли когда-нибудь кем-нибудь обувь будет использоваться для питья, да и стакан никогда не заменит собой расчёску. Но он играет, а цель игры – в ней самой. Я уже говорил, что Ренессанс открыл живописную картину. А в чём цель картины? Икона – другое дело. Она – предмет культа, предназначена для молитвы, богослужения. А картина для чего? Для того чтобы была картина.
Однако из таких перевёртышей проистекает важное событие, которым завершается первая книга романа: это основание Телемского аббатства. Дело в том, что между Грангузье и Пикрохолом вспыхивает война, в которой Грангузье одерживает победу. Огромная заслуга в этом принадлежит брату Жану. В награду Гаргантюа предлагает ему стать основателем монастыря, который будет именоваться – Телемская обитель (Телема – по-гречески: желание). Так вот, устав этого монастыря создаётся в точности по принципу игр Гаргантюа: здесь всё делается наоборот, не так, как обычно бывает в монастырях:
«В некоторых монастырях существует обычай: если туда войдет женщина (я разумею женщину добродетельную и целомудренную), то в местах, через которые она проходила, полагается после производить уборку, ну, а там будет заведён такой порядок: тщательно убирать все те помещения, в коих побывают инок или инокиня, которые случайно туда забредут. В монастырях всё размерено, рассчитано и расписано по часам, именно поэтому мы постановим, чтобы там не было ни часов, ни циферблатов, – все дела будут делаться по мере надобности и когда удобнее, ибо считать часы – это самая настоящая потеря времени. Какой от этого прок? Глупее глупого сообразовываться со звоном колокола, а не с велениями здравого смысла и разума. Item {Далее (лат.)}, в наше время идут в монастырь из женщин одни только кривоглазые, хромые, горбатые, уродливые, нескладные, помешанные, слабоумные, порченые и повреждённые, а из мужчин – сопливые, худородные, придурковатые, лишние рты…
– Кстати, – прервал его монах, – куда девать женщин некрасивых и настырных?
– Настырных – в монастырь, – отвечал Гаргантюа.
– Верно, – согласился монах.
– Следственно, туда будут принимать таких мужчин и женщин, которые отличаются красотою, статностью и обходительностью. Item, в женские обители мужчины проникают не иначе как тайком и украдкой, – следственно, вам надлежит ввести правило, воспрещающее женщинам избегать мужского общества, а мужчинам – общества женского. Item, как мужчины, так и женщины, поступив в монастырь, после годичного послушнического искуса должны и обязаны остаться в монастыре на всю жизнь, – следственно, по вашему уставу, как мужчины, так и женщины, поступившие к вам, вольны будут уйти от вас, когда захотят…» (170) И так далее.
Вся жизнь обитателей Телемского аббатства «была подчинена не законам, не уставам и не правилам, а собственной доброй воле и хотению. Вставали они когда вздумается, пили, ели, трудились, спали когда заблагорассудится; никто не будил их, никто не неволил их пить, есть или ещё что-либо делать. <…> Их устав состоял только из одного правила: «Делай, что хочешь». (171)
Таков главный принцип романа. Идея монастыря выворачивается наизнанку, и возникает Телемское аббатство, единственное правило в котором заключается в том, что правил нет. Естественно, перед Рабле здесь встаёт проблема: а что если всё это в конце концов приведёт к страшной неразберихе? Но нет, в аббатстве царят полная гармония и порядок. Из чего исходит Рабле? Он рассуждает примерно так… Ну, скажем, какая свобода нужна человеку в выборе: передвигаться обычным способом или ходить на голове? Человек сам откажется ходить на голове. У него есть только одна потребность: ступать по земле ногами. А может у него возникнуть желание ходить на голове? Да, при одном-единственном условии: если ходить на голове будет запрещено. Люди не выносят ограничений. Если что-то запретить, им сразу же захочется это сделать. Как известно, в Раю под запретом было только одно дерево, но Адам и Ева вкусили именно от его плодов. Поэтому, пока будут запреты, – люди будут их нарушать. Пока будут законы – будут преступники…